Исходя из подобных культурных традиций, некоторые антропологи полагают даже, что монументальные сооружения храмового комплекса Гёбекли-Тепе, располагавшегося на территории современной Турции около 12-11 тысяч лет назад, также были своеобразным место потлача. "
"Все, что там происходило, совершенно очевидно, имело функцию демонстрации власти" (Шмидт, 2011, с. 241).
Последние научные данные показывают, что проведение общественных пиров в сакральных зонах особым образом оформленного пространства на территории поселений и в отдалённо расположенных культовых центрах являлось важной частью ритуальной жизни древних обществ, и функцией этого действа была выстраивание иерархий и символическая коммуникация между отдельными индивидами или их группами (Корниенко, 2018). Если в упоминавшемся выше празднике заслуг участвовал целый коллектив, то с целью демонстрации своего превосходства над другим соседним коллективом как раз вполне возможно было возведение монументальных культовых строений неутилитарного назначения (Берёзкин, 2013b, с. 197), которые бы одним своим видом внушали мысли о могуществе данной группы.
Важно понимать, что сходное поведение для повышения и поддержания собственного престижа не было уделом какой-то глубокой древности, но практиковалось и много позже – уже в исторический период даже Западной цивилизации. У древних римлян этот аналог потлача носил название эвергетизма. Суть его была в следующем:
"
Что примечательно, такого рода меценатам даже ставили надгробные плиты с особой отметкой об их щедрости – это не может не напомнить манеру установки монолитов перед домом организатора "праздника достоинства" у описанного выше индийского племени.
"
Привычное нам понимание богатства как чего-то, что предназначено для материального улучшения жизни обладателя, оказывается совершенно неприменимым для оценки понимания богатства в далёком прошлом. Богатства тогда не просто не сберегались, а как раз наоборот – демонстративно тратились, просто уничтожались и зачастую полностью, и всё это с одной лишь целью – повышение собственного социального статуса, стремление выделиться и завоевать умы соплеменников. Кичливость. Целью всякого папуасского бигмена было не получение каких-то экономических выгод и даже не выгод политических. Всё в итоге сводилось к славе. "
"
Так зарождалось социальное расслоение, но в основе него лежал не материальный ресурс, а сугубо представления престижного характера: тот, о ком слагают легенды, уже принадлежал к другому социальному классу, нежели тот, о ком легенд не слагают, хотя у второго и могло быть больше имущества.
И вот эта роль престижа кардинально противоречит воззрениям марксистов да и просто экономистов на роль материальных благ в прошлом: богатства были важны не в материальном плане, не как средства удовлетворения каких-то "объективных потребностей" в еде или одежде, а именно как средства для завладения народным вниманием и признанием. Человеку был важен его социальный статус. Похоже, престиж был ничуть не меньшей потребностью, чем потребность в еде или питье, ну или как минимум стоящим сразу после них.
"Эти обычаи, в частности дарственный обмен, являются антиподом современной коммерческой практики. Классическая экономика предполагала, что первыми формами обмена был натуральный обмен. Как могла она подумать, что изначально такой способ приобретения, как обмен, удовлетворял не потребность в приобретении, а, наоборот, потребность в утрате и расточении? Сегодня классическая концепция представляется кое в чем спорной" (Батай, 2006, с. 147).
Но будет ошибочно думать, будто такая система ценностей осталась где-то в древности, и сейчас на смену ей пришла исключительно рациональная по своей сути манера материального потребления. В современных мировых культурах вопрос престижа всё так же очевиден, и в действительности его роль ничуть не стала меньше. Современное отношение к материальным благам по-прежнему наполнено духом престижа и это отчётливо выражено в феномене демонстративного потребления: стремление приобретать самые последние модели чего бы то ни было, хотя и предыдущая модель ещё совершенно функциональна. Высокая цена оказывается конкретным выражением престижа. Расточительство по-прежнему несёт следы потлача и остаётся способом повысить если не собственный социальный статус, то хотя бы самооценку.
"Значительное число наших поступков подчиняется законам потлача, имеют тот же смысл, что и у него" (Батай, 2006, с. 149).
