Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Фитиль для керосинки - Михаил Садовский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— «Все!» — Вдруг оборвалось у нее внутри… — «А я не знала, „как“»?

— А! — догадался он… — Не бойся! Тебя как зовут?

— Фира… — машинально ответила она… и ей стало неудобно, что он хлопочет, выкладывает на стол из чемоданчика, который принес из машины, еду, какой она не видела много недель: сахар, железную баночку чая, хлеб и белый, завернутый в тряпицу, влажный сыр… она расстегнула телогрейку, вынула и положила на край стола свой сверток. Он внимательно посмотрел, что она делает, на мгновение остановив свои движения, и снова продолжил хлопоты.

— Садись! — пригласил он и сам опустился на табуретку.

Они молча долго пили чай, и он, видя, как она стесняется и как голодна, сам накладывал ей соленый козий сыр на толстые куски хлеба и огромным ножом, вытянутым из-за пояса, откалывал кусочки рафинада от синеватой глыбы, лежащей на ладони. Потом, когда она уже совершенно расплылась от тепла, от покоя, исходящего от попутчика, и думала только о том, как бы не заснуть тут же и не упасть с табуретки, он вдруг спросил неожиданно:

— А ты куда едешь? — И она не знала, что ответить: куда она едет, зачем, что хочет найти… — он опять словно прочитал ее мысли.

— Плохо. Совсем плохо. — тогда она больше всего испугалась, что он сейчас замолчит, а она почувствовала, что наступил момент, который очень важен для нее, может, самый важный за все последнее время, и что именно сейчас она должна ответить на эти вопросы, потому что больше не может жить, если на них нет ответа…

— Нет, нет! — Запротестовала она и даже вскочила на ноги, — я, я, я… совсем одна — она задохнулась этими словами и снова удивилась тому, как он все понимает.

— Спать будем. — Примирительно сказал он. Собрал все со стола. Расстелил на полу какую то рогожку, принесенную из сеней, натянул на голову тюбетейку, которая нашлась у него в кармане, примерился, оглядываясь на окна, где восток, потом опустился на колени и забормотал, забормотал, как невидимый ручей в ночной дороге. Она так и стояла, не шевелясь, не зная, что делать. Через минут пять он искоса оглянулся на нее, и она снова неожиданно для самой себя ответила на его безмолвный вопрос: Я не умею. — Он снова погрузился в свою молитву, и она почувствовала, как ее слова сами побежали вслед его бормотанию и поклонам: — Господи! Скажи мне, зачем я здесь, а если нет другого пути, так укажи дорогу! Дай мне силы верить тебе и дождаться его, а если нет его на свете, то скажи мне, зачем я живу и отправь к нему… — ее мысли снова против ее воли вернулись назад, в прожитое, видно, потому, что оно так ярко и сочно запечалилось в ее памяти, и ничто другое не могло с ним сравниться. И снова, как бывало много раз за последние два года, она удивилась, что еще может думать и чего-то бояться, хотя знала, что не дорожит жизнью, а больше у нее никого и ничего на свете не было… она легла, не раздеваясь, на разбитый матрас, брошенный на козлы, и долго в темноте слышала, как возится ее попутчик, не понимая, что он делает. Сон, невзирая на ее усталость и еще более тяжело переносимую и давно забытую сытость, никак не хотел освободить ее от страха, и она лежала вся сжатая до полного вытеснения всяких других ощущений, кроме напряжения во всех суставах и мыслях и твердила никак не покидавшую ее фразу: «Все будет хорошо… все будет хорошо…»

Утром она проснулась от его прикосновения и обнаружила, что так и лежит на спине с руками, прижимающими к груди сверток с блузкой. В маленькие окошки пробивался серый день.

— Как вас зовут? — спросила она голосом, который удивил ее саму. Это был ее прежний, давно забытый, довоенный голос.

— Меня? — удивился он. — Зачем тебе?..

— Я хочу поблагодарить вас! — И она протянула ему свой сверток. — Возьмите, пожалуйста… у меня больше ничего нет. — Он молча посмотрел на протянутую руку. — Это… — комок в горле пресек ее голос, но она преодолела его и продолжила, как будто должна была вынести эту пытку, чтобы жить дальше. — Это блузка… может, жене пригодится… — Он поднял на нее глаза и молча твердо сказал:

— Не надо. У меня никого нет. Все умерли, когда нас выселили из Крыма. Мы татары. Не надо… тебе самой пригодится… поменяешь… или продашь… — и он замолчал.

