Стрельба теперь не затихала ни днем, ни ночью. Иногда разрывы были настолько сильны, что люди вздрагивали, инстинктивно втягивая голову в плечи. Старухи истово крестились, приговаривая: «Що ж це робыться на билом свити!» А те, что помоложе, не верящие ни в Бога, ни в черта, отмалчивались, — незачем зря болтать.
На полях работали женщины. На обмолоте и в огородах, на сенокосе и свекловичном поле — везде платки да косынки. Мужиков взяла война. Остались в селе, как говаривали острые на язык девчата, лишь неполноценные: старики, малявки да еще убогонькие, которые даже в обоз не сгодились.
На колхозном току вместо десяти человек, обычно обслуживающих обмолот, работали шестеро. Зерно провеивали, просушивали, ссыпали в кучи, чтобы при необходимости сподручно было закрыть брезентом. Погода не баловала. Дожди шли беспрерывно все лето. От них не было спасения. Округа, и без того болотистая, превратилась в сплошную топь: ни пройти, ни проехать. Даже в селе от хаты к хате впору хоть вплавь добираться. Хаты кучковались на возвышенностях, и между ними даже в сушь сохранялись топкие низинки. Должно быть, от этого Кучаково и получило свое название.
— Швыдче, швыдче, девчата! — поторапливала работавших на току Ольга Комащенко. Она начала бригадирствовать недавно и совсем не умела командовать. Да и по натуре Ольга была мягкой, жалостливой. Большие карие глаза под широкими густыми бровями смотрели на подружек по-доброму, ласково. Пухлые губы смущенно улыбались. И говорила она тихо, словно извинялась за то, что не умеет прикрикнуть. Ольге шел двадцать второй год, а в бригаде были женщины много старше и опытней. Кабы не война, она ни за что на свете не согласилась бы начальствовать.
Когда обоих бригадиров мобилизовали в армию, председатель колхоза позвал ее и, вздохнув, сказал:
— Придется тебе, Ольга Кирилловна, возглавить бригаду… Обращение по имени-отчеству было необычным, отчего она оробела еще больше и попятилась к двери.
— Вот что, Комащенко, — посерьезнел Кравчук, и обычно спокойный, доброжелательный взгляд его черных цыганских глаз стал колючим: — Ты комсомолка, активистка, а колхоз — не детские ясли. Даю тебе партийное задание!
— Может, лучше Катю назначить, Григорий Антоныч? — тихо возразила она. — Катя Пащенко бедовая.
— Дюже бедовая, — проворчал председатель. — Потому для нее другое занятие найдется. А ты будешь делать, что я сказал: принимай бригаду!..
…Ольга взглянула на небо.
— Бабоньки, девчата, быстрее! — торопила она. — Того и гляди, дождь опять хлынет…
— А ты не подгоняй, бригадирша! — сердито огрызнулась Ульяна Хобта, усталым движением вытирая пот со лба. Ей сегодня досталось вращать маховик, приводящий машину в движение, а это не всякому мужику под силу. Ульяна же, еще не справившая совершеннолетия, была хоть и высокой, но худющей. К работе в селе, правда, все были привычны. Ульяна, та с двенадцати лет трудится в поле, помогая матери, — в семье семь ртов, мал мала меньше. Но попробуй погонять это чертово колесо! За полдня она основательно вымоталась. Ломило спину, плечи, тело будто поколотили палкой.
— Да крути ж ты! — в сердцах сказала Ольга, понимая, как мало толку от понукания. Конечно, Ульяне тяжко. Но разве легче таскать мешки с зерном или совковой лопатой махать. Да и предлагали Хобте подмену — не захотела, гордая; сама, мол, управлюсь.
— А чего пуп надрывать? — огрызнулась Ульяна, заправляя под платок выбившиеся волосы. Припудренные половой, они давно утратили блеск и смотрелись поседевшими.
— Глянь, сколько скирд необмолоченных. Потому и надо спешить.
— Так мы с державой уже рассчитались? Сама говорила, неделю назад поставки закончили и натуроплату за работу МТС сдали…
— Зараз год особенный. Хлеб фронту требуется. Вот и идет неплановая сдача. Да еще для себя, для колхоза… Разве не надо?
