Попытки выбраться ни к чему не привели и заставили испугаться даже Любашу. Она как-то вяло предложила игру в Маугли, но голос ее звучал крайне неубедительно и предательски дрожал. Сумерки становились все гуще.
Лес стонал, ворочался, по-стариковски кряхтел и кашлял.
Два голодных и замерзших человеческих детеныша от страха даже не кричали. Они же не родились в джунглях, и им вовсе не хотелось, чтобы спасать их пришли медведь и пантера, пусть даже Багира. Единственное знакомство с кошкой Багирой я помнил хорошо, следы на руке остались на всю жизнь. Она про Маугли, видимо, не читала и, что мы с ней одной крови, не знала, поэтому исполосовала меня нещадно. Жирные июньские комары тоже были не в курсе и кровушки нашей попили досыта, причем моя, похоже, была слаще.
И тут где-то в чаще раздался истошный крик. Это стало последней каплей, и наш оглушительный визг, наверное, услышали даже на границе с Эстонией.
Как оказалось потом, это был зов во спасение, клич рыщущего в ночи странника Ибрагимбекова.
Сначала он уныло скитался по окрестностям в поисках своего Миража. Оставив за спиной гудящий как улей поселок, по велению сердца солдат отправился к неожиданно оживленной этой ночью лесополосе. К ночевкам в степи ему было не привыкать, воздух свободы наполнил его непрокуренные легкие, и, вздохнув полной грудью, Ибрагимбеков призывно заржал кобылицей в брачный период – так умудренные опытом степные погонщики лошадей останавливают на краю пропасти обезумевшее стадо.
В ночной тишине ржание Ибрагимбекова достигло ушей Миража, который, развернувшись в воздухе с многострадальным Бурштейном, понесся на сладострастный призыв не разбирая дороги. Несчастный лейтенант болтался в седле, как пестик в ступке, и, поскольку содержимое его черепной коробки уже скорее напоминало гоголь-моголь, последними остатками разума он отчаянно завидовал всаднику без головы. Нет головы – нет проблемы.
Этот зов Миража-Ибрагимбекова и услышали мы с Любочкой, отозвавшись дружным визгом напуганных бандерлогов. В свою очередь, наш дуэт достиг ушей Гали и Бубна, которые, не тратя сил и энергии на лай, на рекордных скоростях ломанулись сквозь папоротник, распугивая грызунов, отчего тревожная ночь наполнилась невыносимым запахом встревоженных хорьков.
Еще не отзвенел наш панический вопль под кронами деревьев, как над ямой появились две счастливые задыхающиеся собачьи морды. Наш новый, уже радостный, визг прозвенел на две октавы выше и на четыре такта длиннее и слился с топотом копыт кентавра из Бурштейна и Миража, спешившего на случку к взывающему о взаимности Ибрагимбекову. Словом, все сошлись у ямы. Встреча на Эльбе. Ибрагимбеков и Мираж кинулись на шею друг другу. Их жарким объятиям мешал только зеленый прикованный к седлу Бурштейн.
Дальше Ибрагимбеков с трудом оторвался от Миража, отцепил, а потом аккуратно, как раненого бойца, снял Бурштейна и положил его на землю. Мираж скорбно склонил голову над мхом – и на безжизненное лицо лейтенанта скатилась скупая лошадиная слюна. Нас Ибрагимбеков извлек из ямы и пристроил отогреваться под горячим боком Бубна. Галя все эти действия как-то игнорировала – живы, и ладно. Ее больше тревожило, что у Бубна лапа кровоточит, да и бок ободран. Как мамка, ходила, вылизывала, ну и по нам пару раз для приличия прошлась. Тут и Бурштейн, оплеванный Миражом за негодный кавалерийский галоп, оклемался, правда, на коня сесть наотрез отказался, нас пристроил в объятия Ибрагимбекова, а сам пешком пошел, только как-то неуверенно, подпрыгивая и враскоряку. Если кавалерийского галопа не вышло, то уж походка была типично кавалерийская. Ведро со свистом бы между ног пролетело. Ну и Бубен с Галей тылы прикрывают. Так и вошли в Яундубулты – голова обвязана, кровь на рукаве…
Ну а там – вопли, стенания, бабка Серафима с факелом, молочница с поварешкой, Юрик с Аллочкой в одеяле и все остальные, включая протрезвевшего Гопенко с отрядом особого назначения.