— Нет. — Сказала она. — Это невозможно. Она не продается. Мне надо, чтобы вы забрали ее, понимаете, забрали от меня, но я не могу ее отдать — она затруднилась, подбирая слова, — я не могу ее отдать в чужие руки…

Вацек

Ночь была черная, пора глухая — осенняя, Вацек сильно пьян. Когда совсем стемнело, он поднялся со стула, наклонился вперед, но не упал на стол, а лишь сильно зашатался и двинулся к двери. В проеме Вацек обернулся, поманил рукой собутыльников — «Ходчь!» — и двинулся в темноту, совершенно уверенный, что они следуют за ним. Они, действительно, поднялись на ноги, тоже не очень уверенно и скрылись в проеме, поспешив за своим другом. Собственно говоря, познакомились они только сегодня утром, но сразу подружились. Явились они слишком рано, даже раньше намеченного, — их подбросил Субоч по дороге в свой спортивный клуб, показал куда идти, и через полкилометра за поворотом неожиданно для глаза обозначилось в неокрепшем утре то, к чему они стремились.

Теперь они стояли перед закрытыми воротами, на арке которых чернела печально знаменитая надпись: «Арбайт махт фрай»[8] и с трудом разбирали другую на пожелтевшей картонке, прикрепленную к столбу. Получалось, что посещение начинается с десяти, а еще не было восьми, и вообще сегодня что-то вроде технического дня.

— Санитарный, — догадался Владимир.

— Вот, черт! — Расстроился его спутник. — Одно слово, — гиблое место. Ничего себе… столько тащились, — совсем огорчился он и посмотрел на товарища. — Что делать будем? — тот подумал, посмотрел вглубь сквозь ограждение колючей проволоки, пожал плечами и процедил:

— Может, бросим это. Мне уже не по себе от этого вида.

— Зачем тогда тащились, — резонно возразил Фима. — А ты что предполагал? Так они стояли, тихо переговариваясь и невольно глубоко вдыхая холодный горький воздух осени, когда бесшумно подошел человек в сильно поношенной куртке и молча остановился. Они не сразу его заметили, но вдруг разом повернулись и тоже молча уставились на него. Он рассматривал их, явно в чем-то сомневаясь, и потом начал: «Фершлоссен!..»[9], но тут же споткнулся на слове и замолчал. «Найн!.. Вы с Союзу?» Трудно было понять, как он догадался, но они дружно закивали в ответ.

— Фима! — Он первым протянул руку.

— Владимир! — товарищ последовал за ним.

— Я Вацек. Я говорю по русску… это закрыто сегодня. Я слу`жу здесь. — Он сделал ударение на первом слоге, и сразу говор его приобрел неотразимую привлекательность. — Сегодня не можно. — Добавил он для убедительности и замолчал совсем, собираясь двинуться дальше. Видимо он совершал внешний утренний обход территории, положенный по инструкции служителю. Тогда оба посетителя мгновенно сообразили, что он единственное их спасение, и разом заговорили. Они рассказали ему, что приехали из Москвы и специально намеревались посетить этот страшный мемориал, потому что у них есть на то свои причины, и если им это не удастся сегодня, то вряд ли когда-нибудь еще в жизни выпадет такой шанс — за границу вырваться непросто, и денег это стоит уйму, а главное, такой осадок останется в душе, что они не побывали тут… потом жить невозможно будет. Вацек слушал их молча и не поднимал глаз. Он лишь несколько раз передернул плечами от сырости, но куртку так и не запахнул и ворот не застегнул, наоборот, он одной рукой как бы оттянул одежду в сторону у горла и крутанул шеей, словно ослабляя петлю. В этот момент Володя сделал, очевидно, единственно правильное — он достал из внутреннего кармана бутылку столичной, повернул ее кремлевскими башнями навстречу Вацеку, аккуратно потянул за серебряный язычок, оглянулся и освободил горлышко, потом из бокового кармана достал складной стаканчик, ловко расправил его, потянув вверх самое широкое кольцо, затем наполнил на три четверти и молча протянул Вацеку. Тот так же молча принял его на протянутую ладонь, посмотрел поочередно на двух знакомцев и выпил. Он стоял с протянутой в их сторону рукой с зажатым в пальцах стаканчиком и ждал. Следом за ним посетители проделали молча ту же процедуру, после чего Владимир опять же неспеша, аккуратно нахлобучил беленький берет из фольги на место, на горлышко, опустил бутылку обратно в карман, и все в полном молчании уставились друг на друга.

Наконец, Вацек повернулся к ним спиной, поманил полным взмахом руки и тихо произнес: «Идь!»

Так начался их день.

