Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Барселона: история города - Роберт Хьюз на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В городе мало красивых маленьких площадей, но одна из лучших и до недавнего времени наиболее обветшалых — это площадь Герцога Мединасели. Она расположена у Готического квартала и выходит на порт. Она тоже обязана своим существованием пожарам 1835 года и пресловутому desamortacio, лишению церкви земель. До того здесь стоял монастырь миноритов-францисканцев постройки конца XIll века. Но герцог Мединасели, крупнейший землевладелец Каталонии XIX века и проницательный деловой человек, заявил либералам в Ажунтамент, что, поскольку его далекие предки в свое время передали все окрестные земли королю Жауме 1, а король в свою очередь отдал их монахам, земли теперь должны вернуться обратно. Слегка поторговавшись, городское правительство выделило герцогу небольшой кусок земли, и тот сделал из него парадную площадь. Ее спроектировал Франсеск Даниэл Молина-и-Касамахо в 1849 году. Колонна и фонтан в центре площади работы скульптора Хосепа Сантигоса-и-Вестратена — первый в Барселоне памятник из железа. В свое время отношение к нему было двойственное: с одной стороны, как к большой технической победе, с другой — как к образцу вульгарности. Конечно же, бронза подошла бы больше, чем простое железо. Уже в 1849 году это железо стало предметом карикатур и сатирических рисунков. В каком-то смысле с этой скульптуры началось использование железа в официальной, помпезной скульптуре. Такой стиль скоро, в начале ХХ столетия, станет типичным для Каталонии, благодаря работам Хулио Гонсалеса, который научил сварке Пикассо. Эта скульптура была, как ни странно, единственной мемориальной статуей исторического лица во всем городе. Имелся, правда, еще памятник Фердинанду VII на улице, носившей его имя, но в 1835 году толпа его опрокинула. Далеким прототипом памятника Молины является Вандомская колонна (1830) в Париже. Велись споры о том, чей памятник должен стоять наверху и смотреть на порт. Одни хотели, чтобы это был Христофор Колумб, которого каталонцы считали своим; другие предлагали Бласко де Гарая, забытого теперь изобретателя, который, как считали некоторые каталонские националисты, стал первым использовать силу пара — упрек лживым англичанам. Наконец город остановился на вицеадмирале Галсеране Маркете. Именно он привел каталонский флот к победе в битве с генуэзцами в 1331 году.

Однако настоящий шедевр находится в нескольких минутах ходьбы от начала Рамблас. Это Королевская площадь, Пласа Рейал. Она стала одним из основных элементов первого барселонского проекта обновления города в 1820-х годах. Тогда у города наконец-то появились деньги достроить усеченную Каррер де Фернан — правда, она была уже, чем Рамблас, и даже недостаточно широка, чтобы вообще считаться проспектом, но все же проект — от Рамблас к резиденции правительства на Пласа Сант-Жауме — обошелся довольно дорого. Остановленная в 1826 году на углу Каррер д'Авиньо, в 1849-м Каррер де Фернан достигла центральной площади, а к 1853 году соединилась с Каррер де ла Принсеса, сформировав таким образом ось, проходящую через весь город — от Рамблас до будущего Парка де ла Сьютаделла. Это была градостроительная метафора большого символического значения. Улица соединила Монт-Табер, древний римский центр, погребенный под площадью Сант-Жауме, с двумя самыми важными местами в Барселоне: ненавидимой Сыотаделла и любимой Рамблас.

Своего рода ключом к новой улице была Пласа Рейал, присоединенная к Каррер де Ферран и Рамблас тремя красивыми пешеходными переходами — Пассатж Мадос, Пассатж Колом и Пассатж Бакарди. Пласа Рейал — единственная площадь в Барселоне, спланированная как единый ансамбль. Она построена по образцу площадей наполеоновской Франции, с элементами, типичными для проектов Джона Нэша в Лондоне, хотя архитектор Молина в Англии никогда не бывал. Два этажа с большими окнами, соединенными друг с другом по вертикали белыми пилястрами, поднимаются над арками. Затем идет подчеркнуто тяжелый карниз, а затем аттик. Первые впечатления от площади — уют, безопасность, строгость и изящество.

Железный фонтан в центре украшен условными фигурами трех граций. В 1879 году очень молодой Антони Гауди спроектировал для площади причудливые и изысканные шестиламповые светильники, увенчанные атрибутами бога Гермеса — кадуцеем (две змеи, обвившиеся вокруг жезла) и крылатым шлемом. Гермеса, ловкача и торговца, давно избрали своим покровителем деловые люди Каталонии. Однако это покровительство не спасло площадь от упадка. Банкиры и купцы, для которых она была создана, после 1880 года ушли с Рамблас в Эйшампле. Просторные апартаменты с пятнадцатифутовыми потолками опустели, были поделены и превращены в густонаселенный «муравейник». В 1960-е и 1970-е годы Пласа Рейал приобрела зловещую репутацию главного рынка наркотиков в Барселоне. То есть она перешла к другим, менее социально приятным жрецам бога Гермеса — ее колонизировали самые разнообразные маргиналы: от несовершеннолетних проституток с пустыми глазами до безвредных нарумяненных старых педиков (maricones). Не говоря уже о наркоманах, наркоторговцах и ворах-карманниках. Самый респектабельный (если, конечно, в данном контексте уместно это слово) путеводитель по злачным местам Барселоны объект Пласа Рейал помечает выразительной аббревиатурой НССР (на свой страх и риск). И, безусловно, если молодой гомосексуалист-проститутка тусуется здесь, то он — самого низкого разбора. Субботними ночами на Пласа Рейал, кажется, можно услышать, как мутируют вирусы. Но здесь не просто рынок наркотиков и тел. Здешняя жизнь гораздо сложнее. В один прекрасный день площадь начали облагораживать. Здесь гуляют семьи, дети бьют мячом в столбы светильников Гауди, железный фонтан вздрагивает. В 1980-х годах усилиями архитекторов Корреа и Мила началась реставрация площади, так что теперь ей вернули прежнее достоинство. Пришлось много мостить и сажать взрослые пальмы — они прижились и укрепляют имидж площади как городского оазиса. И еще пришлось чистить и укреплять фасады. «Слишком желтые», — проворчит иной архитектор, взглянув на крашеную штукатурку, но это придирка. На солнце, благодаря стенам, выкрашенным желтой охрой, площадь величественно сияет, и этот эффект усиливают хрупкие пилястры. Очевидно, именно так видел эту площадь Молина. Лично я моту сказать, что после 1966 года, когда мне случилось посидеть в одном из тамошних кафе, со мной на Пласа Рейал ничего никогда не случалось, но что верно для здоровых плечистых австралийцев, не обязательно верно для людей других габаритов и пола. Так что держитесь за свой кошелек и не оставляйте фотоаппарат болтаться на ремне.


Дамиа Кампени. Аллегория кубинской торговли.