— Фронту! — воскликнула Ульяна, не обращая внимания на остальные доводы. — Где он, тот фронт. Немец в Киеве. Драпают наши.
— Кончай болтать! — рассердилась Ольга. — Через тебя работа стала.
— Ты мне, бригадирша, рот не затыкай! — взорвалась Ульяна, и по ее скуластому лицу пошли багровые пятна. Вообще-то Хобта была незлобивой, но иногда на дивчину накатывало. В такие минуты с ней предпочитали не связываться.
Комащенко знала об этом, однако не ответить на паникерский выпад не могла. Как язык поворачивается такое говорить! Словно вражина в родном доме. Ольга уже открыла рот, но ее опередил подошедший сзади Лаврентий Гаврилович Билык.
Никого не удивило, что директор Кучаковской школы находится на току. Все лето он, как, впрочем, и остальные преподаватели, работал в поле. В нынешнее время сидеть дома, заниматься личными огородами, когда в колхозе на счету каждая пара рук, учителя считали невозможным. Когда на общем собрании членов артели решили отчислять с каждого колхозника в фонд обороны страны стоимость одного трудодня ежемесячно до полной победы, Билык сказал, что школьные работники тоже присоединяются к общему решению.
— С чего отчислять-то будете? — подал кто-то реплику.
Билык — был он невысок, коренаст и, как говорили на селе, смуглястый — насупился и с достоинством ответил:
— Трудодни заработаем. Считаем себя мобилизованными. Будем участвовать во всех палевых работах.
И первый подал пример. На уборке колосовых Билык выполнял по полторы нормы в день. Исподволь наблюдая за ним, люди, и без того уважавшие строгого директора, оценили его по-своему: этот, мол, не только в грамоте силен, а и трудиться умеет… В устах работящих кучаковцев большей похвалы быть не могло…
— Что не поделили, подружки? — спросил Билык, поглядев сперва на Ольгу, потом на Ульяну.
В ожидании ответа он наклонился к Хобте. Директор был туговат на ухо. Из-за этого его и в армию не взяли, хотя Билык многократно являлся в военкомат, доказывая, что стрелять умеет, руки-ноги целы. Его, списанного по «чистой», неизменно отправляли обратно, разрешив лишь преподавать в школе военное дело.
Не зная еще, о чем идет спор, Билык по взволнованным лицам девчат догадался: разговор серьезный. Все они учились у него — Кучаковской школой Лаврентий Гаврилович руководил с тридцать второго. В селе была тогда восьмилетка, лишь перед самой войной прибавились девятый и десятый классы, которые закончила почти вся молодежь села. Потому-то директор считал себя по-прежнему их наставником.
— Тут у нас паникер выявился, — метнула Ольга на Хобту неприязненный взгляд. — Немцы, говорит, в Киеве! Миленький, Лаврентий Гаврилыч, неужто правда?
Улыбка сбежала с сухих губ Билыка. Лицо окаменело, стало квадратным, некрасивым.
— Точно ничего не известно, девочки, — отозвался он. — Но все может случиться. Положение на фронте тяжелое.
— Вот и я говорю! — воскликнула Ульяна, но в голосе ее не было торжества. — У Окунинова немцы точно Днепр перешли…
— Ой лишенько! Откуда ты знаешь?
— Беженцы рассказывали. Наших там порушили видимо невидимо.
Все работавшие на току женщины слышали, о чем говорила Хобта, и теперь с надеждой смотрели на Билыка. А он стоял и мучительно думал, что сказать? Какие слова найти, чтобы вдохнуть веру? Красная Армия действительно отступает, оставляя город за городом. Возможно, Киев будет сдан. Не исключено, что фашисты придут сюда… Он окинул окруживших его женщин внушительным взглядом и, вытащив из кармана газету, сказал:
— То, что здесь написано, касается нас.
— Кучаковцев, что ли? — заглядывая через плечо директора, поинтересовалась Варвара Соляник, крупная широколицая дивчина с яркими голубыми глазами. Про нее в селе говорили: озорная, огонь-девка.