Теперь они шли в настоящей темноте. Настоящей, потому что в обозримом пространстве ни фонаря, ни звездочки не было, чтобы хоть единым лучом испортить ее. Поэтому, когда Фима споткнулся и головой боднул в спину чуть выше поясницы шедшего впереди Вацека, тот вскрикнул от неожиданности, сделал несколько ускоряющихся шажков, рухнул плашмя на землю и забормотал «Ниц, ниц, ниц… пан официр…» Оба спутника замерли, выслушивая эти слова, и сырость показалась им особенно пронзительной. Потом они по голосу, буквально шаря по земле руками, отыскали Вацека и с трудом подняли. Они стояли близко близко друг к другу, не видя лиц, и тяжело дышали.

— Гликлих зол мир зайн!..[10] — Нарушил молчание Фима. — Идем обратно?

— Ниц, ниц… — Продолжил твердить Вацек. — Пшем прашем, пане, ниц, ниц… — Он повел рукой в сторону, расчищая себе дорогу, и, непонятно каким образом ориентируясь, уверенно двинулся в путь. Спутники поторопились за ним, чтобы не отстать и не затеряться в этой черноте навсегда. И молчание их было таким же непроницаемым и плотным, как ночь, и нечто надвинувшееся и давящее трезвеющие от сырости и переживания головы таким же бесконечно огромным. Это был страх. Он неожиданно и непонятно почему вдруг завладел двумя приезжими, и они стали думать и чувствовать одинаково, как бывает только у плотно сжатых в толпе людей.

Нет, утром в самом начале им не было так страшно, когда они шли по ухоженным дорожкам огромного лагеря мимо подкрашенных домов и невольный экскурсовод объяснял им:

— То твой блок! — И ткнул в локоть Владимира.

— Почему?

— Зольдатски… советьский пленный… то твой, жидовски… — тронул он Фиму… и того невольно передернуло:

— Мой?

— Так, так… — Подтвердил Вацек и добавил, — так по польску — Жидовски… идь! — И он первым шагнул внутрь… — тут ки`но… — он замолчал, подыскивая слова, — с самого начало… как все было… хрустальная ночь… Он бормотал глухим голосом и вел их от блока к блоку с горами оправ от очков и детских ботиночек, свалявшихся волос и золотых коронок… но было светло, и человеческий голос разрушал оболочку и возвращал их из жуткого вчера… только в предбаннике крематория, когда Вацек закрыл входную дверь, и они остались в темноте, оцепенение охватило их. Они невольно почувствовали ужас, пропитавший стены, и тишина была страшнее воплей задыхавшихся здесь людей… но все же они были зрители… они рассматривали отверстия в потолке, через которые бросали вниз банки с ядовитым газом и окошки, через которые палачи наблюдали за умиравшими, и вагонетки, на которых их везли, и трубы… и все это они уже видели и в хронике на экране, и в книгах на картинках… домик коменданта с цветочками вдоль дорожек… занавески на окнах… тут же неподалеку от печей… прямо на территории… Все было деловито, прибрано, подкрашено, как в военном городке под Рязанью в Спас Клепиках…

Теперь же они не видели ничего. Но то внутреннее, что накопилось за день и временно было приглушено «столичной», и этот сырой гнилостный воздух вдруг так сжали их с двух сторон, что животный страх просто не давал дышать… «Куда? Куда? Зачем? Почему мы не уехали вечерним автобусом, а поддались капризу какого-то незнакомого человека и теперь премся за ним. И черт его знает, что у него на уме… может, он мститель… что он там нес про Катынь и Варшавское гетто… нет, все… но… они уже долго идут, может, час… куда… обратно самому не выбраться… тут даже собаки не лают…» Вацек словно почувствовал их настроение и остановился. Они буквально наткнулись на него, не сразу сообразив, что прекратился ориентировавший их чавкающий звук шагов.

— Тсс… — Прошипел он и замолчал. Теперь они слышали, как он тяжело втягивает воздух и со свистом выпускает его. Так они простояли несколько минут и вдруг одновременно вздрогнули, потому что обнаружили, что начало как-то сереть пространство, и они стоят в самом начале деревянного настила с зыбкими перильцами вдоль него, и через некоторое время впереди обозначились ворота…

— Слышь? — Тихо просипел Вацек, и они попытались разобрать хоть шорох… — Слышь?.. — Он забормотал что-то быстро быстро, снова замолчал и добавил, — Здесь… Бася! Бася!.. — он заплакал тихо и успокаивающе… — Бася… женка… Эльжуня там, — махнул он в сторону, откуда они пришли, и где остался лагерь… — А Бася тут! Слышь? Она зо`вет, зо`вет… то женьский лагер… я был там… советьски нас освободили… я работал, нас не успели шутцен, растрел… а это женьский… Бася… я то`гда бе`жал… были танки, и я бе`жал… но ее не бы`ло… дочка там… а здесь Бася… мой отец был немец, а мама польска… а Бася была жидовка… и их взяли сразу… сразу… а я тут с ними…