Порой экономисты задаются вопросом, как так вышло, что частная собственность всё-таки одержала верх над собственностью общинной (если таковая в древности вообще была), они рассуждают о плюсах и минусах того или иного типа собственности, но всё это проделывают сугубо с рационалистических позиций, даже не сомневаясь, что человек всегда руководствуется разумом и соображениями "объективной необходимости". Но дело в том, что у собственности есть ещё одно неочевидное свойство психологического характера, которое экономистами всегда игнорируется, – это демонстративность. Обладание той или иной собственностью позволяет обозначить свой социальный статус. Это древний вопрос престижа, такой же древний, как само человечество. Потлач, демонстративное потребление, последняя модель чего угодно и т.д. – всё это растёт из потребности заявить о себе и увидеть своё отражение в удивлённых глазах Других. Один комик в своём стэндапе сказал: "
Наверное, обычай уничтожения богатств в обмен на престиж постепенно исчез с развитием древних городов и увеличением мобильности населения. В условиях, когда люди вокруг регулярно сменяются, самой рациональной формой иррационального поведения стало не публичное уничтожение накопленных богатств (ведь свидетелей рано или поздно сменят другие люди, которые ничего об этом знать уже не будут), а постоянная их демонстрация: ношение на себе и т.д.
Потребность в повышении престижа невероятно древнее явление. Можно даже не гадать, когда примерно у человека она возникла, так как, судя по данным приматологии, потребность эта есть уже у многих видов обезьян, самцы которых регулярно борются за статус вожака или хотя бы его приближённого. Приматологи приводят примеры, как какой-нибудь эффектный трюк, выкинутый конкретным самцом, вполне может привести к повышению его статуса – даже умелое громыхание найденной в лесу канистрой может достаточно впечатлить соплеменников. У шимпанзе отмечено удивительно сложное поведение в борьбе за лидерство, когда конкретные особи вступают в сложные коалиции, чтобы свергнуть имеющегося вожака и занять его место (де Вааль, 2019). Помимо этого отмечено, что у шимпанзе наиболее щедрыми дарителями полученного в ходе охоты мяса оказываются как раз высокоранговые самцы (Boesh, Boesh 1989; Удалова, 2012), что явно прокидывает поведенческую лестницу и к древнему человеку.
Интересно и то, что в целом именно для самцов, а не для самок, характерны большинство актов дарения мяса. Это также пересекается с традицией потлача у людей да и в целом с борьбой за социальный статус, в которую обычно вовлечены именно мужчины, а не женщины. Доступ женщин на арену соревнований за престиж ограничен даже у современных племён (Josephides, 1983, p. 291; Strathern, 1988, p. 162). Отмечено, что хотя в действительности основным добытчиком пропитания оказываются женщины, именно мужчины превращают его в "избыточный" инструмент обмена и пожинают его плоды: выстраивают партнёрства, создают мужские союзы и обретают престиж (Josephides, 1985). И, видимо, это очень древняя история. При этом не надо думать, что это как-то обязательно обусловлено биологией, а как вариант можно предположить, что самцы обезьян просто имеют больше свободного времени в своём распоряжении, чем самки, часто занятые выращиванием потомства и его реальным обеспечением; для самцов же борьба за статус оказывается единственным способом времяпровождения, своеобразной социальной игрой, так как до сих пор не было установлено никаких явных преимуществ от лидерства. К тому же и сам факт охоты у шимпанзе (обычно они убивают обезьян помельче и изредка маленьких антилоп) является указателем на стремление занять свободное время, так как в итоге мяса в их рационе всё равно оказывается очень мало, то есть его роль не является значимой. Наверное, именно поэтому самки, занятые реальным обеспечением потомства и поддержкой друг друга в этом деле, охотятся редко – это лишнее, необязательное и малопродуктивное занятие. Получается, что мясо, даже являясь деликатесом, в реальности не оказывается чем-то необходимым для выживания вида, а больше является средством выстраивания социальных отношений и повышения статуса.
Тот факт, что у большинства современных охотников-собирателей охота приносит гораздо меньше пропитания, очень хорошо освещён в антропологии (см. ниже). Основной добытчик пропитания даже у человека – это женщина, плоды собирательства которой и кормят всех, включая и незадачливых охотников мужчин. Поэтому картина в сообществах шимпанзе характерна и для человека – у мужчин просто много свободного времени. "
Упомянутые выше охотники за головами некоторых регионов планеты только лишний раз подчёркивают этот вывод. "
Таким образом, можно с уверенностью полагать, что престиж – древнейшее явление, и искать его истоки во временах более поздних, близких к развитию земледелия, в корне ошибочно.
