Все производят впечатление полу-интеллигентов. Никто не говорит по-французски. Да оно, может быть, и лучше для "властей придержащих": по крайней мере, не разболтаются с иностранцами.
По прибытии в Париж, каждый летчик получил штатский костюм и сто франков "на мелкие расходы". Как прислуге, отпущенной в город "повеселиться".
Где-то, на Больших бульварах, один русский шофер вспугнут был окриком:
— Митя. здравствуй.
Перед ним — советский летчик.
Оказались друзьями детства и однокашниками начальной школы.
Очутились в кафе.
Летчик поражен был зрелищем корзины с целою горою сдобных булочек.
— Батюшки!.. Белый хлеб!.. Без карточек! Неужели, можно брать, сколько хочешь?!..
— Можно, — с улыбкою отвечает шофер.
Разговорились.
"Белый" друг детства спросил:
— Как же вас все-таки отпустили?… А если кто-нибудь из вас пожелает променять "советский рай" на "гниющий Запад".
В ответ собеседник покачал головой:
— Друг мой, это невозможно. Все наши близкие остались заложниками, включительно до моих маленьких детей. Родители некоторых, на все время нашего полета, заключены в тюрьму.
— Так же будет и в случае войны?
— Конечно. Тогда нас скрутят еще суровее!
— Ну, а скажи: техническая мощь вашего воздушного флота, правда, или блефф?.
Летчик отвел взгляд в сторону:
— На это я тебе не имею права ответить.
Книга, человек и анекдот (В. Н. Унковский)
Интересная книга, интересный человек. Да и в анекдотах, пожалуй, недостатка нет.
Чем не анекдот, и жуткий, даже, трагический.
Война.
Санитарный поезд Имп. Александры Феодоровны. Старший врач его, доктор Унковский, тот самый, которому мы с особенным удовольствием посвящаем эти строки.
Кто-же начальник этого поезда?
Полковник Риман, гвардеец, семеновец. В 1905 году его имя прогремело, как столь-же энергичного, сколь ж жестокого усмирителя "московского восстания".
Командир Семеновского полка, генерал Мин, спустя несколько месяцев, был застрелен двумя террористами. Такая-же расплата грозила и полковнику Риману. Но, этот сухощавый, волевой офицер перехитрил тех, кто охотился за его черепом.
С паспортом на чужое имя, он исчез. Где он жил восемь лет, по каким ближним, или дальним чужбинам скитался, никто не знал, или, пожалуй, знали очень немногие.
Но, с первыми раскатами военной грозы, полковник Риман, так же неожиданно, как и исчез, появился в Петербурге, чтобы исполнить свои долг.
Он просился на боевые позиции, в ряды своих родных семеновцев, но высокие покровители его запротестовали самым решительным образом:
— Вас убьют в первом-же сражении, убьют, предательски, в спину, русской-же пулею. Убьют те, кому это не удалось "после Москвы".
И, волею-неволей, Риман удовлетворился: тыловой должностью начальника санитарного поезда.
Но, во дни "великой бескровной февральской" революции, когда полилась кровь защитников России, носивших погоны и эти погоны срывала обезумевшая чернь, полковник Риман таинственно и бесследно исчез и на этот раз.
Вообще, доктор Унковский много любопытного рассказывает о своей совместной работе с этим сильным, загадочным человеком.
Сам-же Унковский, целиком отдаваясь своему подвижному госпиталю, успевал помещать в бывших петербургских ж московских газетах талантливые корреспонденции "с театра войны".
Несколько лет спустя, эмигрантская волна, выплеснула его в Сербию, где он вскоре получил должность главного врача в пехотной дивизии.
С этой дивизией, доктор Унковский совершил легендарный по своим трудностям и нечеловеческой борьбе с природой, поход через всю Албанию к берегам Адриатического моря.