В эту самую минуту свист электрички известил о приезде ленинградских родственников.
Оказалось, по пути они услышали-таки объявление о пропаже детей, хорошо еще, без примет и подробностей. Мама и бабушка Геня полдороги сокрушались, с ужасом представляя себе состояние родителей. Более слабый здоровьем деда Осип, к счастью, прослушал, задумавшись о преимуществах классического матрасного шва над вертикальным при сшивании кожных покровов. Деда Миша с папой тревожно переглянулись и до станции больше не проронили ни слова. Деда Миша только зачем-то проверил наличие валидола в кармане.
Потом валидол все же пригодился. Хочешь не хочешь, а рассказать пришлось. Любочкина мама опять на несколько дней замолчала, причем на этот раз и улыбаться перестала. Знакомый уже невропатолог по-прежнему, хотя и с сомнением в голосе, призывал надеяться, на что Любочкин папа в сердцах послал его по адресу, лучше знакомому проктологу. Это шокировало не только невропатолога, но и онемевшую Любочкину маму, потому что она вдруг заговорила, не согласившись с вышеуказанным адресом и предложив свой, женский, вариант. Тут уж у всех, включая невропатолога, отлегло от сердца.
Под неусыпным присмотром шестерых взрослых еще месяц прошел без приключений. Дедушка Миша по-солдатски попытался договориться с Бурштейном о наручниках, чтобы приковывать меня ночью к кровати, но хозяйственный Бурштейн отказался разбазаривать казенное имущество. Так что спали все по очереди, а днем меня водили за руку.
А вскоре лето кончилось, и мы вернулись в Ленинград, где очень серьезно встал вопрос о моем будущем, а точнее, о том, как бы мою энергию и фантазию направить в безопасное русло. Единственный, хотя и нетрадиционный для еврейской семьи, выход напрашивался сам собой – большой спорт. Но об этом в следующий раз.
Глава девятая
Падший ангел,
или Литовская народная песня про Неман
Итак, по приезде в Ленинград за круглым столом, накрытым цветастой клеенкой, собрался наш маленький семейный кнессет, чтобы коротенечко обсудить фундаментальный закон сохранения энергии. Закон этот, как известно, гласит, что энергия не может исчезать бесследно или возникать из ничего. Знакомое по предыдущим главам Ничего, в облике пухлого кудрявого херувима, стояло рядом, ковырялось в носу и права голоса не имело. Поскольку энергии у меня было очень много и выплескивалась она в самое неподходящее время, в самом неожиданном месте, с самой разрушительной силой и имела самые непредсказуемые последствия, – требовалось ее срочно укротить. Варианта было два – музыка или спорт.
Мнения, как всегда, разделились. Бабушка и мама единодушно решили, что во мне погибает Моцарт. То, что у меня не было ни слуха, ни голоса, их, видимо, не смущало. Деда Миша благоразумно соблюдал нейтралитет. Папа был категорически за спорт. Перевесил чашу весов, как ни странно, любвеобильный дядя Моня, пригласив нас на концерт Гриши. Как уж и какой ценой им удалось Гришку отмыть, одеть и уговорить выйти на сцену – одному Богу известно, но когда он заиграл – зал замер. Это потом, когда он вырастет, ему будут рукоплескать Карнеги-холл и «Ла Скала», а пока, откинув со лба непокорные кудри и прикрыв глаза, он царил над роялем, его пальцы летали над клавишами и звуки музыки наполняли Малый зал Консерватории. Мама и бабушка прослезились – и моя судьба была решена. Долго выбирали инструмент: традиционный еврейский мальчик со скрипочкой, конечно же, уже мерещился ослепленным бабушке и маме, но критически настроенный папа сказал, что из меня вырастет скорее Ойужас, а не Ойстрах, и тогда они остановились на пианино. Папа безнадежно махнул рукой, бабушка и мама, посовещавшись на кухне, решили, что Рихтер – тоже неплохо.