Одним из порождений престижной экономики вполне могло быть и скотоводство. Учёные XVIII и XIX веков принимали за очевидную данность идею о том, что скотоводство возникло прежде всего из хозяйственных нужд (для удовлетворения тех самых "объективных потребностей"), но развитие этнографии показало, что подобное объяснение не столь однозначно. Сейчас для нас очевидно, что скот – это главным образом мясо и молоко. Но вопреки нашему здравому смыслу, у многих известных племён скотоводов царил (и царит) обычай по возможности не резать скот специально ради мяса. Тогда можно было бы предположить, что домашний скот на заре истории поначалу держали сугубо ради молока, но сейчас чётко установлено, что молочное производство развилось на довольно позднем этапе скотоводства – около 6,5-5 тысяч лет до н.э. (Манко, с. 120; Шнирельман, с. 219), тогда как первые следы одомашнивания коз и овец известны ещё с 11-9 тысяч лет до н.э. Другим ответом может быть роль первейшего домашнего скота в религиозных обрядах – его могли приносить в жертву богам (и такая гипотеза в антропологии действительно была и остаётся по сей день). Данное предположение вновь подводит к мысли об иррациональных истоках некоторых культурных феноменов. Действительно известно, что скотоводческие народы Восточной и Юго-Восточной Азии не используют многих продуктов скотоводства, тогда как скот и птица играют большую роль как раз в их религиозных практиках (гадания, жертвоприношения) (Шнирельман, с. 19). Но религиозное объяснение зарождения скотоводства всегда было под прицелом критики (конечно, ведь куда разумнее нам сейчас кажется поедать скот, а не растить для жертвы богам). Только позже, после наблюдений за скотоводами разных культур, появилась ещё одна гипотеза: первейший одомашненный скот играл сугубо социальную роль, наличие стада выступало показателем персонального престижа и богатства, а также было средством установления социальных контактов (там же, с. 23; или Максимов, 1927, с. 4-10).
Казалось бы, очевидное в своей разумности предположение, что скотоводство возникло из потребности питаться мясом, не так-то легко подтвердить. Как уже было сказано, у многих скотоводческих народов действительно распространён обычай забивать своих животных по очень редким случаям. Их "
Всё это же было характерно и для перуанских индейцев: морские свинки и ламы шли на мясо только в случае редких торжественных церемоний и ритуалов, а для самых крупных празднеств резали более 100 животных за раз (с. 175). Отсутствие поедания домашнего скота характерна и для некоторых африканских племён, где коз разводят сугубо для обмена с другими племенами и не едят их (Дуглас, с. 245). Таким образом, можно видеть, что народы, стоящие на ранних этапах скотоводства, действительно не живут за счёт мяса домашних животных, и оно больше выполняет у них социальные функции, престиж владельца среди которых выделяется особо.
Известно, что аборигены островов Полинезии ещё в XIX веке не знавшие собаки, пытались всячески их выменять у приплывших европейцев или даже выкрасть, "
Сфера представлений как опора власти
Наивная рационализация (особо движим которой марксизм) исходила из того, что бóльшая часть политических и психологических, идеологических явлений должна быть объяснена экономикой и отношениями собственности, но на деле всё обстояло как раз наоборот: именно собственность была лишь инструментом идеологии, экономика подчинялась представлениям и устремлениям человека, его психологии. Престиж, престиж и ещё раз престиж – вот что лежит в основе многого, что нас сейчас окружает, из престижа выросла вся человеческая цивилизация. Как бы ни было сильно желание объяснить многие явления и достижения нашей культуры чем-то разумным, результатом некой "объективной необходимости", но это ложный искус. Казалось разумным считать, что "
Как отмечают антропологи, "
"Вполне возможно, что именно необходимость расширения ритуального пространства для религиозных нужд активизировала талант руководителей. Лидеры были приняты социумом в контексте строительства важных для всей группы религиозных сооружений. Если мы правы в наших выводах, что монументы возводились с религиозными целями, то можно говорить, что лидерство и иерархия развились как побочный продукт чего-то, созданного по религиозным причинам. Таким образом, религия и ее влияние на людей явились важными факторами становления сложной социальной организации. Религия вдохновляла людей на строительство монументов, что в свою очередь способствовало расширению и институциализации лидерства" (Уасон, Балдиа, с. 225).
Всякое монументальное сооружение так или иначе утверждает величие лидера, например, египетские пирамиды, "сталинские высотки", Крымский мост и т.д. В этом плане рождение первых государств древности, вопреки схемам марксизма, действительно может быть объяснено с использованием категорий престижа и престижной экономики (см. Васильев, 2013).
Связь между существованием иерархий и степенью развития ритуала хорошо известна, как и обратное: "
Привычная мысль в русле наивной рационализации, будто социальным развитием движут только какие-то экономические законы и "объективные потребности", кажется справедливой только тогда, когда плохо знаком с данными этнографии/антропологии. Речь действительно можно вести скорее об обратном: именно практики, не являющиеся обязательными (для существования вида), способны вырастать в нечто большее, становиться чем-то настолько важным, что дальше уже именно они и будут определять развитие общества.
У разных аборигенных культур именно эта деятельность "сверх необходимого" (религиозные практики, магия, искусство) и дала им "
Подчинение и управление посредством экономики? Ну конечно, нет. Достаточно смекалки и какого-нибудь яркого впечатляющего шоу, чтобы тебя стали слушать. Не нужно рациональных объяснений, всё гораздо проще. Иррациональное в человеке объясняет всё куда лучше и без лишних умствований.
