Макклеллан был антикоммунистом и милитаристски настроенным консерватором, который считал, что деньги налогоплательщиков нужно тратить только на оборону, общественные работы и укрепление правоохранительных органов. Он обладал проницательностью, но ему не хватало тонкости. Макклеллан видел окружающий мир в черно-белых тонах, всегда выражался резко и прямо; если у него и были сомнения, то он их никогда не демонстрировал из опасения показаться слабым. Макклеллан считал, что политику делают деньги и власть.
По сравнению с ним Фулбрайт занимал более либеральную позицию. Он был одним из добропорядочных демократов, которые симпатизировали президенту Джонсону и поддерживали его до тех пор, пока их не оттолкнула политика в отношении Доминиканской Республики и Вьетнама. Фулбрайт с одобрением относился к прогрессивному налогообложению, социальным программам, направленным на борьбу с бедностью и неравенством, к федеральной поддержке образования и расширению финансового участия США в международных институтах, занимающихся помощью бедным странам. В 1946 году Фулбрайт стал автором законопроекта, положившего начало программе стипендий, которая предусматривала международный обмен в области образования и обеспечила финансирование учебы сотен тысяч студентов из США и шестидесяти других стран. Он считал, что политику делают идеи.
Что касается гражданских прав, то Фулбрайт никогда не тратил много времени на отстаивание позиции, занятой им при голосовании. Он просто говорил, что должен принимать сторону большинства своих избирателей по таким вопросам, как, например, гражданские права, потому что в этой сфере они разбираются не хуже него, то есть в обтекаемой форме выражал нежелание проигрывать на следующих выборах. Фулбрайт подписал «Южный манифест» после того, как его удалось немного смягчить, и не принимал участие в голосовании по гражданским правам до 1970 года, когда он опять сыграл решающую роль в поражении противника равных гражданских прав Дж. Харролда Карсвелла, предложенного президентом Никсоном на пост судьи в Верховном суде.
Несмотря на позицию, занятую им при обсуждении вопроса о гражданских правах, Фулбрайта нельзя было назвать бесхарактерным. Он совершенно не выносил лицемерных демагогов, пытавшихся представить себя патриотами. В свое время сенатор от штата Висконсин Джо Маккарти, терроризировавший невинных людей беспочвенными обвинениями в связях с коммунистами, заставил замолчать большинство политиков, даже тех, которые не хотели плясать под его дудку. Один лишь Фулбрайт осмелился проголосовать против выделения дополнительных средств возглавляемому Маккарти специальному подкомитету по расследованиям. Он также был одним из авторов резолюции с объявлением Маккарти порицания, которую утвердили лишь после того, как Джозеф Уэлч ославил сенатора на всю страну как мошенника. Маккарти сошел со сцены слишком быстро — он вполне пришелся бы по вкусу той публике, которая захватила Конгресс в 1995 году. Но в начале 50-х, в период антикоммунистической истерии, Маккарти был тяжеловесом, эдакой девятисотфунтовой гориллой. Фулбрайт выступил против него раньше своих коллег.
Фулбрайт не спасовал также и перед противоречивостью внешней политики — в этой области, в отличие от сферы гражданских прав, он разбирался лучше своих избирателей. Его решение было простым: делать то, что считал правильным, и надеяться на понимание избирателей. Фулбрайт предпочитал многостороннее сотрудничество, а не односторонние действия; диалог с Советским Союзом и странами Варшавского договора, а не изоляционистскую политику; щедрую помощь иностранным государствам, а не военное вмешательство; распространение американских ценностей путем демонстрации примера и идей, а не силой оружия.
Еще одна причина, по которой мне нравился Фулбрайт, заключалась в том, что он интересовался многими вещами за пределами политики. Он считал, что она должна предоставлять людям возможности для развития своих способностей и наслаждения каждым мгновением жизни. Мысль о том, что власть сама по себе может быть конечной целью, а не средством обеспечения безопасности и условий счастливой жизни, казалась ему нелепой и обреченной на провал. Фулбрайт любил проводить время в кругу семьи и друзей, он брал отпуск дважды в год, чтобы отдохнуть и «подзарядить аккумулятор». Ему нравилось охотиться на уток, он обожал гольф и выигрывал даже в семьдесят восемь лет. А еще он любил поговорить и обладал необычным элегантным акцентом. В хорошем расположении духа Фулбрайт бывал красноречивым и убедительным, когда же спешил или сердился — нарочито добавлял в свою речь нотки, которые создавали атмосферу бесцеремонности и нетерпимости.