Поскрипели, скинулись, снесли в ломбард бабушкину меховую горжетку и приобрели почти новый «Красный Октябрь». Я, правда, слегка озадачил всех вопросом, ожидать ли потом красный ноябрь, но в принципе тоже был доволен. Особенно мне понравилось, как все аплодировали принимавшему томные позы у рояля Гришке, и еще больше меня впечатлила девочка, которая, игриво потупив глазки, подарила ему букет цветов. Своим несомненным талантом я все-таки надеялся заслужить расположение Розочки, благо за лето она еще больше расцвела, а ее мягкотелые родители готовы были простить мои речевые изыски на дне рождения. Отношения потихоньку восстанавливались к обоюдной радости сторон. Все же соседи. Ну, сморозил малец глупость, с кем не бывает, а так семья вроде интеллигентная – простили, словом. Розочка, правда, поглядывала свысока, так как за лето сильно вытянулась, но меня это не смущало ни тогда, ни потом. Как говорится, сидя за роялем, все пианисты равны. Преимущества других позиций, упоминаемых не очень рослым Семёном в разговорах с приятелями, я благоразумно решил пока не обсуждать.
Итак, час пробил. Два добрых молодца споро разгрузили машину прямо на улице. Пианино горемычно стояло на тротуаре, и шансов внести его на второй этаж не было никаких. Предприимчивый деда Миша рванул к ближнему пивному ларьку. Оттуда он вернулся с тремя ханыжного вида небритыми мужиками.
– Ну, что, отец, нам бы пару ремней…
– Будут, сынок. – Дед кинулся к дяде Моне: у них недавно шкаф на третий этаж заносили.
Мужики покряхтели, пару раз посокрушались, что с ними нет чьей-то матери (я тогда не очень понял, чем бы старушка мама им помогла), но пианино в квартиру вперли и, получив на бутылку, ушли, как я понял, к вышеупомянутой матери, – во всяком случае, что-то в таком духе буркнул деда Миша, увидев расцарапанный пол.
Затаив дыхание, я открыл полированную крышку. Пианино было похоже на улыбающегося кашалота. Долго выбирал клавишу, сомневаясь между черным и белым, – решил действовать наугад, закрыл глаза и торжественно нажал. Получилось очень красиво: звук завис над инструментом, слегка потеряв силу, покрутился у люстры и растворился где-то под потолком, отзвенев у уха падшего ангела.
О падшем ангеле надо рассказать отдельно.
Дело в том, что бабушка Геня была уникальная хозяйка. С тех памятных времен я повидал много женщин под всеми широтами, но такой, как она, больше не встречал.
Вы помните мастику в темных и светлых тюбиках, которую выдавливали, как зубную пасту, натирали ею пол, а потом, когда она высыхала, полировали, надев на ногу щетку? Бабушка вручную намазывала сорокаметровую комнату, а потом уже дед полировал каждую досточку паркета. Уютный запах свежей мастики держался несколько дней, а зеркальный пол служил мне катком. Я разбегался, падал на какую-нибудь картонку и скользил на животе или на пятой точке, пока не врезался в стоявший у стены зеркальный шкаф «Хельга».
В «Хельге» хранилось чистое белье и многочисленные банки с вареньем. Самым вкусным было варенье из райских яблок. Его варили прямо с черенками. Банки закрывались белым пергаментом и перевязывались бечевкой. С блюдца медовое яблоко размером с крупную вишню надо было брать за черенок и съедать вместе с семечками. Если не успевал подхватить янтарную каплю губами, она соскальзывала на стол или на пол и застывала, как детеныш сталагмита. Мама сетовала, что после меня к полу прилипают даже солнечные зайчики.
Так вот. В «Хельге» бабушка хранила не только варенье, но и настойку из черноплодки. Делали ее в октябре, специально ездили и собирали уже прихваченную ночными заморозками ягоду, чтобы не так горчила. Потом ее пропускали через мясорубку, засыпали сахаром и оставляли бродить. Я как-то подслушал этапы технологического процесса и ночью долго не мог уснуть – все ждал, куда и как побредет бутыль. Так и уснул не дождавшись, в очередной раз подивившись на этих странных взрослых. Сверху на бутылку надевали перчатку – видимо, чтобы ей не так было холодно, если она забредет на улицу.