Брак – главное детище престижа
Во второй половине XX века антропологи вдруг обнаружили, что почти во всех существующих культурах охотников-собирателей вклад мужчины в пропитание племени был очень низким: от 40 до 10% от общего потребляемого продукта. То есть женское собирательство приносило 60, а то и 90% всей пищи. Целесообразность мужской охоты оказалась поставленной под сомнение, а вместе с ней и образ мужчины-добытчика, мужчины-кормильца. И вместе с этим возник вопрос: почему же тогда во всех этих обществах всё равно доминируют мужчины, а женщины же занимают подчинённое положение?
Были выдвинуты разные гипотезы, включая и монополизацию мужчинами ритуальной сферы с эксклюзивным правом контакта с миром духов (тот самый шаманизм), но ни одна не объясняла ситуацию полностью и убедительно.
Нюанс в том, что в построениях картины древнего мира из внимания большинства антропологов выпадает феномен мегафауны. А точнее, охоты на мегафауну, которую, как сейчас чётко известно, древний человек вёл, и возможно, вёл так активно, что даже стал причиной её уничтожения. Мегафауной называют все рода и виды животных весом от 45 кг и до нескольких тонн. Сейчас на планете осталось очень мало представителей мегафауны (как правило, это слоны, носороги, бегемоты и др.), но в доисторический период их было гораздо больше, и почти на всех континентах мегафауна оказалась уничтоженной примерно к 10 тысячелетию до н.э.
Начало человеческой охоты на животных-исполинов датируют аж 1,5 млн. лет назад. Достоверно известны деревянные копья, застрявшие в туше мамонта, 400-тысячелетней давности. Можно уверенно говорить, что в охоте принимали участие исключительно мужчины. Вопреки порой возникающим сообщениям, будто в древности женщины могли охотиться наравне с мужчинами, обратному есть многие косвенные подтверждения.
1. Почти во всех культурах существует стереотипная связка: охотник – это мужчина.
2. Основные гендерные факторы, приписываемые мужчине, больше подходят именно для охоты (отвага, небрежение болью, ловкость, бесстрашие и т.д.)
3. В большинстве культур есть мясо – привилегия мужчин.
4. В разных уголках мира распространены так называемые "охотничьи табу" для женщин (либо ей запрещено взаимодействовать с орудием охоты, так как она может навлечь на него порчу, либо даже мужчине запрещено перед охотой контактировать с женщиной, поскольку это может лишить его мужественности и охотничьей удачи).
5. По всему миру древняя наскальная живопись в сценах охоты всегда изображает мужчину, а не женщину.
Все эти факторы надо иметь в виду, когда мы говорим об охоте на мегафауну. К тому же, как показано выше, мужчины всегда монополизируют сферы престижного характера, а сомневаться, что именно такой стала охота на крупную дичь, не приходится.
Исследования показывают, что иногда загонная охота на мастодонтов за раз приносила десятки тонн мяса – его добывалось так много, что нередко туши просто бросали на месте, вероятно, срезав лишь самые лакомые филейные части. Но главным снова становится вопрос о необходимости охоты на мегафауну в те далёкие времена – насколько это действительно было целесообразно и жизненно важно? Ведь современные племена охотников-собирателей успешно живут при минимальной добыче мяса. То есть охота на мегафауну не обязательно являлась неизбежным и необходимым элементом жизни древнего человека. Просто однажды мужчины этим занялись. Вероятно, это снова был лишь вопрос эффектности и престижа.
В последние годы в антропологии действительно появился взгляд, что охота на мегафауну не преследовала целью добычу пропитания, а в первую очередь оказалась ареной для борьбы за мужской престиж и возможность выстраивать социальные иерархии. Даже изучение охоты современных аборигенов показывает, что осуществляется она совсем не ради мяса, а больше именно для демонстрации мужчинами самих себя – в антропологии это даже получило название хвастовства или выпендривания (showing off – см. Hawkes, 1991; Hawkes & Bleige Bird, 2002). В этом плане древняя Великая Охота оказалась неким подобием грандиозного спортивного состязания, в которой мужчины подтверждали своё право претендовать на звание Мужчины. Избыток же добываемого мяса при этом был лишь приятным бонусом.