Табличка из терракоты на углу Поршос дан Шифре

Кроме великой площади Молины, единственным запоминающимся сооружением 1830-х годов в Барселоне является Колоннада Шифре, построенная на участке за парапетом порта рядом с биржей. (Ее первый этаж несколько десятилетий занимал один из самых популярных в Барселоне ресторанов — каталонская версия ресторана Сарди, но, к счастью, с лучшей кухней. Над скамьями прибиты медные мемориальные дощечки с именами знаменитостей, которые сиживали здесь: Пикассо, Эйнштейн, Хемингуэй.) Хосеп Шифре-и-Касас (1777–1856) — его фамилия по-каталански означает «число» — был indiano, разбогатевшим на Кубе на экспорте сахара в Соединенные Штаты. Позже он перебрался в Нью-Йорк, умножил свой капитал и вернулся в Барселону в 1831 году. Здесь он вложил средства в банковское дело и землю и стал самым крупным владельцем недвижимости в городе.

В 1835 году он сделал жест доброй воли в раздираемом насилием городе: начал возводить два здания. Одно выходило на здание биржи, другое — на море. Таков был раздвоенный источник его благосостояния. Спроектированные Хосепом Бушареу и Франсеском Вила, здания имели сводчатые ниши в первом этаже и три этажа и антресоли над ним — неоклассическая схема. Центральный блок украшали элегантные пилястры, а цоколь — надпись по-латыни: «Урания следит за движением неба и светил». Арки внизу украшали картуши и барельефы, выполненные барселонскими скульпторами. Они воспевали победы испанцев в Новом Свете и в особенности деяния каталонских indianos, таких как Шифре. Так как знаменитые дома-близнецы превратились сейчас в неопрятные многоквартирные дома, барельефы можно не заметить, но определенный иконографический интерес они все-таки представляют. На пилястрах центрального блока в медальонах — портреты исследователей и конкистадоров, проторивших дорогу Шифре и ему подобным: Колумба, Магеллана, Кортеса, Писарро. Между арками в крыльях зданий — резьба: символы богатства Нового Света — рог изобилия с бананами и плодами хлебного дерева, якорь и судовой журнал, рыболовные сети, голова раба. И наконец, в углах здания — терракотовые таблички, выполненные Дамиа Кампени, каталонским скульптором, который учился в Риме, получал стипендию министерства торговли и находился под сильным влиянием Антонио Кановы. Изображенные на табличках фигурки работают на Шифре не покладая рук. Пухленькие путти грузят сахарный тростник, перетаскивают мешки с кофе (и на тех инициалы Шифре), подгоняют рабов, короче говоря, занимаются тем, чем занимались indianos, чтобы разбогатеть.

VI

Жауме Балмес-и-Урпиа

Но ни indianos, ни их наемные работники вовсе не являлись ангелочками. Первые намеки на понимание того, что новые каталонские классы несут с собой и новые проблемы, присутствуют в трудах священника из Вика Жауме Балмеса-и-Урпиа (1810–1848). Балмес был одним из тех философов переходного периода, которые нередко появляются, когда новые идеи, в данном случае идеи французского либерализма и первые признаки социализма, проникают из-за границы в устоявшиеся, очень консервативные общества. Он ни в коем случае не был ренегатом церкви. Однако его мировоззрение по другую сторону Пиренеев подверглось осуждению в двух папских энцикликах, обращенных против французского католического священника Фелисите-Робера де Ламенэ (1782–1854), чьи идеи сильно повлияли на Гюго и Сент-Бева.

Коротко говоря, Ламенэ был за церковь, но против королевской власти. Он считал, что общество должно предоставить всю политическую власть католической церкви, но людям следует объединиться под знаменем либеральной демократии и освободиться от монархизма. Сколько бы папа ни соглашался с первым, о втором не могло быть и речи. В результате, став еще более левым после осуждения со стороны церкви, Ламенэ написал свои «Paroles d'un Croyant» («Изречения Верующего»), горячий, полубиблейский трактат о чистоте христианской веры. Он считал, что демократия в скрытом виде уже содержалась в евангелиях. А Иисус Христос был первым республиканцем.

Призыв Ламенэ к радикальному христианству восприняли католики всей Европы, включая Балмеса, посвященного в сан в 1834 году, в тот самый год, когда вышли «Изречения». Трактат подвергся суровой критике консервативно настроенных католиков, включая испанских, и, появившись в начале Первой карлистской войны, был воспринят как пример демократической заразы, от которой следовало защитить Испанию. Так что хотя взгляды Балмеса, более мягкие отголоски идей Ламенэ, могут сейчас показаться консервативными и даже реакционными, тогда они таковыми отнюдь не казались.

Балмес всегда был убежден, что католические догмы — единственная база социального порядка. Он видел римский католицизм динамичным, стимулирующим «цивилизацию»: промышленная революция вовсе не была исключительно протестантской. И еще он испытывал ностальгию по патриархальности, каталонскому paira/isme, который всегда был сильным козырем реакционеров-карлистов. Но, подобно Ламенэ, Балмес хотел отделить церковь от трона. Озабоченность Бурбонов идеями централизма, считал он, всегда была неэффективна, а сейчас и подавно. Традиционное «единство» Испании — миф, «недостижимый до ХllI века и даже тогда не достигнутый полностью». В 1843 году Бал-мес основал в Барселоне журнал «La Sociedad», который выходил на испанском языке — каталанский использовался так редко, что любой автор имел все основания опасаться, что написанное по-каталански не дойдет до просвещенной аудитории. В четырех статьях, написанных для этого журнала, Балмес рассуждал о Каталонии и политике Мадрида.

Каталония — зарождающийся промышленный центр страны, единственная зона, напоминающая типом своего развития Северную Европу. Мадрид инертен, это «безжизненная столица», а остальные территории полуострова — просто отсталые. Каталонская промышленность — единственная соперница Англии на испанском рынке. Таким образом, только Каталония в состоянии спасти Испанию от судьбы экономической колонии Англии. Для этого нужна государственная опека каталонской промышленности, а не свободная торговля, поощряемая либеральными политиками в Мадриде. Что хорошо для каталонских текстильных мануфактур, то хорошо и для Испании. Каталонская промышленность может развиваться под покровительством Мадрида, не помышляя об «абсурдных проектах независимости». Если взглянуть на «каталонское дело», causa de Catalunya, с чисто экономической точки зрения, то понятно, что всем — и либералам, и консерваторам — найдется работа.

Да, Каталония была единственной частью Испании, развивавшейся наравне с севером Европы. Но в связи с этим в ней возникли новые социальные проблемы. Не осталось и следа сельской идиллии между землевладельцами и крестьянами. Промышленность и вовлеченные в нее люди были очень уязвимы, сильно зависели от любого неверного политического шага:

Если каталонская промышленность получит удар, которого она так боится; если какое-либо неразумное деловое соглашение или перемена в один день сотрут в порошок результаты стольких стараний и приведут к краху стольких надежд; если в Каталонии начнется упадок, если она не сможет найти применения тысячам рабочих рук и уберечь тысячи семей от голода, мы будем ввергнуты в ужасный кризис.