До войны Варвара работала сверловщицей на вагоноремонтном заводе в Дарнице, получала хорошую зарплату, жила легко и привольно. Кучаковцы думали — назад никогда не вернется. Но в начале июля Соляник, появившись в селе, громогласно заявила: «Все! Хватит мотаться по свету. Домой приехала. Давайте работу!» Она не стала объяснять, что, когда подошли немцы, завод закрылся, а рабочих, в основном женщин, отправили рыть окопы. Две недели с раннего утра до поздней ночи копали они под Киевом противотанковый ров, переворачивая лопатами горы земли. Вкалывали до изнеможения. Лишь когда немцы подошли совсем близко, их отпустили по домам…
Билык с улыбкой покосился на Соляник. Как все жизнерадостные люди, она очень ему нравилась. Много было в дивчине какой-то лихой, неукротимой силы.
— Обращение здесь опубликовано, Варя.
— Чье?
— ЦК партии и правительства Украины.
Он читал медленно, хорошо поставленным учительским голосом. И каждое слово не просто доходило, а впитывалось слушателями.
— «…Стоном стонет теперь земля, куда ступила нога фашистских извергов. Кровавую тризну справляют гитлеровские людоеды. Не проходит дня, чтобы в том или ином месте, захваченном фашистами, не совершалось бы преступления, изуверства, перед которыми бледнеют все ужасы, какие знало человечество…»
На току установилась тишина, нарушаемая лишь отдаленным зловещим рокотом канонады. И, наверное, поэтому то, что читал Билык, приобретало особенный смысл.
— «Весь украинский народ, все народы Советского Союза поднялись на борьбу с фашизмом. — Голос Билыка взлетел немыслимо высоко и подрагивал от волнения. — Никто не должен стоять в стороне. Пусть каждый делает то, что в его силах и возможностях. Пусть каждый помогает ковать победу над фашизмом…»
Директор школы умолк, а девчата под впечатлением услышанного все еще смотрели ему в лицо, словно это помогало усвоить, воспринять, проникнуться страшным смыслом сказанного. Потом молчание рухнуло. Заговорили все разом, нервно, громко, перебивая друг друга.
Ольга Комащенко резко подняла руку:
— Кончайте митинговать, подруги! Все нужные слова в газете есть, лучше не скажешь. Надо делом отвечать!
— Да, девчата, будем работать! — поддержал ее Билык, берясь за лопату.
Кто-то тронул его за плечо.
— Гаврилыч, закурить не найдется?
Он обернулся. Рядом стоял Василий Ерофеевич Дворник, невысокий кряжистый мужичок в неизменно надвинутой на лоб кепочке, отчего лицо казалось как бы приплюснутым. С кепкой Дворник никогда не расставался, прикрывая лысую голову.
Говорили, когда-то Василий Ерофеевич был кудряв. Его смолистому чубу завидовали все парни на селе. Но в двадцать четвертом году волосы, словно их кто вытравил кислотой, вдруг полезли пучками. Что только он ни делал: мыл разными составами, травы, как советовали знахарки, прикладывал, дегтем мазал — ничто не помогало. Голова вскоре стала гладкой, как колено. Доктора потом сказывали — облысел в результате ранения.
Может, и так, кто знает? Дворник ведь был солдатом еще в первую империалистическую. Крепко его садануло в лопатку осколком снаряда, легкие даже задело. Так и осталась памятка на спине в ладонь шириной, затянутая косыми рубцами.
— Тебе махорки, что ли, Ерофеич? — переспросил Билык. Он уважал этого выдержанного, работящего человека, пользующегося среди сельчан славой мужика степенного и рассудительного. Недаром к нему частенько даже с другого конца села шли за советом: когда кабана резать, пора ли картошку сажать, устоялось ли сено…
Дворник никаких начальственных должностей не занимал. Правда, в начале коллективизации, как рассказывали, он играл не последнюю скрипку. Агитатором был хорошим, участвовал в раскулачивании, добывал семенной фонд. Его и в районе знали. Но потом внезапно слег… Сказалось опять-таки ранение, а может, еще и тяжкая работа в неметчине — четыре долгих года пробыл Василий Ерофеевич в германском плену.
Врачи запретили ему работу, связанную с физической нагрузкой. А где на селе другую найдешь? Загрустил Дворник, пал духом. Не по нутру было стоять в стороне да на привязи, когда жизнь такая интересная кругом разворачивалась. И тут председатель предложил: «Возьмись-ка, Ерофеич, за пожарную охрану села. Дело, сам понимаешь, ответственное и вроде бы тебе по силам…» С тех пор вот уже десять лет был Дворник пожарником.