Что древняя охота на мегафауну скорее была похожа именно на грандиозное спортивное состязание говорит и такой косвенный факт, как поведение некоторых примитивных скотоводов. Как было показано выше, в реальности домашний скот расходуется на мясо очень редко – как правило, это случается в ритуальных целях. Разумно предположить, что животное просто забивают и затем едят. Но это не так. В случае с забоем крупного рогатого скота творится нечто фееричное и, конечно, иррациональное: представители некоторых народов перед забоем быка устраивают с ним настоящие поединки. У южноиндийского племени примитивных скотоводов тода это выглядит так:
"Буйволов, предназначенных для жертвоприношения, помещают в ритуальный загон. Перед этим их держат голодными три дня. Полудикие животные окончательно звереют и, ворвавшись в загон, начинают там сильно метаться, взрывают копытами землю и стараются сокрушить рогами камни ограды. Самые сильные и ловкие юноши и мужчины сбрасывают путукхули и остаются в одних коротких туниках. Вооружённые длинными, похожими на копья, палками… они прыгают в загон и начинают дразнить разъярённых буйволов. Эта своеобразная коррида продолжается в течение нескольких часов. Буйволы, пригнув к земле рога, бросаются на своих обидчиков, а те защищаются палками. Каждое ловкое движение и удачный удар зрители встречают возгласами одобрения… Нередко в первый день из загона выносят раненых, а иногда и убитых… Когда животные и люди обессиливают, начинается траурная тризна, длящаяся до захода солнца. В полдень следующего дня церемония возобновляется. И снова тoда начинают единоборство с буйволами. Затем жрецы топорами убивают жертвенных буйволов" (Шапошникова, 1969, с. 156).
При этом, что интересно, обычно антропологами указанное племя описывается как удивительно миролюбивое. Но какие-то нотки древней мужской бравады, как видно, у них всё же остались. Быка можно просто и быстро убить, но потребность в демонстрации собственной удали не даёт этого сделать так сразу.
Аналогичное описание дано для некоторых африканских племён скотоводов. На ежегодный праздник подбирали самого свирепого и сильного быка, и воины должны были голыми руками поймать его, повалить и задушить. При этом быку удавалось забодать нескольких человек, притом одного или двух насмерть (Риттер, 1968, с. 184). Предварительно "
Как справедливо замечают исследователи, "
Что важно, вся эта ритуальная борьба характерна только против крупного скота, со свиньями или козами такого никто не практикует. Размеры животного очевидным образом выступают значимым фактором для демонстрации мужской бравады. Если экстраполировать эту картину в ещё более древнее прошлое, то охота на мегафауну просто не могла избежать подобного же неутилитарного использования. Бои с одомашненным быком, вероятно, и произошли из древней традиции добывания мужского престижа в битве с крупными животными. Учёные справедливо замечают, что "
Состязание человека с быком (тавромахия) в древности было распространено очень широко. Культ бога Митры также был связан с умерщвлением быка в поединке (тавроктония), что, вероятно, подсказывает, что такая традиция действительно восходила к самому началу эры скотоводства. Мотив состязания могучего лидера с неким крупным животным (териомахия) был характерен для многих древних царств – достаточно вспомнить шумерского Гильгамеша, как котёнка, тискающего льва, или ассирийского Ашшурбанипала, также охотящегося на львов. У древних правителей это была распространённая мода – охота на опасного зверя, это подчёркивало их статус и мощь. И уж конечно, очевидна неутилитарная сторона в этом деле, зверя не добывали ради пропитания, это был просто вопрос престижа и бравады. Древние признания Ашшурбанипала весьма однозначны в этом вопросе:
"Я, Ашшурбанипал, царь вселенной, царь Ассирии, ради удовольствия моего, охотясь пешком, схватил свирепого льва пустыни за уши […] дротиком рук моих я пронзил его тело" или в другой раз "Я, Ашшурбанипал, царь вселенной, царь Ассирии, ради развлечения моего величества схватил за хвост льва пустыни […] собственной палицей я размозжил ему голову, расколол череп его обоюдоострым мечом".
Фараон Аменхотеп III тоже славился охотой на крупную дичь, и о его достижениях также остались записи: "
Африканские пигмеи охотятся и на слонов, но делают это очень редко. Почему? Да потому что в этом нет необходимости: пигмеям хватает и другой еды, включая дичь поменьше (антилопы, окапи и дикие свиньи). Убийство же слона даёт шанс для бравады, демонстрации охотничьей удали и повышения личного престижа – для этого отдельные представители готовы потратить несколько дней на выслеживание слоновьего стада. Если послушать самих пигмеев, то они прямо признают, что убивают слонов для утверждения собственного величия. Натуралистка Энн Патнем описывала тот редкий случай, когда престарелый пигмей сразил слона, и объяснение героя было таким:
"– Я уже дед, у меня три сына и внук. Мне хотелось, чтобы они гордились мной. "Так значит, это было проявлением смелости, проверкой собственного мужества", – подумала я. – В тот день, когда я пошёл на эту охоту, – продолжал Фейзи, – в деревне не было голодных. Наши сети были полны антилоп и диких птиц. Не было ни одного пустого желудка. Просто я хотел убить огромного слона. Вот и всё" (Патнем, 1961).