Корни консервативного каталонизма, развившегося в XIX веке, — в идеях Балмеса. К 1840-м годам в каталонской политической жизни уже присутствовало ярко выраженное неофициальное левое крыло. Это был настоящий котел: идеализм, интриги, манифесты, закрываемые по цензурным соображениям журналы, тюрьмы, ссылки. Благоразумный Балмес предостерегал от подобных альтернатив своим идеям. Он писал о «нерациональных доктринах» и «абсурдных проектах завоевания независимости». Он-то стремился к объединяющему демократическому радикализму в Каталонии. Мы можем кратко остановиться здесь на его основных направлениях.

Возможно, первым радикальным демократом в Каталонии — и, безусловно, первым радикальным демократом, писавшим по-каталански, был Пер-Фелип Монлау-и-Рока (1808–1871), который издавал три влиятельных, хотя и недолговечных журнала: «El Vapor» (1833–1836), «El Propagador de 1а Libertad» (1835–1838) и «El Nuevo Vapor» (1836–1838). Ни один из этих печатных органов не проводил строго сепаратистской линии. Именно потому, что Монлау был социалистом, его идеи предвещали раскол к концу XIX века: каталонизм — капиталистическое движение, выразителем которого являлся средний класс, а социализм (а позже — анархизм) всегда опирался на интернационал.

Монлау восхищался французским социалистом Анри де Сен-Симоном (чье изречение «От каждого по способностям, каждому по труду» позже присвоил себе Маркс). Он видел мир будущего свободным от классов и привилегий, передающихся по наследству. Социальное равенство, разоружение, труд должны были принести в Европу мир и братство. «Люди не равны, — писал Монлау, — но они имеют равные права на интеллектуальное развитие и на блага, которые уровень этого развития им обеспечивает… Мы вовсе не желаем увековечивать неправильные отношения между людьми». На то, чтобы всерьез заниматься каталонским национализмом, ему было жалко времени, ведь Каталония, в конце концов (или любое другое государство, реальное или возможное), — «всего лишь часть целого, а именно — человеческого общества». Но так как ему не нравилось правление Мадрида, Монлау поддерживал независимую Каталонию, разделенную на четыре федеральные республики.

Его соредактор, Пер Мата-и-Фонтанет (1811–1877), пошел несколько дальше. Мата, почитатель Джузеппе Мадзини, был самым каталонистски настроенным из ранних республиканцев 1830-х годов. Он написал в «Эль Вапор» в 1936 году, что правление Мадрида сделало развитие Каталонии невозможным. Страна истощена ужасами реакции во время Первой карлистской войны, увязла в бюрократической трясине «вялых кастильцев», куда Каталонию затянули эти «политические проститутки, которые думают только о том, как бы заграбастать побольше денег».

В значительной степени благодаря влиянию Маты каталонские левые стали более националистически, более антимадридски настроенными и, следовательно, менее терпимыми к умеренным либералам. После поджога монастыря в 1835 году левое крыло сформировало революционную хунту, которая предложила построить каталонское государство по образцу старого королевства Арагона и Каталонии. Вышедший в 1836 году республиканский манифест «La Bandera» подстрекал рабочих провозгласить независимость Каталонии. В следующем году тайное общество, называемое просто «Федерация», ядро будущей демократической партии, образованное в Барселоне, вместе с каталонскими федералистскими силами сформировало республиканскую платформу. Первым ее рупором, недолговечным правда, стал exaltat по имени Рамон Шаударо-и-Фабрегас.

После того как Фердинанд VII вновь пришел к власти в 1823 году, Шаударо уехал во Францию. В Париже он опубликовал трактат о республиканском правлении для Испании (1832), который, однако, был переведен на его родной язык лишь спустя тридцать пять лет. Шаударо вернулся в Каталонию после смерти короля в 1833 году и немедленно впал в немилость к умеренным демократам, которые закрыли открытую им республиканскую газету, преследовали его через своих агентов и шпионов, сослали на короткое время на Канары в 1836 году и, наконец, за то, что он возглавил восстание в мае 1837 года, расстреляли его в Сьютаделла.

Еще одна значительная фигура развивавшегося каталонского социализма — Абдо Террадас-и-Пули (1812–1856). Террадас был из Фигейраса. В двадцать с небольшим лет в ряде политических эпиграмм против королевского абсолютизма под общим названием «El Rei Micomico» — фарсах, построенных по образцу коротких комедий Сервантеса, — он высмеял Фердинанда VII. За такую непочтительность власти выслали его во Францию, где он завязал дружбу с Этьеном Кабе. Вернувшись в Барселону в 1840 году, Террадас начал издавать радикальную газету «Эль Републикано», в которой напечатал свой «План революции» — вдохновенное произведение, наполовину в стихах, наполовину в прозе, включавшее в себя гимн «La Campana», который тут же сделали своим гимном каталонские республиканцы.


Абдо Террадас-и-Пули

Колокол бьет, Пушка грохочет. Вперед, республиканцы, вперед! Вперед, к победе!

Смутьян Террадас верил в революцию с оружием в руках. Он оправдывал насилие, ссылаясь на старые каталонские права. В памфлете, озаглавленном «Кем мы были и кто мы есть», он пишет, что обычай каталонцев создавать объединения рабочих восходит в средневековым гильдиям, и его теперь нужно обратить во благо и сделать так, чтобы «уравнивающее лезвие демократии» прошло через города и деревни. Он собрал ополчение, быстро подчинил своему влиянию его руководителей и к 1843 году многое сделал для превращения ополчения в социалистическую, антилиберальную армию. Он называл ополченцев «людьми, которые взяли в руки оружие, чтобы защитить права». Вдохновленное Террадасом, ополчение участвовало в знаменитом восстании 1843 года: барселонские радикалы выступили против генерала Эспартеро, либерального регента Бурбонов в Каталонии, сильного человека и опытного политика.

Хамансия («пищевые бунты») началась как протест рабочих и владельцев мелких магазинов против городских налогов, отсюда ироническое название — бунт пирожников. Затем прошел слух, что Мадрид вот-вот подпишет торговое соглашение с Англией, которое откроет испанский рынок для беспошлинной продажи английского хлопка, таким образом выбив почву из-под ног каталонских текстильщиков. Как только толпа вышла на улицы, Эспартеро тут же арестовал Террадаса и других радикалов, до которых смог добраться.

Но солдаты не сумели подавить уличные волнения. Восставшие загнали их в крепость на вершине Монтжуика и даже сумели разрушить часть Сьютаделла прежде, чем войска Эспартеро начали стрелять по городу из своего редута. В результате обстрела было разрушено примерно 460 зданий.


Хамансия 1843 г., нападение на Цитадель

В музее Барселоны хранится любопытная реликвия. Это траурный светильник в виде совы, птицы ночи, смерти и мудрости, держащей в когтях один из не взорвавшихся снарядов Эспартеро. В подсвечнике тринадцать свечей — по числу ночей обстрела, устроенного генералом Эспартеро. Девятнадцать лидеров республиканцев (среди них не было Террадаса) расстреляли, а Мадрид оштрафовал Барселону на двенадцать миллионов песет. Террадасу же было суждено провести последние тринадцать лет своей короткой жизни между тюрьмой и, как ни удивительно, мэрией Фигейра-са, где его не менее четырех раз выбирали мэром — в городе были сильны республиканские настроения. Он умер в ссылке в Андалусии.