В августе 1964 года Фулбрайт поддержал так называемую «Тонкинскую резолюцию», наделявшую президента Джонсона правом принимать любые меры в ответ на явное нападение на американские суда в Тонкинском заливе, однако к лету 1966 года американская политика во Вьетнаме стала, на его взгляд, неправильной, обреченной на провал и чреватой дальнейшими ошибками, то есть такой, которая в случае продолжения могла привести к катастрофическим последствиям для США и всего мира. В 1966 году он обнародовал свои критические взгляды на Вьетнам и американскую внешнюю политику в нашумевшей книге «Самонадеянность силы»
Главный аргумент Фулбрайта заключался в том, что великие государства становятся на опасный путь, способный привести их к упадку, если они начинают «самонадеянно» применять силу для того, чего не следует делать, и там, где это неуместно. Он относился с подозрением к любой внешней политике, в основе которой лежало миссионерское рвение, поскольку она неизбежно втягивала нас в такие предприятия, «которые, хотя и благородны по содержанию, по своим масштабам превосходят возможности даже Америки». Фулбрайт также полагал, что использование силы для реализации абстрактной концепции вроде антикоммунизма без понимания особенностей местной истории, культуры и политики приносит больше вреда, чем пользы. Именно так и случилось во время нашего одностороннего вмешательства в гражданскую войну в Доминиканской Республике в 1965 году. Тогда, опасаясь, что отличавшийся левыми взглядами президент Хуан Бош создаст коммунистическое правительство, подобное кубинскому, США поддержали бывших сторонников реакционного и кровавого диктаторского режима генерала Рафаэля Трухильо, который находился у власти три десятка лет и был убит в результате заговора в 1961 году.
Фулбрайт считал, что ту же ошибку, но уже в гораздо большем масштабе, мы совершаем во Вьетнаме. Администрация Джонсона и ее союзники видели во Вьетконге руку китайского экспансионизма в Юго-Восточной Азии, которую надо было остановить до того, как азиатское «домино» повалится в сторону коммунизма. Это подтолкнуло США к поддержке антикоммунистического, но едва ли демократического правительства Южного Вьетнама. Поскольку оно оказалось не в состоянии справиться с вьетконговцами самостоятельно, наша помощь вылилась в отправку туда военных советников и, в конечном итоге, в военное присутствие для защиты того, что Фулбрайт называл «слабым, диктаторским правительством, не пользовавшимся поддержкой народа Южного Вьетнама». По мнению Фулбрайта, Хо Ши Мин, очень уважавший Франклина Рузвельта за его отрицательное отношение к колониализму, стремился главным образом к независимости Вьетнама. Он считал, что Хо нельзя считать китайской марионеткой, и верил, что тот разделяет историческую антипатию и недоверие вьетнамцев к северному соседу. Иными словами, с точки зрения Фулбрайта, у нас не существовало там национального интереса, который мог бы оправдать столь большие жертвы. Тем не менее он не был приверженцем того, чтобы мы в одностороннем порядке покинули эту страну, а поддерживал идею «нейтрализации» Юго-Восточной Азии, увязывания ухода Америки с заключением договора между всеми сторонами о самоопределении Южного Вьетнама и проведением референдума по вопросу о его воссоединении с Северным Вьетнамом. К сожалению, в 1968 году, когда в Париже начались мирные переговоры, подобное решение было уже неосуществимо.
Насколько я мог судить, все работники аппарата комитета разделяли позицию Фулбрайта по Вьетнаму. В их среде все более крепло убеждение в том, что политические и военные лидеры из администрации Джонсона постоянно приукрашивают результаты наших усилий. Они методично делали все от них зависящее, чтобы изменить политику администрации, Конгресса и страны. Когда я пишу эти строки, все выглядит простым и понятным. Однако Фулбрайт и его коллеги, да и весь аппарат комитета фактически ходили над пропастью по канату. «Ястребы» от обеих партий обвиняли комитет, и в первую очередь самого Фулбрайта, в «помощи и поддержке» врагов, расколе нации и ослаблении нашей воли к победе. И все же сенатор твердо стоял на своем. Несмотря на непрекращающуюся резкую критику, слушания помогали возродить антивоенные настроения, особенно в среде молодых людей, которые принимали все более активное участие в антивоенных митингах и «диспутах».