В этом монологе всё говорит само за себя. И до чего же он схож с признаниями Ашшурбанипала: я так захотел, и всё.
Именно древняя Великая Охота на мегафауну породила практикуемые впоследствии по всему миру обряды инициации мальчиков, проверяя их готовность для участия в этом чисто мужском занятии. Не случайно все подобные практики связаны с проверкой умения терпеть боль или каких-то физических навыков. Обряды женской инициации распространены в гораздо меньше степени, но даже там, где они есть, не носят характер такой важности, как инициации мужские, что говорит о том, что в древности эти практики формировались в соответствующих условиях, когда главный акцент делался именно на мужчине.
Если до начала Великой Охоты мужчины и женщины, скорее всего, одинаково занимались собирательством, то позже выстраивается культурно обусловленное разделение труда: мужчина отныне – исключительно охотник (он больше даже не мыслится как не охотник), а женщина же продолжает заниматься собирательством. Поскольку такое положение вещей длилось тысячелетия, то это разделение со временем фиксируется в культуре, в её предписаниях. Так рождается гендер: освещённая культурой дихотомия "мужского" и "женского", требующая от мужчины быть охотником, а от женщины делать всё, что женщины и так всегда делали (то есть собирать плоды, рожать и растить детей, обустраивать жилище, отделывать одежды и всё остальное. Вообще всё. Кроме охоты). Поскольку охота на мегафауну была эффектным делом, всякий охотник (то есть всякий мужчина, прошедший обряд инициации), если продолжать сравнения с грандиозным спортивным состязанием, сам по себе становился культовым. Мужчина стал героем, феноменом, не менее грандиозным, чем его Великая Охота. Так вместе с гендером рождается и деление на престижные дела и остальные – непрестижные. Женщины, дети и старики были отнесены к категории людей, выполняющих всё непрестижное. Со временем это выливается и в презрение к тем, кто выполняет непрестижные работы. Особенно это касалось женщин, поскольку маленькие мальчики со временем ещё станут мужчинами, а старики ими уже были, то женщина оказывалась единственной, у кого не было никаких шансов стать Мужчиной, даже примерно ему уподобиться. Женщина и весь женский труд становятся презренными. Отныне Мужчине заняться "женской работой" было немыслимо. Это стало бы не просто оскорблением, но даже угрозой развенчать конкретного Мужчину, лишить его мужественности, его почти сакрального статуса (всякое сравнение с женщиной или же занятие "женскими делами" считаются оскорбительными даже в современном западном обществе).
Так рождаются и по сей день широко распространённые сакральные представления о женской нечистоте и о её угрозе для Мужчины. Антропологам давно известно, что представления о нечистом почти всегда связаны с женщиной: это и табу менструации, когда женщин даже изолируют от общества, чтобы никто ненароком не повзаимодействовал с её выделениями; это и полагание женщины какое-то время нечистой после родов. Помимо этого во всех культурах деление на "правое" и "левое" также связаны с представлениями о "чистом" и "нечистом", и вместе с этим же с "мужским" и "женским" – "левое" (нечистое) всегда ассоциируется с женским. Если правой рукой принято есть, потому что она считается "чистой", то все нечистые дела принято делать левой рукой (к примеру, подмываться). Именно в плане выполнения всего нечистого левое и совпадает с женщиной. Левое тождественно женщине через связь с нечистым.
Нечистое оказывается особенно опасным для Мужчины, потому что способно его десакрализовать, очернить, лишить ореола мужественности. Возникают концепции, что даже время, проведённое с женщиной опасно, так как Мужчина может заразиться "флюидами", исходящими от неё. Поэтому возникают запреты женщинам контактировать с орудиями охоты – чтобы Мужчина мог дальше успешно охотиться и оставаться Мужчиной. По этой же причине возникает пространственное разделение мужчин и женщин одной деревни – мужчины проводят время в священном мужском доме, куда женщинам вход запрещён, а те, в свою очередь, обитают в "женской" части деревни, где готовят еду и делают одежды, чтобы потом кормить и одевать мужчин. Позже, с распадом первобытного общества, это пространственное деление преобразуется в концепт женской половины дома и мужской, сохраняющийся у многих народов и по сей день.
Антропология так и не предложила убедительного объяснения ассоциации с нечистым именно женщины, но при этом отмечено, что в первую очередь нечистыми признаны, как уже сказано, сугубо женские же процессы: всё связанное с вагинальными выделениями, включая и роды. Просто дело в том, что всё специфически женское угрожает Мужчине.