Уже сильно посветлело. Фима стоял и думал, что не стоило сюда приезжать… двадцать три человека в их семье погибло в гетто. Некоторых он видел на фото… но они были незнакомые родные. Может быть, он и видел кого-то, но был так мал, что в памяти ничего не осталось… тридцать лет прошло… значит, он здесь тридцать лет живет и каждую ночь ходит сюда к Басе!!? Тридцать лет?! Эта догадка настолько ошеломила его, что остатки хмеля мгновенно улетучились. Впереди за колючей проволокой уже расплывчато виднелись остовы черных от сырости и времени бараков. Вацек стоял, повернувшись туда лицом, и губы его непрерывно шевелились… он что-то говорил, посылал я вно туда — это не были слова для себя…

— И ты здесь остался служить?… — Вацек обернулся на его голос.

— Ниц! — Возразил он. — С ними. Ты не слышал? Они зо`вут! Ниц…

— Столько лет прошло… — Начал Владимир. — Ты все веришь, что вернутся?

— Эр хот геворн мишуге![11] — Начал было Фима, как это делала мама, когда говорила с отцом по секрету от него и забыв, что Володя не понимает по еврейски.

— Найн! — Возразил Вацек. Он то все понял. — Даст из умеглихь! Их хабе нихьт![12] Они зо`вут. Ты не можешь слишать!.. Потому что не знаешь ея голос. Я знаю…

— Все! — Возразил психанувший Владимир и отошел в сторону. — Надо выпить, а то и вправду рехнешься. Я тоже без отца рос. У нас в деревне из мужиков трое с фронта вернулось. Молодки состарились. Кто замуж подался… ждали тоже, но так! Слышь, Фим, — потянул он его за рукав, — пойдем врежем, а то меня мутит что-то…

Когда они вернулись к Вацеку, то уже не хотели ни пить, ни разговаривать-только согреться. На предложение проводить их до Варшавы, где они работали, он только помотал головой, усмехнувшись. Тогда они позвали его в Краков, где их приятель Субоч обещал встретить и показать Вавель. Они бы могли вполне посидеть… но он снова молча помотал головой и потом добавил.

— Ниц. Не можно… пше прашем, пане, не обижаться… они беспокоиться будут…

— Кто? — Изумился Владимир.

— Бася и Эльжуня. — Просто ответил Вацек. Я с ней у`же двадцать восемь лет прожил. Нам не можно была жениться. Она жидовка, а я кто? Гой… но ея мама казала: «Вацек, раз ты так любишь, что она без тебя жить не хочет — бе`ги! Спасай ея. Она такая — ты знаешь…» Ой, какая била мама… дочь равина… тут близка Радом. Радом, Радом, — подтвердил он на вопросительный взгляд Владимира. — Город. Радом. И она бе`жала, и я бе`жал, и никто нас не ве`нчал… не можна… только я сказал ея маме… ой, какая била мама… Ривка… я сказал… «Клянусь Маткой Боской ни на один день ей не будет плохо по`ка она со` мной!..» Не можно… и я никогда не пью… Бася это не любит… это только потому что дружба… а сегодня санитарный день… профилактик… — И он улыбнулся.

Маарив[13]

Бэлла сложила руки на груди и бормотала так, что слова сливались в ровный гул, но, очевидно, Господь знал, о чем она говорит, потому что вообще знал, что в душе у каждого, и ему не обязательно было разбирать слова: «Лечи нас, Господь, и мы излечимся, спасай нас, и мы спасемся, ведь ты — гордость наша; и пошли нам выздоровление и полное излечение от всех наших недугов… — она остановилась на мгновение, напрягла поясницу и подумала, что сейчас прежде всего, конечно, радикулит надо полечить, но… и печенку тоже, а то после шкварок в шабес ей так ноет в правой стороне под ребрами, что не приведи Господи. И упоминание о нем снова вернуло ее к начатому делу… — … полное излечение от всех наших недугов… — повторила она, — ведь ты, Господь, владыка, — целитель надежный и милосердный. Благословен ты, Господь, исцеляющий больных в народе своем, Израиле!» Она вздохнула тяжело, но не меняла позы и почему-то вспомнила опять сына… «где он там теперь?… мучается… Почему мучается? Всем бы так мучиться, слава Богу, выбился в люди…за границей бывает», — и она села на край кровати.