И однажды что-то там у них не сложилось: то ли деда Миша сахару пересыпал, то ли Сеня решил раньше времени пробу снять, но только бутылка взорвалась. Все ее содержимое с силой, достойной извержения Везувия, рвануло в потолок, долбанув прямо по лицу зазевавшегося ангелочка и немедленно окрасив его в сивушные тона. Как его потом ни отмывали, он остался висеть под потолком с лицом забулдыги, смущая своим порочным видом остальных ангелов, кристально чистых душой и телом. Так и жил изгоем до следующей побелки, а вот прозвище падшего ангела приклеилось к нему навсегда. Душу-то не отмоешь! Видимо, хорошо приняв на грудь в прямом и переносном смысле, падшему ангелу было сложнее скрывать свои чувства, поэтому на мои музыкальные опыты он смотрел с особым скепсисом.
Вскоре мама привела пожилую солидную даму и сказала, что она – учительница музыки и зовут ее Лара Львовна. У нее в свое время начинал учиться Гришка, поэтому на уговоры ушло довольно много времени. Память у Лары Львовны была хорошая, нервы после Гришки уже, конечно, не те, поэтому она справедливо запросила почти двойную цену, потребовав отдельной доплаты только за то, что ей придется входить в наш подъезд. Ведь именно в этом подъезде Гришка, чтобы сорвать урок, привязал к двери ведро с масляной краской, которое прицельно опрокинулось на ее прекрасные седые кудри и новое кашемировое пальто. Вся эта импровизация тогда стоила дяде Моне трофейного серебряного портсигара. Кудри спасти не удалось. После безжалостной руки парикмахера Лара Львовна стала смахивать на новобранца и от дальнейших занятий оскорбленно отказалась, сколько Гришкины родные ни уговаривали, что ее невероятно молодит короткая стрижка. Взбешенный дядя Моня душу на Гришиной заднице отвел так, что тот потом неделю играл стоя и спал на животе.
Встречали Лару Львовну в парадной, наверх провожали со всеми почестями. Она, правда, все время нервно оглядывалась, ожидая мести затаившегося Гришки. Тем не менее Лару Львовну благополучно доставили наверх. Хотя держалась она все равно настороженно, как диверсант в тылу врага. Мы все с интересом наблюдали за ее маневрами. Несмотря на свой почтенный возраст, она заглянула под диван, за пианино, отдернула рывком шторы, рукой потрогала табурет, попросила маму на него сесть первой и только тогда наконец облегченно вздохнула и приступила к уроку.
Все торжественно покинули комнату, чтобы не мешать таинству рождения нового музыкального гения. Но роды что-то застопорились. То есть потуги, конечно, были, но вот результат оставлял желать лучшего.
Начали с нотной грамоты. До, ре, ми освоили быстро. Дальше заклинило. Я никак не мог понять, что фа и соль – это две разные ноты, а не сухие бобы, из которых баба Геня варит суп. На уговоры и объяснения ушло некоторое время, но процесс, как говорится, пошел. Лара Львовна, оставив домашнее задание и получив гонорар, торжественно удалилась.
Ужаснее всего оказалось то, что учительница рекомендовала много петь. Она занималась со мной так много, сколько позволяли ее здоровье и нервы. Гришка кровь, конечно, ее пил, но когда он был в настроении и пел «Аве Мария» голосом Робертино Лоретти, это проливало бальзам на израненную его выходками душу. Залечить раны моей вопиющей бездарности было нечем. Я старательно выводил люли про березку, которую некому заломати. Однако радовало мое пение, а точнее, паузы между ним только папу. Утренние дежурные люли он считал хорошим знаком. Когда я замолкал, папа решал, что день удался, потому что самое страшное с ним сегодня уже случилось. Зато от нас, наконец женившись, съехал Сеня. Из двух зол он выбрал меньшее.