Но именно в сакральном мужском страхе перед "женской" работой кроется причина одного грандиозного столпа человеческой культуры – брака. Дело в том, что презрение к "женской" работе наложило на Мужчину обязательство ей не заниматься, но при этом Мужчина продолжал нуждаться в её плодах. Так возникает брак – закрепление за Мужчиной конкретной женщины, которая отныне должна была выполнять все непрестижные работы по обеспечению его быта, что сберегло бы его сакральный статус. В антропологии известна мысль, что мужчина обретает высокий статус именно с того момента, когда начинает обладать женщиной (женится), но суть этой связи так и не была раскрыта (см. Бочаров, 2011).
По этой же причине отношение к холостякам во всех культурах насмешливое, так как потенциально он мог бы стать Мужчиной, но отказывается от этой привилегии и продолжает выполнять все непрестижные работы по обеспечению себя самостоятельно. Холостяк – это похороненный престиж.
Когда рождается гендер (то сакральное разделение труда с явно выраженным превосходством мужского статуса и презренным – женского) автоматически же и возникает ценность женщины как трудового ресурса, спасающего мужской престиж. Мужчины начинают делиться женщинами с теми, у кого их нет. Так рождается известный феномен обмена женщинами: в антропологии так и называется брак, ведь это было не что иное, как вручение женщины одним мужчиной другому (до нас дошла традиция "просить руки" у отца невесты). Но так как в древности феномен отцовства не был известен (см. мою работу "Открытие отцовства: как и когда люди поняли связь зачатия с сексом"), поскольку всё ещё царили неупорядоченные сексуальные связи (промискуитет – точно как у наших ближайших родственников высших обезьян; подробное доказательство этого тезиса есть в "Мифе моногамии"), то первыми обладателями женщин, конечно, стали их братья. Возникшее мужское господство изначально было выражено именно в господстве брата над сестрой (сёстрами). До исторической эпохи этот феномен дошёл под названием авункулата – особой связи между братом, сестрой и её детьми (от неизвестного мужчины), остатки которой были зафиксированы во множестве культур (кое-где сохраняется и сейчас). Брат распоряжался не только своими сёстрами, но и её детьми. Именно братья начали отдавать своих сестёр и племянниц другим мужчинам, с которыми стремились образовать дружеский союз. Обмен женщинами стал типичным проявлением феномена дара, создающего отношения долга и обязательств между партнёрами по обмену. У некоторых народов и до наших дней дожили представления о почитании мужчин, "дающих жён", за старших, и исследователи сравнивают процедуру обмена женщинами именно с потлачом, где получивший жену затем должен как-то отблагодарить одарившего (Кулланда, 1998).
Представленную гипотезу древнего рождении брака можно назвать идеологической (так как исходит из своеобразной идеологии мужского господства, мужской сакральности) или же трудовой (так как в материальном плане опирается на эксплуатацию женского труда). Гипотеза хорошо объясняет не только единичный союз мужчины и женщины (моногамию), но и полигамию: обладание несколькими жёнами. Так как жена оказывается показателем мужского статуса, гарантом того, что мужчине не придётся выполнять непрестижные работы, то всё большее число жён выступают ещё большим гарантом этого и к тому же выступают в качестве демонстративной собственности, которая призвана подчёркивать статус мужчины перед окружающими. В "Мифе моногамии" обширно представлен материал по эксплуатации женщин у самых разных народов планеты, включая и культуры охотников-собирателей. Женщины делали всё, что можно назвать презренной работой: таскали тяжести, готовили еду, возводили жилища, ухаживали за скотом. При этом отмечено, что мужчины затрачивают на какие-либо работы (считающиеся по-настоящему "мужскими) кратно меньше времени по сравнению с женским трудом. Кстати, эта тенденция характерна и для брака в странах современного Запада: если муж и жена одинаково работают, то почти все работы по быту уже выполняет именно женщина.
У тех же папуасов заниматься свиньями – непрестижно, поэтому это делают женщины, хотя владеть свиньями может только мужчина. Но так как одна женщина может справиться с ограниченным числом свиней, число жён оказывается напрямую связано с числом свиней, которых папуас может себе позволить (Шнирельман, с. 154).
Так как для мужчины заниматься свиньями непрестижно, "
В "Мифе моногамии" подробно описано, что на деле именно мужчина не может без брака, что подтверждает и статистика, по которой в повторный брак даже современные мужчины вступают в два раза чаще женщин (которых от повторного замужества останавливает память о несвободе, накладываемой браком, и о необходимости ухаживать за мужем). Когда женщины в XX веке получили право подавать на развод, то именно они и стали главными его инициаторами: в 70% случаев на развод подаёт именно женщина, это характерно для всех стран мира (где у женщины вообще есть такое право).