Перед сном у нее всегда были невеселые мысли, и она никогда не спешила лечь. И куда спешить, если в этой кровати ей ворочаться одной, пока не пошлет Бог ей хороший сон… и надолго ли. А то не заснешь вовсе, так проклянешь все на свете, оттого, что целая жизнь в одну ночь умещается, и сколько по ней ни ходи, по этой жизни, каждый раз новой дорогой в новый день попадаешь… а поделиться не с кем… поделиться… она обвела взглядом комнату, не этим добром, конечно, кому это все сейчас нужно и интересно… а мыслями своими… хотя бросаться тоже не стоит… вот эта машина… а мишугинер гебрахт…[14] откуда он ее тащил?

Белла положила руку на огромную, покрытую свисающей кружевной салфеткой, белую квадратную колоду и задумалась: «Когда это было?… Уже ему какую-то премию дали, послали за границу одного…» Одного? — Она опять вздохнула. — А за ер аф зей! Чтоб им пусто было, сколько вокруг него кормилось этих «помощников». Ну, ясное дело. Так он на весь свой гонорар купил эту машину, чтоб у нее не болели руки стирать ему… А… подумать только… когда он купил эту машину, так его уже никогда дома не было, он всегда на гастролях. И как он только приволок ее, такую здоровую. Ее еле затащили. Поставили в кухне, и никто не знал, что с ней делать… зачем она это вспомнила… как будто можно себе заказать, что вспомнить, — вспомнила, потому что вспомнила… но пока этот Борис Иванович из домоуправления пришел, чтобы ее включить, так все соседи с ума сходили, и всем она мешала… а когда он подсоединил к ней воду и протянул трубу в туалет, чтобы вода сливалась, так все прибежали смотреть, как это она будет сама сушить и выжимать. Фаня даже спросила, где у нее руки, потому что непонятно было, как же она без рук выжимать будет. А ее Мишенька в этот момент, конечно, был на репетиции, и вообще он сказал, что уже видел за границей, как такие машины потрясающе работают — они там еще до войны были и с тех пор очень облегчают жизнь хозяйкам. Короче говоря, засунули в нее белье, у кого что было, и Борис Иванович ее вкючил, потому что его, ясное дело, не отпустили, — что же одни женщины будут делать с таким аппаратом. И хорошо, что не отпустили, потому что как только внутрь налилась вода, может быть два ведра, или три, она вдруг зарычала и стала гудеть все тоньше и тоньше, а потом принялась прыгать. Это надо было видеть, чтоб такая здоровая штука на полметра подпрыгивала на полу, и все тряслось: лампочка, кастрюли на конфорках и даже входная дверь. Конечно, ее остановили, и потом она перестала прыгать, но не скоро. Скоро кончилось специальное мыло, которое нужно было насыпать в специальный бачок, и взять его было негде. И вообще у соседей не совпадали дни стирки, а стирать одной, так не посчитать, сколько она съедает электричества — и как расплачиваться?… Короче говоря, она один месяц постирала, и все… а потом ее пришлось забрать в комнату, потому что она занимала на кухне много места… и действительно, все на нее натыкались. Раньше, когда на этом месте стоял ящик с картошкой — не натыкались, а как только его заменили машиной, и она перестала стирать, — пожалуйста, что ни день — травма: у кого синяк на ляжке, у кого сбитый ноготь на ноге… и вот она уже в комнате… ладно… Мишенька теперь живет с Лизой отдельно в центре города, так пусть стоит — места полно. Внука же нет. Им, наверное, некогда этим заниматься — он играет, она рисует… так эта машина хоть напоминает… О чем напоминает эта машина, Бэлла затруднилась бы ответить, но для себя «напоминает» означало нечто теплое сыновье, хорошее. Забрать к себе он не хочет ни за что, потому что говорит «Я тебе это привез в подарок»! Унд эйб их даф нит? А если мне не нужно? — Ничего. Пусть стоит и напоминает. Пока. Может, еще пригодится…

Бедный мальчик. Привез ей машину. Весь свой гонорар потратил, лучше бы купил себе новый смычок… ой, да что она… совсем стала все забывать… смычок ему подарил его профессор перед конкурсом… свой отдал… насовсем… так неудобно было… но денег не было купить…