С обледенелых круч, где почти не ступала нога человека, снежные вихри с бешеным воем срывали палатки, срывали вьючных "магарцев", орудия, отдельных бойцов…
Увы, этот поход оказался более, чем безрезультатным: Лига Наций, комфортабельно заседавшая на безмятежном берегу Женевского Озера, увлекаясь "самоопределениям народов", вынудила сербов очистить Албанию, где тотчас-же странный епископ Фан-Нолли помог большевикам создать коммунистическую базу для всего Балканского полуострова.
Армия демобилизуется. Сокращаются штаты — Унковский, сняв сербский мундир с полковничьими погодами, перекочевывает в Париж и работает у станка на заводе Рено. Но, и в этих условиях, он все же не выпускает из рук пера.
Обстоятельства складываются в его пользу: французские владения Центральной Африки, в частности Дагомея, нуждаются в знающих, выносливых, готовых жить в каких угодно условиях, врачах.
И, вот, Унковский проводит два года среди дагомейских негров и оттуда посылает в берлинскую газету "Руль" множество захватывающих корреспонденций.
Кончился контракт с французским правительством. Унковский возвращается в Париж, и теперь это уже человек — либеральной профессии. Никем и ничем несвязанный, он становится представителем харбинского журнала "Рубеж".
На его страницах он помещает большие очерки о русских писателях, артистах, общественных деятелях и, вообще, выдающихся людях.
В связи с этим, нельзя не отметить необыкновенную доброжелательность Унковского. К сожалению, далеко не всем эмигрантам свойственную. Каждый очерк его дышет любовью к Россия и мягким, бережным отношением к тем, кого он описывает.
Попутно, этот врач-журналист долго и тщательно работает над своим первым, на днях увидевшем свет, романом "Перелом".
Как не нуждается в ясном и точном определении слово "любовь", точно так же трудно заковать в тесные рамы слово "талант".
Можно писать прекрасным литературным языком, можно этот язык расцвечивать и глубиною и психологией и блестками содержания, но при наличии всех этих качеств, роман все-таки будет преодолеваться читателем не без труда.
Роман Унковского в один вечер проглатывается с начала и до конца. Написанный с благородной простотой, он увлекает, волнует.
Даже, при отсутствии "героя" в ходячем значении слова. Обыкновенный человек, даже серенький, даже, порою, нелепый. А он близок вам, потому что написан во весь рост кистью подлинного мастера…
Унковский, видимо, пережил константинопольский этап российского беженства. Волшебная столица берегов Босфора изображена им с такой наблюдательностью, такой яркостью, что, право, вспоминаешь местами знаменитый роман Клода Фаррера "Человек, который убил."
Тоже самое можно сказать и про дагомейские впечатления. Негритянские царьки, полу-колдуны, полуминистры и самые рядовые негры — это целая галерея живых, трепещущих персонажей со всем, что в них есть уродливого, смешного, отталкивающего и. трогательного.
Прочтите, непременно прочтите роман Унковского.
Книга, человек и анекдот (С. В. Жуковский)
Много писалось о том, как живут в эмиграции бывшие русские сановники, офицеры, общественные деятели, артисты, художники и писатели, но обходилась молчанием небольшая, правда, семья бывших русских дипломатов.
За весьма редким исключением обставлены они материально не только не плохо, а, подчас, и совсем хорошо. Но в данном случае не на это желательно обратить внимание, а на то, что дипломаты наши, так же как и до революции, живут замкнуто, не интересуются ничем русским и предпочитают общество иностранцев — своим соотечественникам.
Что и говорить — нет правила без исключения.
Но одно из таких исключений мы указали недавно.
Это Н. А. Базили, с его неостывшим интересом ко всему русскому и с его капитальным трудом о годах нашей великой войны и нашего великого лихолетья…
С удовольствием остановимся на другом исключении.
Это С. В. Жуковский. Последний императорский посланник в Бухаре.
Настолько "последний", что своих верительных грамот он уже не успел вручить его высочеству Эмиру. Уже грянула революция, наступил пятнадцатилетний развал, а верительные грамоты остались и по сей день на руках С. В. Жуковского.