Ситуация начала выходить из-под контроля. Под крышей перестали селиться голуби. Редкая птица залетала на улицу Воинова, предупрежденная товарками о внезапно возникшей конкуренции, – а в основном из-за боязни потерять голос. Глупые птицы думали, что это заразное. Соседи засобирались в эмиграцию. В районном ОВИРе забили тревогу: что за странная скученность! Подавали тогда еще крайне мало. КГБ рыл носом землю в Дзержинском районе Ленинграда. Что за эпидемия? Все силы были брошены на поиски иностранного резидента. Если бы на Литейном, 4, знали, они бы просто конфисковали пианино, и народ перестал бы сниматься с насиженных мест.
Осатаневшая от люлей, но не потерявшая надежду мама таки решила призвать Гришку – ее нервы не выдерживали занятий со мной: для гамм она была слабовата здоровьем. Боже вас упаси подумать, что Гришка согласился на общественных началах – мздой было бабушкино варенье из райских яблок. Гришка стал ходить ко мне, наигрывать «Во поле березонька» и песенку про сурка. Кто такие сурки, я не знал, полагал, что это какая-то ошибка, и посему однажды решил предложить свою версию. Аккомпанировала в тот день стойкая Лара Львовна. С десятого раза попав в такт, я старательно вывел:
– Из края в край вперед иду, и мой хорек со мною!
Мои познания в зоологии вызвали гомерический смех у присутствующих, включая бедную Лару Львовну. Опрометчиво порекомендовав поработать с текстом, она удалилась.
Родные начали впадать в отчаяние, а мне, наоборот, пение очень нравилось. Дедушка стал оставаться на дополнительные смены на заводе, папа засобирался на комсомольские стройки. Семья рушилась. Надо было как-то спасать положение.
И тут мама с бабушкой допустили роковую ошибку: поддались на уговоры дяди Мони, что помогать с домашним заданием мне будет Гришка. Вроде как и ему практика, и мне полезно.
– И поиграют, и попоют, – уговаривал дядя Моня.
Вот только репертуар обсудить все забыли.
Это они за лето нюх потеряли. Бабушка Серафима-то даже газету «Правда» со стола убирала – а вдруг я на комсомольскую стройку или на поднятие целины с Любочкой сорвусь.
В общем, доверили меня Гришке как козлу – капусту.
Гриша после сладкого гонорара внимательно меня выслушал.
– Значит, так. Репертуар у тебя слабоват. Только держать всё будем в секрете. Пой про своих сурков-хорьков и люли. Мы с тобой приготовим такой концерт, что все попадают со стульев. Только чтобы никому. Сюрприз!
Надо сказать, что он не обманул моих ожиданий. Сюрприз действительно удался.
Первый и, к счастью, последний концерт решили устроить под Новый год. Я с горем пополам освоил какой-то простенький этюд. Подготовленное втихаря выступление стояло в программе отдельным номером, и о нем, естественно, не знала даже Лара Львовна. Были торжественно расставлены стулья, приглашены соседи с Розочкой, Моня с тетей Миррой – мамой Гриши. Сеня пришел, но слабонервную беременную жену предусмотрительно привезти отказался. И правильно сделал, а то не было бы у меня сестры Маечки.
Итак, час пробил. Отбарабанив этюд в две строчки и сделав всего восемь ошибок, я сорвал жидкие аплодисменты. Исправил ситуацию и разогрел публику Гришка, виртуозно без нот исполнив очень к месту «Реквием» Моцарта – видимо, намекая на дальнейшие драматические события.
Зрители рукоплескали, Лара Львовна принимала поздравления и краснела, тетя Мирра промокала глаза носовым платком. К моему разочарованию, Розочка поглядывала на Гришу с неподдельным интересом. Я надеялся спасти положение сольным номером.
– Народная литовская песня про Неман, – объявил Гришка, сел за пианино спиной к зрителям и заговорщически мне подмигнул.
Я приосанился и вступил, даже не опоздав ни на такт:
Тишина в комнате была гробовая.
Гришина спина тряслась – наверное, от волнения. Он заиграл еще быстрее.