Мечта о социализме, а в конце концов, об анархизме зародилась в политической жизни Каталонии в 1840-е годы и все более крепла. Благодаря своему влиянию на архитектора Ильдефонса Серда, как мы увидим, она оказала большое влияние на развитие города. Ее подкрепила еще более широко распространившаяся одержимость — снести стены Бурбонов, ненавистные muralles, чтобы город мог расти. Либералы хотели их разрушения во имя справедливости и гигиены. Патриотически настроенные деловые люди — во имя Каталонии и недвижимости. В 1840 году либеральный Ажунтамент созвал собрание с такой повесткой: «Какие преимущества может извлечь Барселона, в особенности ее промышленность, из разрушения стен, окружающих город?» Все возможные преимущества, заключили собравшиеся, — здоровье, процветание, самоуважение. Но назначенные короной власти не так-то легко было расшевелить. Для них легкая на подъем и склонная к бунту Барселона все еще оставалась гарнизоном, и стены были важны для поддержания порядка. Разрушение казалось делом столь отдаленным, что Монлау в своем «Эль Вапор» убеждал граждан Барселоны голосовать ногами — то есть уезжать из города и жить где-нибудь в другом месте, например в Грасии. А бюрократы пусть остаются в Старом городе и задыхаются там. «Но те, кто живет трудом, своим ремеслом, трудящаяся, созидающая Барселона, может и должна дышать воздухом свободы и независимости. Так что — вперед, в сельскую местность, искать Новую Барселону».

Простор требовался не только людям, но и машинам. Тут выбора не было. Город, заключенный внутри стен, стал тесен. В 1846 году Ажунтамент издал закон, запрещающий строительство новых фабрик на территории, ограниченной muralles. Но к тому времени промышленность уже захватила три района вне Барселоны: Сантс на древней римской дороге к югу от Льобрегата и Сант-Андреу и Сант-Марти де Провенсальс — на севере. Логика производства диктовала необходимость передвижения ткацких фабрик туда, где красили и сушили ткани, то есть на prats d'indianes. Ни в Сантс, ни в Сант-Марти не было сильного муниципального управления и вообще ничего, что препятствовало бы правилам зонирования. Но зато здесь было много воды, причем рядом с рабочей силой и сырьем. Вода — жизненно необходимый ингредиент в текстильном производстве. Сельскохозяйственная ценность этих земель была ничтожна. Оба района находились поблизости от моря, и очень скоро туда провели железную дорогу. К 1860 году на когда-то пустынных полях Сант-Марти поселились десять тысяч рабочих (цифра эта вырастет до тридцати пяти тысяч к 1888 году). Сантс, крупнейший из трех промышленных центров, образовался очень рано. Он был присоединен к Барселоне, вернее, поглощен ею в 1839 году.


Памятный канделябр. отлитый из снарядов. упавших на Палау Виррейна во время бомбардировки

Естественно, строительство фабрик ослабляло и вытесняло мануфактуры. Во всяком случае, в текстильной промышленности это было именно так. Немного оставалось в Барселоне «хороших семей», главы которых не были бы крупными промышленниками. Эти люди контролировали банковское дело, производство, недвижимость в Каталонии. Арнус, Бонаплата, Батльо, Клаве, Феррер, Жирона, Гюэль, Жункаделла, Монтадас, Понс, Пуиг, Рикарт, Тинторе — все они полностью или частично обязаны своими состояниями «королю-хлопку».

Разумеется, текстильная промышленность развивалась неравномерно. Бывали трудные времена — например, 1830-е годы из-за карлистской войны. Очень повредили ей партизанские рейды ультраконсерваторов за стены города. Бывали времена и похуже, в 1862–1865 годах, когда внезапная нехватка сырья, вызванная американской гражданской войной, ввергла каталонскую текстильную промышленность в кризис.

Так что хлопковых магнатов Барселоны постоянно мучила неуверенность. Так как в остальной Испании не было промышленной буржуазии, сравнимой с каталонской, каталонские предприниматели не имели союзников в Мадриде. При всех своих богатствах они обладали меньшим влиянием на национальном рынке, чем можно предположить. Их воспринимали как лоббистов и просителей, старающихся повлиять на правительство, сосредоточенное преимущественно на банковских интересах и аграрных проблемах, и обратить его внимание на промышленность. Каталонцы были озабочены тем, чтобы защитить каталонскую промышленность от либеральных идей свободной торговли — lliurecanuisme, если называть этот страшный призрак каталонским именем.

Куда могла сбывать Каталония свой текстиль? В основном в Испанию и ее колонии. Остальной европейский рынок был захвачен Англией и Францией. Но к 1850-м годам испанский рынок пребывал в состоянии застоя, и при том, что Британская империя расширялась, колониальный рынок сократился до Кубы, Антильских островов и Филиппин, «надежды и будущего» каталонской промышленности. Если бы крупные текстильные нации прочно обосновались на испанском рынке, если бы власти, защищавшие местные мануфактуры, не берегли стены так, как берегли разве что голландцы свои дамбы, Каталонию ждал бы экономический крах. Этот факт лежал на поверхности, этой опасности рабочие боялись не меньше, чем владельцы фабрик, если не больше. Угроза открытия рынка для английского импорта сразу же вызвала в Барселоне возмущения против генерала Эспартеро в 1843 году. Каталонские рабочие немедленно взбунтовались, едва почуяв угрозу своей занятости.

Каталонские промышленники, при всей влиятельности на местах, робели, когда дело доходило до открытой конфронтации с Мадридом. Они боялись потерять деньги. А свое влияние они берегли только для сохранения протекционизма. И пусть они вели войну, будучи обречены на поражение, — они тем не менее сумели затянуть ее на десятилетия. Протекционизм в 1825 году стал государственной политикой. Это случилось при Фердинанде VII. Его министр финансов ввел тарифный закон, чтобы создать режим наибольшего благоприятствования испанской экономике, обескровленной недавней потерей больших южноамериканских колоний и вторжением «Ста тысяч сыновей Людовика Благочестивого». Под закон подпадали не меньше 657 запрещенных товаров. Это было слишком даже для каталонских протекционистов, но в 1841 году Мадрид издал более мягкий тарифный закон, сократив число запретных пунктов до 83. Этот акт свидетельствовал о вере либералов в свободную торговлю, пришпоренной визитом в Мадрид английского пророка свободного рынка Ричарда Кобдена.