Отец молодого дипломата, — он же сейчас молод еще — своей отзывчивой мятущейся душою, по крайней мере, занимал видный пост в Министерстве Иностранных Дел и считался большим востоковедом.
Сын пошел по стопам отца и тоже дипломатическую карьеру свою начал на Востоке.
С. В. Жуковский появился на парижском горизонте едва ли не тотчас же после эвакуации Крыма генералом Врангелем.
В Комитете для защиты интересов русских беженцев во Франции — все, что уцелело от русского посольства — Жуковский был деятельным сотрудником М. Н. Гирса и В. А. Маклакова. Но трогательная опека над выброшенными на чужбину соотечественниками, визы, хлопоты, заступничества, приискание мест и работы — удовлетворяли Жуковского только наполовину.
Это была канцелярщина, хотя и филантропическая, необходимая, полезная для русских, но все же канцелярщина.
И вот энергичный дипломат, всесторонне образованный и культурный человек, создает "общество", единодушно выбравшее его своей главою. Общество берет под свое покровительство и под свою защиту русских людей искусства, в широком значении слова: композиторов, певцов, музыкантов, писателей, живописцев, поэтов, мастеров прикладного искусства.
Жуковский устраивает концерты, выставки обнаруживая немалые организаторские способности.
В три четыре года путем этих выставок и концертов был собран весьма значительный фонд. Восемь процентов фонда ушло на технические расходы, на содержание необходимого аппарата, все же остальные девяносто два процента были розданы неимущим членам общества, что было для них громадным подспорьем в эти суровые годы безработицы, кризиса и неумолимой "процентной нормы"…
Для писателей, например, С. В. Жуковский порою делает гораздо больше, чем такая сильная организация, как союз русских писателей и журналистов в Париже.
Не союз озаботился устройством семидесятилетнего юбилея маститого, почти утратившего зрение, А. А. Плещеева, а бывший дипломат…
Союз ограничился небольшой субсидией, решив, что для старого журналиста, проработавшего более полувека, этого вполне достаточно.
О Плещеевском же юбилее, душою которого был Жуковский, говорили долго.
В самом деле это было пышное, особенно по эмигрантскому масштабу, торжество. Весь цвет русского искусства и русской литературы привлечен был на этот многолюдный вечер.
Весь чистый доход, выразившийся в довольно крупной сумме, поднесен был юбиляру.
Не ограничиваясь Парижем, Жуковский вовлекает в орбиту своего "общества" эмигрантское рассеяние не только ближних, но и дальних стран. Растет количество членов, растет основной капитал.
Своим коротким летним отдыхом неутомимый организатор воспользуется для разработки целого ряда концертов в выставок, посвященных выдающимся композиторам и художникам, к предстоящим осеннему и зимнему сезонам.
Какой назидательный пример для всех тех русских, имеющих средства, связи и самые широкие возможности делать даже и больше того, что осуществляет Жуковский, но не желающих поинтересоваться и принять к сердцу интересы "сливок" русской интеллигенции на чужбине.
Четыре звена Марка Алданова
Останавливаться на том, что уже писалось и говорилось об Алданове, не будем. Зачем повторять известное: что в романах своих, исторических и бытовых, он талантлив, изысканно умен и тонок же этими тремя качествами заставляет себя читать, даже тех, кто требует лишь только захватывающей фабулы, но, не находя таковой у Алданова, вполне удовлетворяется, и как? — великолепными этюдами большого мастера…
Что-же еще?
Стоит на одном из первых мест в библиотеках, в отчетах книжных магазинов и переведен на без малого двадцать языков…
Вас интересует, что сам о себе говорить этот писатель, столь же культурный, сколь и скромный, настоящей, не показной, скромностью.
Но, именно, в этой скромности — какое-то сдержанное сознание своей силы и своей независимости.
Вот почему на столбцах республиканских газет Алданов позволяет себе то, чего на этих же самых столбцах не дерзнул бы никто другой.