Достав кисет, Билык протянул его Василию Ерофеевичу.
— Махры нет. Табачок у меня легкий…
— И за то благодарствую. Сойдет. Сам-то запалишь? Только не на току…
— При такой мокроте даже захочешь, и то скирду не подожжешь, — окутавшись дымом, заметил Билык, когда они остановились у бочки с водой. — Льет и льет.
— Ошибку даешь, Гаврилыч, — возразил Дворник. — Еще как полыхнуть может. Соседи тому примером: у них днями три штуки словно языком слизнуло. А почему? От беспечности. Инструкцию не соблюдали. А ту инструкцию подписал сам нарком землеробства республики, — произнес он с нажимом и, крепко затянувшись, словоохотливо продолжал: — По военному-то времени, как положено? Скирду делай размером поменьше, ставь одну от другой на пятьдесят метров и непременно обкапывай. Тоща и погасить легче, коли диверсант запалит. Их теперь, тех диверсантов, богато развелось, словно тараканов в хате. С парашютом прыгают, как блохи. Ты, Гаврилыч, видел те парашюты? Сколько ткани переводят! Наши бабоньки наловчились из того материала всякую одежонку шить…
— И то польза, — усмехнулся Билык и, чтобы похвалить самолюбивого Василия Ерофеевича, спросил: — Ну а у нас как, все по инструкции сделано?
— Обижаешь! — воскликнул Дворник. Его задело даже то, что такой вопрос оказался возможным. — Я перво-наперво приказал…
Василий Ерофеевич постоянно находился на посту возле жнивья. Все бы ничего, должность такая, только не с кем словом перемолвиться. С Ваней особенно не разговоришься. Тот или на озеро удерет рыбу ловить, или под телегу заберется и спит, пострел. А поговорить Дворник любил, тем более с таким умным собеседником. И душу излить есть кому, и расспросить заодно о том, о сем…
— А правда, Гаврилыч, наши Берлин бомбили?
— Есть такое сообщение в газете. Ну, я пойду…
Директор школы торопливо притушил окурок и быстро отошел, боясь, что не в меру разговорчивый Дворник замучает его вопросами.
Оставшись один, Василий Ерофеевич вздохнул. Хорошо поговорил, да мало. Надо бы еще разузнать, как на фронте дела идут. Гаврилыч все знает, мудрый мужик. Вернувшись к телегам, на одной из которых стояла бочка с водой, на другой — пожарный насос, Дворник рассупонил лошадей, — пусть малость отдохнут, пощиплют траву, благо она тут высокая, сочная. Он специально выбрал место рядом с болотом, превратившимся после проливных дождей в настоящее озеро. Вода под боком, бери при нужде сколько потребуется.
— Иванко, ты где? — окликнул Дворник сына.
По распоряжению Кравчука младший сынишка должен был помогать на дежурстве. «Ему пятнадцать? — спросил председатель. — Вполне подходящий мужик. Ежели что случится, поначалу вдвоем управитесь, потом народ подоспеет. А женщин отпусти на полевые работы…»
В пожарной команде прежде было трое, но в июне двух мужиков заменили женщинами. На худой конец и они годились, хотя служба пожарная — мужская забота. Только с председателем не поспоришь, да и сам Дворник с понятием. Людей не хватает. Сев озимых требуется закончить, свеклу убирать, а грохочет совсем рядом…
— Тут я, тату, — высунулась из^а куста взлохмаченная темно-русая голова. Голос сонный, глаза припухшие.
— Эх ты, сторож, — укоризненно покачал головой Василий Ерофеевич, но в голосе его не было строгости. Детей в семье четверо. Старшая дочь давно вышла замуж. Николай с первых дней на фронте. Дома оставались Софья да Ваня. Хлопец рос шустрым, смышленым. За последний год так ростом вымахал, что батьку почти догнал, и мог уже самостоятельно справлять почти любую мужскую работу.
— Мамка приходила, — сообщил Ваня, — харч принесла.