Брак необходим именно мужчине, это чисто идеологическая концепция, уходящая корнями в глубочайшую древность. Поэтому все предыдущие попытки объяснить, почему люди (в отличие от прочих обезьян) образуют долговременные союзы мужчины и женщины, оказались безуспешными: каждая из них упиралась во множество противоречивых фактов. Брак возник в древности совсем не по той причине, что якобы женщина нуждалась в помощи мужчины для обеспечения потомства, и совсем не потому, что однажды мужчина пришёл к выводу, что ему принципиально, чтобы эта женщина рожала только от него, – все эти гипотезы, исходящие из какого-то разумного положения вещей, оказались просто очередными примерами наивной рационализации. Брак в действительности иррационален, и в основе его лежала всего лишь фантазия древнего человека, который однажды возомнил, что есть один привилегированный пол и другой – презренный. Брак прямо опирается на вымышленные представления о "нечистом".
Поскольку все эти представления сформировались в глубокой древности, до выхода Homo sapiens из Африки (то есть сотни тысяч лет назад), то они пронизали культуру так глубоко, как только это можно представить. В принципе, они сами и были базисом всей культуры. За тысячелетия эти представления превратились в ментальность, в способ мысли, в традиции. То самое "так принято". Это прочно вшито в наши головы и слабо связано с "объективными условиями" жизни. Как отвечали этнографам канадские эскимосы о браке: "
Выдуманные представления о "нечистом", о "женской работе" и о мужском престиже порой делают самый неожиданный поворот. Здесь надо вернуться к уже звучавшему вопросу, зачем люди воюют? Всегда ли это связано с какими-то "объективными условиями" и нехваткой ресурсов? Изучение племён охотников-собирателей показывает, что природные условия всё же связаны с воинственным поведением, но не так, как можно подумать, исходя из веры в силу "объективной необходимости". Племена, живущие в условиях растительной бедности и дефицита водных ресурсов, имеют меньше межобщинных стычек, чем племена, живущие в более плодородных условиях (Казанков, 2002). То есть в условиях нехватки пищевых ресурсов агрессивное поведение встречается реже, но возрастает в условиях изобилия. Не парадоксально ли? В экстремальной природной среде с минимумом осадков племена приучаются жить в добрососедских отношениях, поскольку в случае исчерпания водных источников им некуда будет переселиться, если их будут окружать враги. Потому такие народы не могут "
Но из-за чего же уровень воинственности возрастает в условиях природного изобилия? За что тогда люди убивают друг друга, если все сыты? Правильно, именно здесь в силу и вступает сфера представлений, которая может придумать самый удивительный социальный мир со своими ценностями и иерархиями, за которые полагается жить, умирать и убивать других. Если вы внимательно читали написанное выше, то можете даже догадаться, из-за чего в условиях изобилия одни племена могут нападать на другие.
Да, из-за женщин. "
Впрочем, поведение некоторых племён показывает, что и женщины не являлись реальной причиной набегов, а были лишь поводом: хоть воинственные южноамериканские яноама сами и утверждали, будто воюют именно из-за женщин, при этом отмечено, что они собственноручно убивали значительную часть своих же новорожденных девочек (Берёзкин, 1987, с. 121). И, с другой стороны, порой во время набегов женщин они убивали совершенно наравне с мужчинами (там же, с. 110). Всё это действительно наталкивает на мысль, что главной целью военных акций было именно добывание славы.
"Для совершения регулярных набегов было вполне достаточно желания добыть женщин, повысить свой социальный статус, отомстить врагу или же овладеть трофеями, которые использовались в ритуалах и материальной ценности не имели" (Берёзкин, 2013b, с. 163).
Что интересно, ещё в XVI веке было прекрасно известно, что недавно открытые "туземцы" Америк не воюют за какой-либо реальный ресурс. Сам Монтень писал, опираясь на доступные источники: "
Описанное позволяет понять, как в древности мужчина был наделён таким сакральным статусом, что вместе с этим ценность для него обрела и женщина, в непрестижном труде которой он стал нуждаться. И всё это было порождено чисто сферой представлений, игрой воображения. Никакой реальной "объективной необходимости" за этим не стояло. Но поскольку люди были и остаются иррациональны, продолжает существовать и брак.
Вся наша жизнь – игра
"
(Зерзан, 2007)
Человек (как и прочие обезьяны) оказался уникальным плодом эволюции, в ходе которой он утратил все инстинкты, связывавшие его с природой (см. Соболев, 2020b), из-за чего получил возможность реагировать не на среду непосредственно, а через предварительное построение собственной картины этой среды, через создание той самой сферы представлений, которая затем и определяла поведение.