Во времена моей работы в комитете там нередко проводились слушания по таким вопросам, как мнение американцев о внешней политике, китайско-американские отношения, потенциальные противоречия между внутренними целями и внешней политикой США, последствия разногласий между Китаем и Советским Союзом из-за позиции этих стран относительно происходящего во Вьетнаме, а также психологические аспекты международных отношений. В слушаниях участвовала целая плеяда блестящих критиков нашей политики, в числе которых были Харрисон Солсбери из
Меня захватывала динамика развития взаимоотношений Раска и Фулбрайта. Фулбрайт сам был у Кеннеди в коротком списке кандидатов на пост государственного секретаря. Большинство считало, что занять эту должность ему помешала давняя история голосования по гражданским правам и в особенности подпись, поставленная под «Южным манифестом». Раск тоже был уроженцем Юга, а точнее Джорджии, однако он благожелательно смотрел на уравнивание гражданских прав, да к тому же не испытывал такого политического давления, как Фулбрайт, поскольку не заседал в Конгрессе, а работал в аппарате внешнеполитического ведомства. Раску причины конфликта во Вьетнаме казались простыми и ясными: эта страна представлялась ему в виде поля битвы свободного мира с коммунизмом в Азии. Если мы потеряем Вьетнам, коммунизм захлестнет Юго-Восточную Азию, и последствия этого будут ужасающими.
Я всегда считал, что кардинальное различие взглядов Фулбрайта и Раска на Вьетнам в определенной мере объяснялось разрывом во времени их учебы в Англии в качестве стипендиатов Родса. Когда Фулбрайт в 1925 году попал в Оксфорд, Версальский договор, который подвел черту под Первой мировой войной, осуществлялся на практике. Он лег тяжелым финансовым и политическим бременем на Германию и перекроил карту Европы и Ближнего Востока после развала Австро-Венгерской и Оттоманской империй. Унижение Германии европейскими странами-победительницами и послевоенный изоляционализм и протекционизм США, проявившиеся в отказе Сената вступить в Лигу Наций и принятии закона Холи — Смута о тарифных ставках, вызвали ультранационалистскую реакцию в Германии, привели к взлету Гитлера, а потом и ко Второй мировой войне. Фулбрайт не хотел повторения подобной ошибки. Он редко представлял конфликты в черно-белых тонах, старался избегать демонизации врагов и всегда сначала искал возможности для переговоров, предпочтительно в многостороннем формате.
Раск же учился в Оксфорде в начале 30-х, когда к власти пришли нацисты. Позднее он был свидетелем безнадежных попыток договориться с Гитлером британского премьер-министра Невилла Чемберлена, чья политика умиротворения получила самое резкое в истории осуждение. Раск ставил знак равенства между коммунистическим тоталитаризмом и нацистским и не принимал ни тот, ни другой. Действия Советского Союза, направленные на установление контроля над Восточной Европой и насаждение там коммунизма после Второй мировой войны, привели его к убеждению, что коммунизм — своего рода инфекция, которая заражает страны враждебным отношением к свободе личности и неискоренимой агрессивностью. Он решительно не был миротворцем. Таким образом, взгляды Раска и Фулбрайта на вьетнамскую проблему разделяла непреодолимая интеллектуальная и эмоциональная пропасть, которая возникла за десятки лет до появления Вьетнама на экране американского радара.
Со стороны приверженцев милитаризма психологическая пропасть углублялась естественной для военного времени тенденцией демонизировать врага и решимостью Джонсона, Раска и иже с ними не допустить «потери» Вьетнама, что не делало чести ни Америке, ни им самим. В бытность президентом мне доводилось наблюдать проявления подобной мании и в мирное время в процессе идеологических баталий с республиканским Конгрессом и его союзниками. Когда нет взаимопонимания, уважения и доверия, любой компромисс в значительно большей степени, чем промах, воспринимается как слабость и предательство, верный путь к поражению.
Для «ястребов» конца 60-х, выступавших за войну во Вьетнаме, Фулбрайт был классическим примером доверчивой наивности. Наивность — проблема, которой следует остерегаться всем, кто руководствуется идеалами. Однако и трезвая расчетливость имеет свои слабые места. В политике, когда вы попадаете в кювет, нужно, прежде всего, перестать углублять его; но если вы не видите ошибку или не хотите ее признавать, то начинаете искать лопату побольше. Чем с большими трудностями мы сталкивались во Вьетнаме, чем больше протестов звучало у нас дома, тем больше солдат отправляли в пекло. Мы довели их численность до 540 тысяч в 1969 году, прежде чем суровая реальность заставила нас изменить курс.