Почувствовав, откуда дует ветер, каталонцы сплотились и организовали в 1848 году Индустриальный институт — своеобразный протекционистский комитет. Его возглавил Жоан Гюэль, могущественный хозяин компании, которая в конце концов стала называться «Maquinista Terrestre» («Наземные машины»). Начинание было не слишком удачным. Тарифный закон 1849 года сократил число запрещенных объектов до четырнадцати, хотя Гюэлю и его коллегам по Индустриальному институту и удавалось сохранять пошлины на иностранные товары, «удерживая позиции» следующие двадцать лет, пока «славная революция» 1868 года не принесла полного триумфа свободной торговле. Триумф ощущался до 1874 года, то есть до реставрации монархии. Но при всем этом о пренебрежительном отношении Мадрида к каталонским промышленникам говорит хотя бы тот факт, что «Maquinista Terrestre» Гюэля, которая к тому времени стала крупнейшим в Испании предприятием по сборке машин и специализировалась на подвижном составе, не получала от государства контрактов на железнодорожные вагоны вплоть до 1882 года.

Ни в какой другой части Испании так не защищали протекционизм — вне Каталонии было просто нечего особенно защищать, — и борьба за тарифы оказалась неразрывно связанной с вопросами о каталонских правах в целом. Протекционизм и каталонизм воспринимались в Каталонии и за ее пределами как одно и то же. В Мадриде сторонники свободной торговли высмеивали «провинциальность» каталонцев. В Барселоне за покрытыми снежно-белыми скатертями банкетными столами в муниципалитете местные промышленники поносили «вялость и бездеятельность» остальной Испании. Вопрос тарифов становился самым важным экономическим фактором каталонской политики последней трети XIX столетия. У среднего класса Каталонии утвердился свой, особенный образ мыслей. Те, кто, казалось бы, должен проявлять склонность к интернационализму, становились яростными и даже бешеными проповедниками всего местного, провинциального, традиционного, свободного от иностранных влияний в культуре (безотносительно к промышленности и машинам) и приобретали сентиментальную склонность к патриархальным ценностям старой Каталонии, которые их собственная промышленная практика и уничтожала.

VII

Патриотически настроенный средний класс, сознающий свою экономическую силу и укорененный, обязательно захочет как-то выразить себя. Если его язык отличается от языка политической власти, он будет стремиться узаконить свой язык. Вот почему в основном борьба за каталанский язык приобрела в XIX веке такое большое значение и почему вопрос о его легитимности вышел за тесные рамки литературы в более широкие политические сферы. В Каталонии язык и политика переплетены и неразделимы.

Этот процесс, безусловно, компенсировался новыми идеями, хлынувшими в Испанию пятьдесят лет спустя. Автократия Бурбонов и инквизиция преграждали им путь, но были не в силах перекрыть этот поток из Северной Европы, особенно в Барселону, столь близкую к Франции. Каталанский язык снова стал объектом культурного интереса в конце XVIII века. Кастильские ilustrados, просвещенные, не видели смысла в подавлении местного языка, образованные каталонцы тянулись к нему, чтобы продемонстрировать симпатию к народу и утвердить свои права на независимость и культурные традиции.

Серьезным влиянием пользовался каталонский политик и историк Антони де Капмани-и-Монпалау, чей главный, труд «Исторические воспоминания», полное название — «Исторические воспоминания о судостроении, торговле, искусстве древнего города Барселона», опубликованный в нескольких томах между 1779 и 1792 годами, считается шедевром каталонской исторической литературы XVIII века. Именно с Капмани начались последовательные попытки каталонцев рассматривать свою культуру как отдельную и уникальную. Парадокс же состоял в том, что для того, чтобы наладить контакт с широкой образованной аудиторией, Капмани приходилось писать по-испански, а не по-каталански.

После 1814 года историки и филологи много говорили об обновлении языка. Обостренный бедами и страданиями полуострова в целом, местный патриотизм шел рука об руку с общеиспанским. Наиболее громогласным из филологов 1820-х годов был Хосеп Пау Бальот. Он утверждал, что каталанский вовсе не является, как привычно настаивали кастильцы, лишь местным диалектом. Скорее, это «придворный язык, на нем многие годы говорили во дворцах, его очень ценили Жауме I и арагонские короли». При этом по-каталански люди говорили дома, на рынке, в церкви. Этот язык «заслуживает наивысшего уважения, и мы воздаем ему хвалу за его плавность, мягкость, ясность, изящество, разнообразие и богатство». Бальот уверял, что каталанский сумеет передать любую тонкость, любой оборот, любой намек. «Если образованные люди… станут культивировать его и писать на нем… они тем самым будут оттачивать и полировать его до тех пор, пока все не увидят, какие чудеса он может творить. Я не сомневаюсь, что он возродится к жизни; он сравняется и даже превзойдет другие языки». Но все это Бальот тоже писал по-кастильски. Понимая, что возможности его ограничены, он сам называл себя «точильным камнем, который не режет, а лишь затачивает другие инструменты».

Чтобы вернуть себе прежние достоинство и независимость, каталанский нуждался не в филологах и историках, а в поэтах — «непризнанных законодателях», которые снова вдохнули бы в него жизнь. И таковые появились. Возможно, благодарные каталонцы переоценили их литературные достоинства (такое сейчас случается с большинством великих национальных поэтов, если их имена вписываются в пантеон, а биографии соответствуют национальным устремлениям). Так или иначе, к концу 1830-х годов они были увенчаны лаврами и фригийским колпаком — и Карлес Арибау, и Жоакин Рубио-и-Орс. Было много споров об интеллектуальном спектре каталонского Возрождения, о том, чем оно отличалось от других форм европейского романтизма, что оно значило. Но ученые никогда не расходились во мнениях насчет символического произведения искусства, с которого это движение, как бы узко мы его ни понимали, началось.

Это случилось 24 августа 1833 года. Барселонское литературно-политическое еженедельное издание «Эль Вапор» поместило на своих страницах оду «Родина», написанную по-каталански Бонавентурой Карлесом Арибау-и-Фариольсом (1798–1862). Романтический поэт Арибау принадлежал к среднему классу, родился тридцать пять лет назад в Барселоне. В 1820-х годах он начал издавать оказавшийся недолговечным еженедельный печатный орган «Эль Эуро-пео», ориентированный, как свидетельствовало название, на романтизм, волна которого прокатилась по литературе Франции, Германии и Англии. Арибау воображал себя этаким Шатобрианом или Байроном, призывающим países catalanos восстановить свои древние права. В свободное от грез время он служил в Мадриде, был финансистом и оттачивал литературное мастерство, сочиняя длинные дидактические стихи в похвалу свободной торговли — не слишком популярная у местных литераторов тема.

Его воспитатель и учитель, Гаспар де Ремиса (17841847), тоже каталонец, разбогател на контрабанде продовольствия во время наполеоновских войн, а после 1814 года вложил капитал в железную дорогу. Поскольку транспорт в Испании был очень плох — худший в Европе, — Ремиса процветал. Ему еще не было сорока, а он уже имел собственный банк в Барселоне. В 1826 году Ремиса стал секретарем Государственного казначейства в Мадриде. Он опекал и всячески пестовал Арибау. К 1840-м годам начала налаживаться экономическая и бюрократическая карьера Арибау. Он принял на себя ответственность за казначейство, а потом за монетный двор, шахты и земли. Вся эта часть карьеры Арибау забыта, как забыт вклад Уоллеса Стивенса в страховое дело[32]. Арибау вспоминают за одно стихотворение, написанное в молодости и посвященное Гаспару де Ремиса. Но, может быть, полезно помнить, что «Родина», как и все культурное движение, которое за ней последовало, зародилась в атмосфере плюшевой мебели с кисточками и подкрепленных золотом банковских счетов победившей каталонской буржуазии. Движение Renaixenja («Возрождение») носилось с древними крестьянскими традициями, фольклором, народным языком, но ни в коем случае не было рабочим движением. Оно пришло из верхов новой Каталонии, из промышленных и банковских кругов. В этом отношении оно не отличалось от французского романтизма: отец Виктора Гюго был генералом, Альфонса де Ламартина — землевладельцем, Альфреда де Мюссе — правительственным чиновником высокого ранга, Альфреда де Виньи — роялистом и рантье.