Не почувствовав поддержки зала, я неуверенно продолжил:
Про то, как «нас ра… нас ра… нас радует весна», мне спеть не удалось. С грохотом отодвинув стул, Розочкин папа схватил раскрасневшуюся Розочку и ее побелевшую маму и вылетел из комнаты. Гришка упал грудью на клавиши – должно быть, разрыдался от обиды за несостоявшиеся овации. Я в недоумении смотрел на замершую публику. И тут раздался гомерический хохот, да такой, что ангелы попадали с насиженных мест. Деда Миша, дядя Моня, Сеня и папа хохотали так, что слезы ручьем лились по их гладко выбритым по случаю концерта щекам. Глядя на них, не выдержали ни мама, ни бабушка Геня, ни тетя Мирра.
Бедная Лара Львовна крепилась до последнего, но сломалась и она. Уронив ридикюль, она просто корчилась от спасительного смеха.
Потом, когда Гришка уже крепко получил по шее от отца, мы пили чай с булочками с корицей и решали мою судьбу. Было понятно, что с музыкой отношения не сложились, как, впрочем, и с соседями, которые вскоре получили квартиру в новостройке и уехали не попрощавшись. «Красный Октябрь» продали и купили теннисную ракетку, коньки, велосипед, лыжи и боксерские перчатки, но это уже совсем другая история.
Глава десятая
Спасительные кальсоны,
или Лишь бы перископ стоял!
Толковый словарь от автора, без которого чтение этой главы может показаться затруднительным.
К сожалению, после бесславного окончания музыкальной карьеры занятия спортом пришлось на некоторое время отложить. Уж больно много я болел в ту зиму. Памятуя, как по коварному замыслу Чайковского «Болезнь куклы» композиционно перешла в ее похороны, семья запаниковала.
Бабушка и мама с уважительным трепетом научились произносить «гайморит», «отит», «тонзиллит». Папа небрежно вставлял «простатит», чем вызывал сочувствие мужского и негодование женского населения. Интересно, что деда Миша тоже примкнул к квохчущей половине, хотя в свое время Сеню не отправили бы в школу только в случае долгосрочной интубации, температура уважительной причиной не считалась, тем более что в девяносто девяти случаях из ста он ее просто набивал, прикладывая градусник к лампе. Делал он это, видимо, крайне неумело – стабильные сорок два изо дня в день никого особенно не впечатляли, кроме слабонервной школьной медсестры, уволившейся после того, как Сеня явился в медпункт с жалобами на сыпь, которая оказалась мастерски наложенной акварельной краской. Симулянт и хулиган он был еще тот! Дедушкин солдатский ремень служил панацеей от всех болезней.
Что касается меня, то тут легендарный танкист сдался без боя. Помню, что, очнувшись на минуту от липкого скарлатинного бреда, я увидел его плачущим у моей кровати. Консультации с Ригой проводились ежедневно. Дедушка Осип поднял все связи. Когда он ночью разбудил своего старого друга и главного врача Военно-медицинской академии из-за моего очередного насморка, друзья стали аккуратно намекать, не пора ли ему задуматься о выходе на пенсию по состоянию здоровья или, по крайней мере, съездить в Кисловодск подлечить нервы.
К нам зачастили медицинские светила. Уж не знаю, что там они во мне просветили, но гонорары запрашивали хорошие – папа брал дополнительные дежурства, бабушка стала продавать серебряные ложки. Все было бесполезно. Если только на улицу Воинова случайно залетал полуиздохший микроб, то, попав на меня, он обретал второе рождение и расцветал махровым цветом. Видимо, микробы передавали информацию по цепочке, и я вскоре стал питательной средой для всех паразитов Ленинграда и окрестностей. Бактерии размножались на мне в геометрической прогрессии, жирели и лоснились – я же увядал и чах еще быстрее, чем они здоровели.
В доме стерилизовалось все, уличную обувь оставляли за дверью. После того как обезумевшая мама устроила полный медицинский осмотр, включая раздевание на предмет сыпи, навестившим нас бывшим однокурсникам, которые тогда работали в инфекционной больнице, к нам перестали ходить гости. Бабушка дошла до того, что, приготовив обед, пробовала его сначала на других членах семьи на предмет возможного отравления. Но глисты обошли и этот препон, расплодившись в моем почти стерильном желудке. Посмотрев, как я корчусь и пенюсь от кислорода, вдуваемого в мой желудок через зонд, чтобы убить особо упрямых паразитов, бабушка Геня слегла с сердечным приступом.
На улицу я всю зиму почти не выходил, и единственным развлечением было чтение.