«Господи, — снова обратилась она, — протруби в большой шафар, возвещая о свободе нашей и подними знамя, под которым соберется народ наш, рассеянный по свету…» она подумала и не стала читать дальше… «Ему же тогда… пятнадцать лет назад… я еще могла выйти замуж… я могла… они его держали над пролетом школьной лестницы вниз головой и рисовали на попе череп и кости, а потом связывали ноги его же ремнем, и он не мог встать… и директор сказала, что „лучше бы вы, мамаша, перевели мальчика в другую школу“, потому что она не ручается… за это надо было, чтобы его отец погиб на войне, чтобы она не ручалась… ну, она перевела его в другую школу, так там ему нагадили в футляр от скрипки… хорошо, что ее не сломали… и в третью школу она его уже не повела, потому что во второй тоже не ручались… так для чего третья… ей же сосед по дому дал хороший совет: „Убирайся в свой Израиль“! А почему бы ему и не давать советы, если „космополиты беспачпортные“, а „врачи-убийцы“ и все евреи! Кто же станет их защищать? А штилер гейт дафмен лейгн шлофн…[15]» Она погладила машину по боку, поправила кружевную розетку, вынула застрявшее в нитках перо от подушки и поудобнее уселась на краю кровати, как это делают дети, приготовившись слушать сказку… может быть, он и прав этот Егоров — если у тебя есть дом, так и живи в нем. Езжай в свой Израиль и все. И он не хотел ее вовсе обидеть. Может, там давно все стирают в таких машинах и могут запросто купить порошок, который в нее засыпают, а в школе никто не держит товарища вниз головой над пролетом и не пишет ему на заднице «жид». Всю ночь она полудремала или полуспала — во всяком случае, ей совершенно отчетливо виделось, как прыгает ее стиральная машина на всех четырех колесиках и не поддается никаким уговорам угомониться, пока не появляется Егоров из второго подъезда и не говорит ей спокойно и отчетливо: «Катись в свой Израиль!» Тогда она вдруг перестает прыгать, разворачивается на пол оборота, так что отрывается от крана резиновая трубка, приделанная Борисом Ивановичем из домоуправления, и наотмашь бьет стоящего рядом Егорова, а все остальные в испуге отскакивают в стороны, и машина медленно катится к двери, за порог, по лестнице со второго этажа и дальше, дальше по улице, очевидно, в сторону Израиля. Точно Бэлла утверждать не могла, потому что проснулась. Машина, конечно, стояла на месте. Бок ее был желтым от света уличного фонаря, а салфетка, как ей показалось в первый момент, чуть колыхалась, потому что машина только что остановилась. Она пыталась связать видимое и виденное, но одно замещалось другим, и наконец, слилось. Бэлла посмотрела на тарелку часов — для работающих наступало утро, а она вполне могла еще полежать. Но ее уже что-то поднимало.

«Благословен ты, Господь, Бог наш, владыка вселенной, освятивший нас своими заповедями и по милости своей возвративший мне душу…» вспомнила она голос отца из детских невероятных времен и встала с постели. Было еще темно, когда она, сойдя с электрички и переправившись на другую сторону путей, шла вдоль оврага по знакомой дороге к детскому дому. Там только начиналась утренняя, самая суматошная и непонятная чужому жизнь. Но ей не надо было ни спрашивать, куда идти, ни с кем поговорить. Дети были уже другие, но стены, двери, потолки, треснувшие опять по тем же самым местам, что и двадцать и десять лет назад… и запахи… запахи ничем не истребить… ни духами, ни десятилетиями. И как только знакомый, привычный ударит в ноздри, и ты вдохнешь его поглубже — сразу же перелетишь в тот мир, из которого он до тебя добрался: запах — самый мощный художник и строитель! Она открыла одну створку двойной стеклянной двери и села у стола, на котором стояла зачехленная пишущая машинка. Сколько времени прошло неизвестно, но когда рука легла ей на плечо, она вернулась сюда обратно из далекого далека и подняла лицо, чтобы взглянуть, кто прервал ее дорогу.

— Валя! — вскочила на ноги Бэлла и попала губами прямо в щеку подруги!

— Белка! Боже мой! Ты знаешь, ты мне сегодня приснилась!

— Ты про меня вспоминала?

— Бессовестная! Ты же пришла! Значит, вспоминала тоже?!

— Я по делу!

— Неужели поработаешь снова… нет… — Валентина безнадежно махнула рукой, — а так бы хорошо было. Людей не хватает. Трудно у нас. Зарплата… дети сложные… война уж давно кончилась, Белла, а их все больше и больше… отчего так, скажи… А ты, небось, и чаю не попила в такую рань, идем, идем!

— Я хочу, чтоб ты у меня забрала машину, — ответила Бэлла.

— Какую машину? Ну идем же, по дороге все расскажешь… или, знаешь, я сейчас… только скажу, чтоб нам сюда принесли… и булочки… наши… представляешь, тетя Клава жива и все печет их! Боже, сколько же ты не была тут… — она покрутила головой и исчезла.

В кабинете сильно пахло геранью и керосином от намытых окон. Они сидели по разные стороны стола и смотрели друг на друга, покачивая седыми головами.