Я следил за этим процессом с неподдельным интересом. Я читал все, что удавалось найти, включая документы с грифом «конфиденциально» и «секретно», которые время от времени попадали в мои руки для доставки и из которых становилось ясно, что страну вводят в заблуждение относительно успехов и неудач в войне. А кроме того, на моих глазах возрастало число погибших. Каждый день Фулбрайт получал список парней из Арканзаса, убитых во Вьетнаме. Я взял за правило заглядывать в его офис, чтобы взглянуть на этот перечень, и однажды увидел в нем имя своего друга и одноклассника Томми Янга. Когда до возвращения домой оставалось всего несколько дней, его джип наскочил на мину. Меня это страшно расстроило. Томми Янг — тот самый длинный, нескладный, сообразительный и принимающий все близко к сердцу парень, который, по моим представлениям, был рожден для счастливой жизни. Глядя на его имя в списке фамилий других молодых людей, без сомнения, заслуживавших в жизни намного большего, я впервые ощутил вину за то, что был студентом и наблюдал за происходящим во Вьетнаме со стороны.
На какое-то время меня даже охватили сомнения, не бросить ли учебу и не записаться ли в армию — в конце концов, я был демократом не только по партийной принадлежности, но и по убеждениям, и не чувствовал себя вправе уклоняться от участия даже в такой войне, которая противоречила моим представлениям. Я завел об этом разговор с Ли Уильямсом. Он сказал, что с моей стороны было бы глупо бросать учебу, что я должен здесь всеми силами содействовать прекращению войны и что, став еще одним солдатом, никому ничего не докажу, только лишь пополню список жертв. Разумом я понимал его правоту и продолжал заниматься своим делом, но чувства говорили мне об обратном. Все-таки я был сыном ветерана Второй мировой войны и с уважением относился к военным, хотя и считал многих военачальников бездарными людьми, прикрывающими рвением отсутствие мозгов. Так началась моя личная борьба с чувством вины; точно такую же внутреннюю борьбу вели многие тысячи граждан, любивших свою страну, но ненавидевших войну.
Нелегко воссоздать атмосферу тех далеких дней и донести ее до людей, которым не довелось через это пройти. Для тех же, кто жил в такой обстановке, ничего пояснять не надо. В войне пришлось участвовать всем, даже самым убежденным ее противникам. Фулбрайт обожал и поддерживал президента Джонсона. Ему нравилось быть частью команды, которая, по его мнению, вела Америку вперед, даже при обсуждении вопроса о гражданских правах, когда он не мог оказать помощь. Фулбрайт был готов делать любую работу и очень не любил оказываться в положении осыпаемого упреками, изолированного аутсайдера. Однажды, оказавшись на работе в необычно раннее время, я увидел, как он в одиночестве шел к своему офису, совершенно потерянный и раздавленный грузом ненавистных обязанностей.
Хотя сотрудники Комитета по международным отношениям занимались массой других вопросов, Вьетнам заслонил собою все остальные проблемы. Это относилось и ко мне. Если за первые два года учебы в Джорджтауне у меня сохранились практически все конспекты, письменные работы и экзаменационные листы, то за третий год остались только ничем не примечательные курсовые по денежному обращению и банковской системе. Во втором семестре я даже отказался (единственный раз за все время моей учебы в Джорджтауне) от курса по теории и практике коммунизма. Впрочем, у меня были для этого веские основания — он не имел никакого отношения к Вьетнаму.
Весной 1967 года у папы вновь обострился рак, и ему пришлось несколько недель провести в Медицинском центре Университета Дьюка в Дареме, штат Северная Каролина. Каждый уикенд я проезжал 266 миль, чтобы навестить его. Выезжал из Джорджтауна в пятницу днем, а возвращался поздно вечером в воскресенье. Ради этого мне пришлось пожертвовать курсом по коммунизму. Это был самый тяжелый, но очень важный период моей жизни. В Дарем я добирался лишь поздно вечером и сразу отправлялся к папе. Мы проводили с ним всю субботу, воскресное утро и часть дня, а потом мне нужно было возвращаться к учебе и работе.