Как и любого мальчишку, больше всего меня манили бескрайние морские просторы. Любовь к морю мне передалась по наследству от папы, который проходил службу на флоте. Уж не знаю, каким он там был моряком, но терминологию и повадки старого морского волка усвоил на отлично. Особенно колоритно выглядели встречи с бывшими сослуживцами. Раньше мама старалась меня изолировать, чтобы я не нахватался терпкого и прилипчивого морского жаргона, но, как вы знаете, эта зима была особая, и меня выпроваживали на нишенку, где дремала бабушкина сестра. Но даже ее могучий храп не мог заглушить морских баек старпома и боцмана. Как-то раз, притупив мамину бдительность и притворившись, что зачитался, я остался в большой комнате.
Под закуску бабы Гени тосты за тех, кто в море, следовали несколько чаще, чем следовало.
– Ну, мужики, главное, чтобы… – Старпом Кулик осекся, встретившись глазами с папой.
– Главное, чтобы… перископ стоял! – нашелся он и опрокинул рюмку.
– А что такое перископ? – немедленно поинтересовался я.
Кулик смутился. Доходчивое объяснение с наглядными пособиями, оставленными списанными с корабля матросами, которое он успешно использовал для зеленых первогодков, для моих ушей было абсолютно неприемлемо. Тут пришла мама, и тему удалось замять.
Меня же обуревали девятибалльные страсти. На обед я просил только флотский борщ и макароны по-флотски, категорически отказываясь есть полезный, но столь неромантичный бульон с курочкой.
Поверх ушного компресса я напяливал бескозырку и, что самое главное, стал употреблять флотскую терминологию. Дедушка пролил на себя кипяток, когда я, глядя, как он наполняет чашку, предложил ему задрочить по ватерлинии. Команда для моющей пол бабушки «Палубу скатить и пролопатить!» после этого звучала совершенно безобидно. Надо отдать должное дедушке, который поддержал меня, когда я предложил поправить такелаж бабушкиной сестре, которая имела привычку дефилировать по утрам в ночной рубашке. Кульминацией было мое выступление к Восьмому марта, когда я с интонациями пьяного матроса в портовом борделе продекламировал бабушке Серафиме по телефону:
Бабушка от испуга повесила трубку не попрощавшись.
Потом она имела разговор по телефону с папой, и тот то краснел, то бледнел, как герой знаменитой песенки. Уж не знаю, что она ему там по-дружески спела, но друзья-моряки к нам ходить перестали, а папа всерьез занялся списком допущенных к чтению книг. Наивный папа решил, что затерянный мир Конан Дойла безопаснее бескрайних морских просторов. Ну, там динозавры, саблезубые тигры, но так они ведь уже вымерли, верно? Он коротенько посвятил меня в основы палеонтологии, а точнее, в теорию происхождения ныне живущих слонов и тигров от их почивших в вечной мерзлоте предков.
К сожалению, тут он совершил серьезный прокол, потому что я немедленно спросил бабушкину подругу Броню, когда она пришла к нам в гости, не произошла ли она от бронтозавра. Я только не понял, что тут было обидного – она и именем, и фигурой была очень на него похожа. Бабушка долго, конечно, извинялась, но тетя Броня с того дня больше у нас не появлялась – к большому удовольствию дедушки, который ее терпеть не мог. Вымерла, наверное.
Чтение чтением, но с моими болячками что-то надо было делать, чтобы я не вымер, как динозавр и вышеупомянутая тетя Броня.
После того как все разочаровались в возможностях традиционной медицины, по совету той же бабушки Серафимы на консультацию был приглашен травник. Новое магическое слово, все чаще упоминавшееся родными – «гомеопат», – тоже звучало для меня как зов из юрского периода. Почему-то он ассоциировался у меня с мамонтом.
Видимо, на этого гомеопата-мамонта возлагались большие надежды: уж больно благоговейно его имя звучало в устах мамы и бабушки. Я же жил надеждой увидеть еще одного живого представителя затерянного мира и слегка разочаровался, когда в дом явился маленький аккуратный старичок со множеством каких-то бутылочек и мешочков. Меньше всего он походил на мамонта.