— Вот я и решила от нее избавиться, — продолжала Бэлла. Я и так плохо сплю, а тут еще на ней в Израиль отправилась, представляешь?

— Ты что и, правда, надумала что ли?

— Зачем? — удивилась Белла. — И мальчику жизнь поломать, чтобы его никуда не пускали. Он слишком дорого за все заплатил…

— Да. Ему досталось. Зато теперь лауреат, мы ведь кое что слышим и в нашей суматохе… подумать только: Мишенька — лауреат! А как играет… я плакала, когда слушала недавно…

— Это теперь скрипка его слезы выплакивает… и мои… и твои, Валя…

— Боже мой, за что же нас так…

— Перестань. А машина… Просто она у меня перед глазами все время и не дает мне жить. Как ее начало трясти в первый день, так и трясет, трясет все время, а меня вместе с ней… сил нет…

— А я… — Валентина замолчала и стала переукладывать свой пучок на затылке.

— Я была бы еврейка… — она махнула рукой, — устала смертельно… знаешь, стала, как подрубленная береза: жить — живу, и листья трепыхаются, а сока снизу не поступает…

— Ты, правда, устала…

— Да… — она достала платок и подоткнула им снизу по очереди обе ноздри… — главное, мне даже и «спасибо» не надо, но раньше внутри что-то держало, а теперь… — она ловко тпрфукнула губами и замолчала.

— А я, знаешь, Валя, молиться стала…

— Как это? На икону что ли? Так у вас же нет икон!?

— Зачем на икону? Сами слова вылезают, и папин голос слышу… просто, как в детстве было, так и слышу… не стараюсь… просто в тишине само получается… я даже вот сейчас не повторю, наверно…

— И что? — Вкрадчиво спросила и перегнулась к ней через стол Валентина, — помогает?

— Не знаю. Только уже не одна ты, понимаешь, я не знаю, как тебе объяснить…

— И что? Ты у него чего-нибудь просишь?

— Все просят. У него все всегда просят… что ему то от нас нужно! Прошу! Себе! Мише, Лизе… внука прошу… чтобы Сема меня не забывал там… скоро свидимся, так хоть узнал бы… он же молодой еще совсем погиб… но я то его узнаю, а он меня?… и эта машина… ее пока не было, так я и не молилась… это вот как Мишка привез ее… гебрахт аф майн коп[16].

— Абер дайн копф ист зеер клюг![17] — сразу откликнулась Валя по-немецки.

— Вот я и придумала, что может, избавлюсь от нее — пусть у вас скачет! Пригодится!

— Слушай, Белка, сколько ж лет я тебя знаю…

— Не надо! Не надо! Ты приезжай за ней и останься!

— Как это?

— А просто! Они увезут машину, а я тебе Маарив прочту… вечернюю молитву… ты в субботу приезжай… как папа читал… там такие замечательные слова есть, сейчас, сейчас: «… и запиши в книгу благополучной жизни всех, с кем ты заключил союз… — понимаешь, — она посмотрела на застывшую напротив подругу, на ее расширенные немигающие глаза и говорила им, именно им, ничего больше не видя. — и все живое будет вечно благодарить тебя и восхвалять твое великое имя вовек, ибо ты добр, ты — Бог, наша опора и наше спасенье вовеки!..» Вот и получается, что кто-то рядом. Понимаешь? Это так, поверь, если есть кому сказать, что болит…

Роза

Где Роза работала, никто не знал. Утром она надевала плащ, клала локти на выпиравшие бедра, сцепляла пальцы на животе замком и отправлялась на станцию. Казалось, что с крыльца спускается серая тумбочка, под которой мелькают два зашнурованных ботинка армейского образца. Вечером точно так же медленно она возвращалась назад, но на левой руке всегда висела пухлая матерчатая и, очевидно, тяжелая сумка.

Две вещи удивляли заботливых соседей. Невозможно было угадать, в какую сторону утром увезет Розу электричка. И каждый, кто заглядывал в дверь ее комнаты, чтобы сказать, например, что кастрюля закипела, натыкался взглядом на большую фотографию красавицы довоенного образца и не мог представить, как же эта красавица превратилась в расплывшуюся Розу. Дома Роза оставляла до вечера одного сына Вовку, десяти лет, и обед в кастрюле на подоконнике, заменявшем холодильник, потому что из прогнившей рамы свирепо дуло круглый год.