На душе Василия Ерофеевича потеплело. Заботливая у него жинка. В звеньевых ходит, как-никак начальство, а про мужа не забывает. Ей в колхозе почет и уважение оказывают. «Евдокия Михайловна, интересуемся вашим мнением!», «Евдокия Михайловна, пожалуйте в президиум!..» Еще бы: первая на селе участница движения пятисотниц. Марию Демченко обгоняет. В прошлом году на хороших местах по семьсот центнеров свеклы с гектара взяла — надо же! В область на совещание ездила…
Говоря откровенно, Василий Ерофеевич чуточку завидовал славе жены. Мужик в доме по всем статьям должен быть главным. А в то же время приятно. Не каждому даже в районе выпадает честь стать участником Всесоюзной сельскохозяйственной выставки. Жаль, война помешала. Поехала бы его Евдокиюшка нынче в Москву свет поглядеть, себя показать. Баба она видная, другим на загляденье. В девчатах так и вовсе была хороша. Волосы светлые, фигура статная, а уж с лица красива, точно яблонька в цвету…
Вдали послышался конский топот. Дворник с неудовольствием поглядел на дорогу. Ну точно, Олексиенко несется во весь опор. Так и коня загнать недолго.
К лошадям Василий Ерофеевич питал особую слабость. Всю жизнь, можно сказать, состоял при конюшне. Еще до революции служил у барина повозочным. Потом в германском плену приставлен был к немецким битюгам. И снова, в колхозе уже, ухаживал за лошадьми, пока мог. Теперь-то под началом у него всего три лошаденки. Он так их берег и холил, что выглядели те справно. Не то что конь у Олексиенко — заморенный, неухоженный. Двор свой небось в порядке содержит, а общественной худобой не дорожит. «Мне, — говорит, — быстро оборачиваться надо, потому как должность такая. Колхозный хлеб от расхитителей храню». И добро бы по молодости так рассуждал, а то ведь шестой десяток добирает. Пора остепениться.
Когда Марка Ипполитовича впервые назначили объездчиком, он, обрадованный полученной властью, смастерил себе из вожжей огромный кнут и охаживал им вдоль спины всякого — и правого, и виноватого, попадавшегося ему в пшенице. Колхозники пожаловались председателю на самоуправство объездчика, и после очередного скандала Кравчук вырвал у Олексиенко кнут, сломал его и в сердцах пригрозил: «Ты эти свои кулацкие замашки оставь!» Обиделся Олексиенко. Один из его родственников действительно был раскулачен, но сам-то он никогда в зажиточных не состоял.
На некоторое время Марк Ипполитович присмирел. Но ездить тихо и молча было для него мукой. И хоть кнута он вновь не завел, но отругать человека умел так, что у провинившегося уши пламенем загорались. Кравчук и об этом узнал, однако от должности отстранять не стал: службу объездчик нес исправно.
Осадив коня неподалеку от пожарной брички, Олексиенко крикнул:
— Председателя не видел?
— На пожар, что ли, поспешаешь? — ехидно поинтересовался Дворник.
— Кравчука в район срочно выкликают, — досадливо отозвался Олексиенко. — Родион Павлович меня за ним послал.
— Бухгалтер, что ли?
— Он самый. С Пащенко разговор короткий: швыдче, сказал, скачи. Сам товарищ Шевченко звонит, партийный секретарь района!
— Да охолонь трошки, Марк Ипполитович, лучше скажи, что в селе делается.
Олексиенко спрыгнул с коня. Был он по-юношески строен, узкоплеч. Лицо, худощавое, продолговатое, заросло жесткой с проседью щетиной.
— Испить бы чего, — попросил Олексиенко. — Кваском не разживусь?
— Ишь чего захотел, — насмешливо отозвался Дворник и кликнул сына: — Тащи молоко, Иванко. У человека от жажды душа с телом расстается.
Пока Олексиенко прямо из кринки жадно пил молоко, Дворник подошел к лошади.
— Загонял ты коняку, Марк Ипполитович. Нема в тебе жалости…
— Да разве ж тут до коняки, — нахмурился Олексиен-ко. — Все село нынче переполошилось. Коров угоняют. Немец, говорят, Киев взял.
— Неужто?
— Точно не знаю. Но наказ гнать стадо за село и далее уже имеется.
— Ой недобро…
— Не врагу ж оставлять?