В своем большом очерке о низложенном, вернее, "самонизложившемся" короле испанском Альфонсе XIII, он несколько раз повторяет, что экс-монарх был поистине государственным человеком и процветанием своим за последние десятилетья Испания обязана ему не мало.
От всей плотной фигуры Алданова веет каким-то прочным, установившимся спокойствием. И так же спокойно-же длителен он в движениях, и так же спокоен блеск его светлых глаз, когда он говорит вдумчиво и благожелательно глядя на собеседника.
— …Я родился в богатой семье киевских сахарозаводчиков. Это дало мне счастливую возможность идти навстречу своим стремлениям и путешествовать, путешествовать без конца! Единственная часть света, в которой я не был, — Австралия…
Материальная независимость дарила меня возможностью посвятить себя двум редко совместимым богам: литературе и. химии. Я — химик и, по словам моего профессора Анри, — подававший надежды, — улыбается Алданов ясной, слегка застенчивой улыбкой. — Мое первое литературное произведение — книга о Толстом, весьма благосклонно встреченная критикой и, особенно, делавшим "погоду" в этой области покойным Айхенвальдом. Я в глаза никогда не видал Айхенвальда и, поэтому, особенно ценю его отзыв. Книга моя вышла до войны. Всю мою литературную карьеру пришлось делать уже в эмиграции. Но ни мой успех среди зарубежных соотечественников, ни переводы на девятнадцать иностранных языков, никогда не могли заглушить чувство горечи, вытравить сознание, что расцвет мой не пришелся в России, сташестидесяти миллионной России, так много читавшей и с годами проявлявшей стихийную жажду чтения. Никакие переводы не могут заменить подобной утраты необъятного, родного, близкого, "своего рынка".
С началом военных действий, — я только только успел прибыть к ним из-за границы, — уже не до литературы было. Меня мобилизовали. Но ни передовых позиций, ни подвигов, не ждите, — новая подкупающая улыбка. — Я надел форму тылового зем-гусара и, как химик, занялся удушливыми газами, с откомандированием на соответствующие заводы. А дальше, дальше все так знакомо: революция, бегство, скитания, Париж. и первая книга на чужбине "Святая Елена, маленький остров".
Вы спрашиваете, да и не только вы, к каким из моих романов больше у меня лежит сердце — историческим, или современно бытовым? Я отвечу — к последним, хотя имя сделали мне, главным образом исторические книги и, особенно, "Девятое Термидора", самая слабая из моих вещей, ничуть меня не удовлетворившая.
Вспоминая "Десятую симфонию", вы вспомнили встречу императрицы Евгении с художником Изабэ. Я остановился на этом с особенной бережной любовью. У меня всегда было какое-то мистически-благоговейное чувство к живой, человеческой "цепи", соединяющей исторические звенья. Как-то до войны еще, в Париже, я на Рю де ла Пэ перед витриною ювелира Картье. Подъезжает карета. Сухой, высокий старик под руку высаживает даму в глубоком трауре со следами замечательной красоты. Это была императрица Евгения, а старик — ее личный секретарь Пьетри… Я шел под впечатлением этой встречи. Я только что увидел одну из самых трагических венценосиц. Шестьдесят пять лет тому назад, тоже в центре Парижа, остановилась карета, из нее вышла молодая цветущая императрица и милостиво беседовала с почти восьмидесятилетним миниатюристом Изабэ, тем великим Изабэ, кто в ранней молодости своей писал портрет Марии Антуанетты.
Вот вам четыре живых звена, четыре поколения: я, императрица Евгения. Изабэ и. несчастная дочь Марии Терезии. Странно, до жуткого странно. И это, всегда меня волновавшее, я как мог и как умел, изобразил в своем романе.
Чем занят теперь?.. Продолжаю, — конец уже близок, — роман "Пещера"… Кончу и. "антракт"… На долго ли? Не знаю. Года на два — на три, может быть. Да и мыслимо ли, вообще, загадывать в наши дни, такие неустойчивые, такие призрачные!..