Вовку все звали Бесом по началу фамилии, из одной ноздри у него всегда торчала зеленая густая тошнотная сопля, а за оттопыренной губой два желтых кроличьих зуба-лопаты. Мальчишка он был неумелый и безответный, в игру его брали, когда некого было поставить, просто для ровного счета, а учителя никогда не портили двойками его дневника, потому что это никак не влияло ни на его настроение, ни на желание, что-нибудь исправить и подтянуться. Наверное, и его душа чем-нибудь горела, но никто этого не знал, а поскольку друзей не было, и не интересовался.

Однажды в субботний день во двор прямо к самому крыльцу подкатил «Москвич» с шашечками на боках, и это взбудоражило весь разлапистый дом. Такого не припоминали — чтобы сюда на такси!? Но тут же всем стало ясно, в чем дело — никто не разбогател и не собирался переезжать в город. Это Исер завернул домой, потому что попался клиент в поселок, а как ни ехать к переезду на станции, все мимо их дома — так почему же не заглянуть и не проглотить тарелку супа?

Тема разговора на кухне давно сменилась, и мальчишки, обтерев бока машины, уже отправились на пустырь гонять банку — мяч был для них роскошью, а Бес все крутился около нее. Он заходил и сзади, и спереди, заглядывал в окна, рассматривал приборную доску, гладил красный глаз единственного сзади фонаря и, приседая, смотрелся в блестящие колпаки на колесах, сам себе корча рожи и содрогаясь от смеха прямо в глаза собственным диковинным отражениям.

— Садись, Вовчик, прокачу! — Услышал он над собой и не поверил своему счастью. Когда машина тронулась, игра на пустыре остановилась, и все проводили взглядом пассажира, пока он не скрылся за поворотом. По дороге дядя Исер угостил Вовку леденцом-подушечкой, потрепал его по голове и выпустил у самого шлагбаума: «Правильно — сядешь за руль, всегда сыт будешь, не пропадешь»… а потом еще долго смотрел вслед и задумчиво ковырял спичкой в зубах, ожидая проезда.

Все через неделю забыли об этом эпизоде, а полгода спустя и вовсе не знали — было ли такое. Все, но не Бес. В его голове что-то стронулось с места, проснулось, и каждый звук редко проезжавшего мотора волновал его, заставлял настораживаться и неодолимо притягивал. Ему хотелось бежать за этим звуком, верить ему и, внимательно выслушав, понять, о чем он ему говорит. Он и сам не знал, отчего так, да и не задумывался. «Кончу семь — в ремеслуху… надо узнать только — учат на шоферов в ремеслухах или нет… но дядя Исер уж точно знает…» и он, как все маленькие, мечтал: «Вот уж я им тогда покажу — позавидуют…» Неважно, кому и что — всем…

Роза возвращалась домой и начинала всегда с того же: что у Столовицких дети, как дети, что она выбивается из сил и готовит этому оболтусу обед, а ему лень заглянуть в кастрюлю «Митен коп ин дер. эрд зол сте гей н! Их хоб алемен фарлорн а гликлехе цайт… Ун их кен нит вейнен… их кен нит…[18]» Она садилась на засаленную табуретку, сутулилась, и тогда живот и груди покрывали ее жирные колени, а над этим комом торчала лохматая голова с обломанным гребнем на затылке. Так она сидела некоторое время, потом спина начинала часто-часто трястись, и Вовка вжимался в продавленный диван… Он смотрел на фотографию матери и думал, что у всех, где бывал, всегда на фотографии мать с отцом, а у них только она одна, и про отца лучше не спрашивать… может, его отца никто не знал и не видел… но мать-то должна была ему хоть что-нибудь про него сказать… что он дурак что ли… не знает, что ли, как дети получаются… но думал он про это лениво и равнодушно, и только в такие роковые моменты по вечерам в будние дни. Все жили без отцов… ну, почти все… Бес перебирал в уме своих товарищей и ему становилось не то чтобы легче, но спокойнее… В это воскресное утро полуторка остановилась на поляне между сосен метрах в сорока от крыльца, напротив пустыря. Игра сразу прекратилась, и мальчишки обступили машину — новенькие борта, пахнущая свежей краской кабина, черные, тоже блестящие и терпко воняющие диски колес… но скаты были потрепанные, и знатоки сразу сообразили, что машина-то из капремонта, а так — военного года выпуска, но сделали ее хорошо, и она еще побегает. Усатый парень, соскакивая с подножки, бросил на ходу — «Только ничего не крутить!» — и отправился к Витьке в соседскую хибару на второй этаж, а все сразу заполнили кузов и устроили «сражение за крепость». В кабинку залезть никто не решался.

Машина, даже настоящая, быстро надоедает, если на ней не едешь, не отдираешь ничего с ее поверхности и не залезаешь к ней в «пузо» с целью познания.



Поделиться книгой:

На главную
Назад