Бонавентура Карлес Арибау-и-Фариольс

Ода Арибау начинается с долгого описания, размытого снимка, ностальгического обращения к горному массиву Монсени:

Прощайте, холмы, прощайте навсегда, О, зубчатые горы там, в моей родной стране, Горы, выступающие из облаков, Голубые в вечном своем покое. Прощай, старый Монсени, словно часовой На крепостном валу, укутанный в туман, Следящий через пропасть за могилой иудея, За рыбацкой лодкой с Майорки в огромном море.

Эта гора — символ Каталонии, ландшафт, символизирующий дом и семью: «Когда-то я знал твой гордый лик, как знал лица своих родителей; голоса твоих стремительных потоков — как голос матери или плач сына. Но оторванный от вас в годину преследований, я не чувствую вас, как в лучшие времена. Я подобен дереву, пересаженному в другую почву, дереву, чьи плоды теряют свой вкус, а цветы — запах». В Мадриде банкир изнывает, изображает из себя узника. (Надо помнить, что в Мадриде Арибау удерживал только бизнес.) «Что мне моя жизнь, если злая доля увела меня к башням Кастилии, если мои уши не слышат больше песен трубадуров, пробуждающих в груди множество воспоминаний?» Именно язык, 1а lengua llemosina[33], создает это чувство принадлежности, каталонское самосознание. Из мадридской «ссылки» голубой хребет Монсени кажется миражом, но язык — по-прежнему настоящий.

Позвольте мне говорить на языке этих мудрецов, На языке сильных людей, которые служили королям, Защищали свои права, мстили за оскорбления. Берегитесь неблагодарных, которые в чужой стране Выговаривают слова родного языка без слез, Тех, кто думает о своих корнях без острой тоски И не снимает со священной стены лиру своих отцов!

Этот поток патриотических образов в следующие полвека наводнил произведения каталонских писателей. Идеализируемое феодальное прошлое, утраченные силы; мудрость, погребенная, как меч под камнем, в каталонской истории; очаг и лира предков, которую надо снять со стены, — все это родной язык. Язык для Арибау — среда, в которой преломляется национальный опыт. Только на каталанском может он думать.

Свой первый детский крик я издал на каталанском. Тогда я сосал сладкое молоко своей матери. Каждый день я молюсь Богу по-каталански, И каждую ночь во сне слышу каталонские песни. Оставшись один, я разговариваю со своей душой, И она говорит по-каталански, она не знает другого языка. И губы мои не лгут, они не умеют лгать на этом языке. И слова поднимаются из самой груди.

Арибау дал каталонизму его символический cri de Coeur, крик души, а Жоакин Рубио-и-Орс (1818–1899) подхватил его и вооружился им для лингвистического крестового похода. В 1841 году он опубликовал небольшой сборник стихотворений под названием «Lo Gayter de Llobregat» («Волынщик ил Льобрегата»). Эта книга и стала первым манифестом каталонского Возрождения, не столько благодаря самим стихам (ни одно из стихотворений не стяжало славы оды Арибау), сколько благодаря предисловию Рубио.

В нем он страстно призывает к возрождению «нашего древнего, мелодичного и богатого языка, который, к стыду нашему, гибнет и стирается изо дня в день», как языка литературного. Возможно, тратить время на стихи среди ужасов карлистской войны выглядело «экстравагантным, абсурдным анахронизмом». Возможно, поэт был просто-напросто эскапистом, «бессердечным предателем, матросом, который, спасшись от шторма, поет на скале, пока его братья борются с волнами и исчезают в пучине». Как бы то ни было, Рубио писал, что надо сделать усилие, потому что будущее Каталонии зависит от осознания ею своего прошлого. А язык — ниточка между прошлым и будущим.

Рубио называет длинный ряд поэтов, от Гильома Аквитанского до «скромного Арибау», — иные безымянны или забыты, иные покрыли себя славой, но все они принесли себя в дар языку, «этому огромному и священному памятнику прошлых веков; о нем, словно о мексиканских пирамидах, для которых каждый приносил свой камень, можно сказать: "Все строили их, но никто не поставил на них своего клейма”».

Трудно ли писать стихи на языке, «грамматика которого едва определена»? Без сомнения. Но можно ли «нашу прошлую славу и подвиги наших предков перевести на испанский»? Кто, положа руку на сердце, осмелится сказать, что испанский — верный инструмент для сугубо каталонской мелодии? Всем этим риторическим вопросам Рубио противопоставил другие: неужели каталанский — столь подлый и скудный язык, что не стоит изучения? Разумеется, нет. Каталонские хроники не менее богаты и разнообразны, чем у других народов. У нас «огромная галерея трубадуров, отцов современной народной поэзии», и их сочинения когда-то повлияли на всю Европу, на томившегося от любви Петрарку, на «ужасного» Данте. Говоря о том, как век с четвертью назад Бурбоны завоевали Барселону, Рубио напоминает своим читателям:

Наши предки сражались… защищая свои древние права, проливали реки крови, обагрили ею стены, площади и церкви этого города, чтобы передать своим внукам закон и язык, которые оставили им их родители. Прошло так мало времени, а потомки забыли не только их жертву, но и их самих. Эти неблагодарные стыдятся говорить по-каталански, словно преступники, которых застигли на месте преступления.

Кто способен оценить достоинства языка? Только писатели: «Никто не может судить о богатствах шахты, кроме тех, кто спускается в ее недра… до самого дна». Каталанский язык был воскрешен спустя несколько поколений (Рубио, когда он писал приведенные выше слова, было двадцать три года), и те, кто воскресил его, чувствовали свое единство со средневековым прошлым.

Это прошлое в десятилетия «Возрождения» в Каталонии раздували в миф. В сравнении с каталонскими фантазиями о Средних веках романы сэра Вальтера Скотта или «Королевские идиллии» Теннисона — почти реализм. Читатели будущего, думал Рубио, будут «потомками тех бродячих музыкантов, что ходили из замка в замок, развеивая скуку баронов в мирные времена, а в военное время меняли свои фригийские колпаки на шлем, поэтов-рыцарей, тех, которые клали к ногам своих дам серебряную розу, завоеванную в поэтическом турнире, с той же легкостью, с какой приносили им ленточки за храбрость, полученные на турнире рыцарском… Они проводили свою жизнь в сочинении любовных песен, молитвах и рыцарских подвигах».

Рубио верил, что Каталония, хотя и не могла рассчитывать на политическую независимость — ей не хватало для этого экономической и военной мощи, — независимость культурную может и должна завоевать. Нужно поощрять творчество на каталанском языке, как его поощряли в Средние века: так возродим поэтические состязания Jocs Florals («цветочные игры»)! Восстановим Консисторию веселого мастерства! Удивим мир сонетами, любовными балладами, серенадами! Отвоюем у кастильцев с их языком-колонизатором «поэтическую корону, которой наша страна постыдно дала упасть со своей головы»!

Стоит ли говорить, что аргументы Рубио-и-Орса, его простодушное стремление к первенству Каталонии во всем, его вера в историческое чутье и патриотизм молодых были чисто романтической фантазией. Возможно, будь они более умеренными, они не имели бы такого успеха. Не было недостатка в сторонниках. Книга «Волынщик из Льобрегата» прекрасно продавалась. Когда все экземпляры раскупили, нашлись молодые люди, которые стали терпеливо переписывать стихи от руки — это был своеобразный самиздат. Вступление Рубио-и-Орса передавали из рук в руки. Его декламировали в школах, в тавернах и даже в военных казармах, чтобы поднять дух каталонского ополчения в борьбе против карлистов. Но немедленного отклика на призыв «Волынщика» возродить «цветочные игры» не последовало. Прошло почти восемнадцать лет, прежде чем те были восстановлены.

VIII

Чтобы возобновить это начинание, нужно было выкопать и оживить бездыханное тело каталонской поэзии — как придворной, так и фольклорной. Первые сборники каталонской фольклорной литературы, вдохновленные романтическим культом искренности и подлинности, принадлежат к тому же периоду, что и творчество Арибау и Рубио-и-Орса. Два основных сборника составили двое очень разных людей — Мануэль Мила-и-Фонтанальс и Пау Пиферер-и-Фабрегас. Оба родились в 1818 году.


Мануэль Мила-и-Фонтанальс

Кумиром Пиферера, молодого, незаурядного, распираемого патриотизмом и при этом очень трудолюбивого, был Виктор Гюго. Пиферер-и-Фабрегас родился в семье ремесленника в Барселоне, свою карьеру начал с критических разборов театральных пьес и в 1838 году стал издателем серии иллюстрированных альбомов, опубликованных в Барселоне под общим заглавием «Recuerdos у bellezas de España» («Воспоминания и красоты Испании»), представленных на «живописных атласах», весьма популярных во Франции. За следующие десять лет он написал первый из двух объемистых томов по Каталонии и добрую половину второго (закончен после его смерти будущим политиком Франсеском Пи-и-Маргалем). Третий том был посвящен Майорке и Балеарским островам. Основной упор в этом большом исследовании сделан на фольклор — песни, поговорки, стихи, костюмы, местные здания, обычаи, празднества — и на архитектуру в готическом стиле и стиле романеск. Словом, на все, что сохранило какие-то следы того, что автор называл «народным и религиозным гением Средних веков, единственно правдивым и поэтичным прошлым современных наций». Большая часть фольклорной поэзии и песен, собранных Пиферером, была из гористой местности вокруг деревушки Сант-Фелиу де Кодинес, куда он уезжал с семьей летом, спасаясь от барселонской жары. Его романтический энтузиазм не успел перерасти в академическую ученость, поскольку он умер от горячки в 1848 году, в тридцать лет.

Его друг, Мануэль Мила-и-Фонталаньс (1818–1884) был во всем прямой противоположностью Пифереру: медлительный, умеренный, консервативный, ярый приверженец академизма и методики. Он родился в семье фермера в Пенедесе, воспитывался в патриархальном доме, изучал право и филологию в университетах Барселоны и Серверы, в 1844 году защитил докторскую диссертацию, а три года спустя получил кафедру литературы в Барселонском университете, где десятилетиями пренебрегал всяческими программами по литературе, являя собою что-то среднее между Моисеем и рассеянным профессором. В своих мемуарах барселонский драматург Хосеп де Сагарра говорит о неизгладимом впечатлении, которое произвел Мила на его отца:

Слава и гордость нашего «Возрождения» — одышливый и такой вопиюще толстой, что студенты называли его «Литературный кит». Его голос был подобен самой низкой органной ноте в заутрене. Он говорил с многочисленными паузами, от которых даже мухи, кружившие вокруг его лысой головы, засыпали… Великий человек обитал на чердаке на Университетской площади, в хаотическом беспорядке. Мой отец вспоминает его сидящим июньским днем в тесных брюках, в которых его живот выглядел, как бомба, готовая вот-вот взорваться. Он носил крестьянскую рубашку в синюю и белую клетку и широкие, пропотевшие подтяжки… Однажды дон Мануэль дал моему отцу почитать книгу, заложенную, как закладкой, соленым анчоусом.

Мила-и-Фонтанальс начинал как пламенный романтик, интернационалист и отчасти вольнодумец, чей литературный пантеон включал Гете, Дюма, Байрона и Шатобриана. Но в двадцать с небольшим лет его взгляды начали меняться. Его брат, Пау Мила-и-Фонтанальс, жил в Риме, в колонии художников-изгнанников. Он был знаком с некоторыми из немецких «назареян», в том числе и с их идеологическим вождем Иоханном Фридрихом Овербеком. «Назареяне» были католиками в противоположность лютеранам — немецким романтикам. Овербек ориентировался на Рим и пламенно верил в то, что возрождение ортодоксального католицизма, в сочетании с пристальным изучением живописи прошлого — раннего Рафаэля и его учителя Перуджино, а также Фра Анжелико, Мазаччо и, конечно, Дюрера, — выведет искусство обратно на истинный путь, с которого «языческий» неоклассицизм однажды его увел. Это будет союз невинной веры, латинского изящества и германского einfublung, «внутренней сущности». Он призывал молодых «следовать за старыми мастерами, особенно за ранними, старательно имитируя все, что есть в их работах честного и наивного».

«Честного и наивного» — эти слова восходят к Фридриху Шиллеру, оказавшему на «назареян» сильное влияние через своего ученика Августа Шлегеля. ^я Шиллера существовали два типа художников: наивные и сентиментальные (ни одно из этих слов не имело того пренебрежительного оттенка, какой они имеют в современном английском. Это были просто определения). Сентиментальный поэт, по Шиллеру, — культурный человек, видящий мир сквозь сетку художественных образов. ^я него прямой контакт с реальностью и непосредственное восприятие природы — только идеал, а задача поэзии — представить этот идеал во всей его неуловимости. Он «размышляет о впечатлении, которое предметы на него производят, и лишь на этом размышлении держится эмоция, которую он испытывает». Подобно Горацию, своему римскому прототипу, сентиментальный поэт наблюдает за собою, воображающим этот мир, и воображает себя наблюдающим его. С другой стороны, наивный поэт, чьим прототипом является Гомер, ни в чем таком не нуждается. Он «лишь следует за природой и чувством… у него нет выбора». Наивность, как ее понимает Шиллер, есть общий знаменатель всего искусства — прямого, грубого, эпического и безлично благородного, в котором характер народа или нации важнее чувств отдельного человека. Наивность есть природа. Сентиментальность есть культура.

Влияние Овербека, Шиллера и Шлегеля, вкупе с благочестивыми проповедями «романизированного» брата, изменило образ мыслей Мила. Внутренняя борьба между стремлением к католической уверенности и субъективностью романтических героев юности привела его к глубокому внутреннему кризису. Он вышел из кризиса еще более жестким, строгим, консервативным и еще большим католиком. Кроме всего прочего, это умножило его силы как исследователя и классификатора. Мила-и-Фонтанальс посвятил себя неустанному поиску того, что он полагал истинно каталонской чистотой, в народных корнях. Он утверждал, что каталанский — один из величайших мировых языков, возможно, древнейший из всех, вышедших из латыни. И как только он будет возрожден, будет возрожден и «гений» каталонской независимости. Это, писал Мила, язык, «на котором девять веков сочиняли героические, романтические и исторические стихи, стоящие вровень с самыми лучшими творениями средневековья. Им пользовался Гильом Аквитанский, когда в нем просыпался "talent dе cantar”, “песенный дар”. Стихи на этом языке слушали и аплодировали им при дворах не только Прованса и Арагона, но и Кастилии, Англии и Италии. Его оттачивали Данте и Петрарка. Это язык королей Арагона. Это язык, на котором были составлены самые ранние карты, написаны почитаемые всеми законы, ученые труды, хроники. Это язык, который дал миру богатейший фольклор…»

Фольклорная поэзия — неисчерпаемый источник лингвистической чистоты. Религию, законы, обычаи — все нужно было выделить и сохранить как образцы мысли. Фольклор — своеобразный храм без крыши, вернее, развалины древнего, эпического здания. Он сильно меняется при передаче из уст в уста. Свидетельством его подлинности служит традиция, передаваемая из поколения в поколение. Традиция противостояла «пустым выдумкам» и субъективности «современной» поэзии (под которой Мила понимал романтизм). Именно в традиции жил Zeitgeist (дух времени), именно в ней сохранился «воздух родины». Мила более, чем кто-либо, привнес в «Возрождение» историзм и как его издержки — педантизм.

Можно уловить у Мила это чувство прошлого, элегическое и мощно консервативное, в таких стихах как «Древняя церковь», где вид часовни в стиле романеск в старой Каталонии становится метафорой естественного порядка и традиционности каталонскои жизни: защищенность, терпение, органическая близость к пейзажу.

Эти благородные стены выдержали восемь веков Дождя, ветра и бурь, Непокоренные, с каждой новой битвой Становясь еще прекраснее. Сегодня, когда их основание скрыто туманом, Они победоносно возносятся — Арка за аркой, ярусные карнизы, Пронзающий небо шпиль. Как красит их заря В радостный и великолепный цвет! Как гармонируют эти древние камни С зеленеющими деревьями! Человек дал полям эту красоту, И получает в награду плоды полей. Искусство вместе с природой Рождают жизнь, любовь и мир. Ручей забвения омывает душу, Очищая ее от горьких мыслей. Сонное счастье приносит хотя бы на миг Дуновение Идеала.

Вступление Рубио-и-Орса к «Волынщику из Льобрегата» было тем ядром, вокруг которого формировалось новое патриотическое восприятие действительности: ностальгическое, идеальное, полное затаенной силы. Эта энергия одержимости к 1880-м годам выродилась, по крайней мере в поэзии, в жеманную «средневековость» поздних «цветочных игр». Но пока она действовала, основной целью этой одержимости было превращение фикции в миф, а символов — в архетипы. В этом отношении каталонская культура XIX века — в поэзии, прозе, прикладном искусстве — не шла вразрез с культурой европейских стран, оказавшейся лицом к лицу с быстрыми и в некотором роде революционными социальными переменами. Она стремилась обрести, а если придется, и изобрести устойчивое ощущение целостности, с помощью которого можно было бы противопоставить себя другим странам Европы (включая, в случае Каталонии, и остальную Испанию). Обращаясь к Средним векам и даже к более ранним временам, углубляясь в архаику и фольклор, Каталония могла продемонстрировать, насколько отлична от других ее внутренняя сущность, ее ser authentic. Воскрешая средневековые формы с помощью чистого, объединяющего прошлое и настоящее языка, она доказывала, что в эти новые времена есть ценности и помимо паровых двигателей и индустриального развития. Таким образом, хотя каталонцы переживали новую промышленную реальность наравне с другими европейскими странами, а банковское дело и производство машин везде шло по одним и тем же законам, они могли противостоять этой однородности, делая упор на старом и принадлежащем только им и больше никому. Высокий уровень развития промышленности выделял Каталонию среди провинций остальной Испании, а возрождение собственной средневековой культуры — среди прочих европейских стран.

Такого рода национальное сознание, склонность к созданию идеальных образов, присутствовало и в других странах, но в Каталонии оно сформировалось из присущего XVIII веку почтения к примитивному, эпическому, благородно-подлинному. В данном случае эта тенденция значительно расширялась процессом, который английский историк Эрик Хобсбаум определил как «изобретение традиции». У валлийцев были их барды; у ирландцев — их кельтские сумерки, «старая Ирландия», населенная тенями королей и героев, Финн Маккул и Кухулин; у Шотландии — миф о племенах нагорий, истории о каледонских вождях, наделенных, как выражался Эдвард Гиббон, «теплым мужским достоинством», хотя под их килтами гулял холодный северный ветер. Культ Оссиана, вымышленного гаэльского певца, придуманного Джеймсом Макферсоном, распространился по всей Европе, при содействии выдающихся умов эпохи: Клоп-штока, Шиллера, Гете. У Германии был Арминий, рыцарь из Тевтобургского леса, который в 9 году н. э. дал отпор римским легионам Публия Вара. Подвиги этого героя-освободителя послужили пищей для легенды о Зигфриде. Французы оглядывались на древних галлов как на противников римлян. В XIX веке к восхищению мистическим или, лучше сказать, туманно-историческим предком примешался культ готическои архитектуры как «истинного», настоящего стиля, в противоположность классицизму, напоминавшему народам, что когда-то все они были рабами римлян. Такие настроения были почти всеобщими. Но неудивительно, что особенно они чувствовались в Ирландии и Каталонии, поскольку и та и другая, с полным на то правом, считали себя жертвами истории, колониями. Не только Лондон или Мадрид всегда могли отнять у них право на культурное самовыражение — они сами постоянно рисковали утратить его, утеряв гэльскиий каталанский языки. Есть одно печальное стихотворение Иейтса, в котором отразились беды ирландцев в 1890-х и каталонцев — в 1840-х годах:

Мечты, неистребимые мечты! Сверкающая гибкая струя, Что у Гомера бьет от полноты Сознанья и избытка бытия, Фонтан неиссякаемый, не ты — Наследье наше тыщи лет спустя, А раковина хрупкая, волной Изверженная на песок морской… [34]


Поделиться книгой:

На главную
Назад