В первый день пасхи 26 марта 1967 года мы отправились на богослужение в величественную университетскую церковь, построенную в готическом стиле. Папу никогда особо не прельщали походы в церковь, но в тот раз, судя по всему, служба ему понравилась. Возможно, какое-то успокоение ему приносила мысль о том, что Иисус принял смерть и за его грехи тоже. А может быть, он наконец поверил в это, когда мы пели прекрасный старый гимн «Давайте петь со всеми сынами Божьими, петь песнь возрождения!» После службы мы объехали соборный холм, колыбель Университета штата Северная Каролина. Вся округа утопала в цветущем кизиле и багрянике. Весна на юге вообще прекрасна; а та весна просто потрясала, она осталась в моей памяти самой яркой пасхальной картинкой.
Во время тех уикендов папа разговаривал со мной так, как никогда раньше, чаще всего вспоминая мелкие эпизоды, связанные со мною и с ним самим, с моей матерью и Роджером, семьей и друзьями. Иногда речь заходила и о более глубоких вещах, о жизни, которой, он знал, осталось уже немного. Но даже о мелочах папа говорил с такой открытостью и глубиной, с таким отсутствием самооправдания, каких я прежде никогда у него не замечал. Теми нескончаемыми, полными покоя уикендами мы пришли к взаимопониманию, и папа признал тот факт, что я люблю его и прощаю. Если бы он всегда относился к жизни с той же отвагой и чувством юмора, с какими сейчас принимал неизбежную смерть, это было бы по-мужски.
ГЛАВА 12
Незадолго до конца моего первого года учебы должны были пройти выборы. За год до этого, а может быть, и раньше, я решил баллотироваться на пост президента студенческого совета. Хотя довольно большая часть моего времени проходила за пределами кампуса, я не отставал от друзей, был в курсе всех дел и, с учетом моих прежних успехов, рассчитывал на победу. Однако отрыв от действительности оказался более серьезным, чем мне представлялось. Мой конкурент, Терри Моджлин, был вице-президентом группы. Он готовился к выборам на протяжении всего года, выстраивая линию защиты и продумывая стратегию. Я предлагал конкретную, но не отличающуюся новизной платформу. Моджлин же опирался на растущее чувство неудовлетворенности в кампусах всей Америки и недовольство многих студентов характерной для Джорджтауна жесткостью учебных требований и правил проживания на территории университета. Он называл свою кампанию «Бунт Моджа», подражая слогану «Бунт Доджа», принадлежавшему известной автомобильной фирме. Моджлин и его сторонники изображали себя эдакими «хорошими парнями», которые сражаются против иезуитской администрации, а заодно и со мной. Из-за своих хороших взаимоотношений с руководством университета, работы, автомобиля, традиционных методов ведения кампании и постоянного радушия я превратился в кандидата истеблишмента. Я и мои друзья делали все возможное, но было очевидно, что активность Моджлина и его сторонников не сулила нам ничего хорошего. Например, наши плакаты исчезали с завидной регулярностью. В ответ мои ребята в одну из ночей незадолго до выборов сорвали плакаты Моджлина, сложили в багажник автомобиля, вывезли из кампуса и выбросили. Однако их разоблачили и устроили нагоняй.
Это стало последней каплей. Моджлин победил с разгромным для меня результатом: 717 против 570. Его победа была заслуженной. Он оказался умнее, организованнее и работоспособнее. Помимо всего прочего, Терри сильнее жаждал победы. Оглядываясь назад, я думаю, что вообще не надо было ввязываться в эту кампанию. В отличие от большинства моих сокурсников я считал, что смягчать требования учебного плана ни к чему; меня они вполне устраивали. Я потерял то особое ощущение жизни в кампусе, которое давало мне энергию для прошлых побед на выборах президента группы. А мои ежедневные отлучки из кампуса легко позволяли представить меня как человека администрации, без особого труда преодолевающего любые препятствия. Я довольно быстро оправился от поражения, и к концу учебного года с нетерпением ждал лета, чтобы посвятить его работе в комитете и занятиям по некоторым предметам. Откуда мне было знать, что лето 67 года окажется затишьем перед бурей и для меня, и для Америки.
Летом в Вашингтоне жизнь замедляется, а в Конгрессе затишье обычно продолжается весь август. Это чудесное время для того, кто молод, неравнодушен к политике и хорошо переносит жару. Кит Ашби и еще один мой сокурсник, Джим Мур, сняли старый дом по адресу 4513 Потомак-авеню, по соседству с бульваром Макартура, всего в миле от кампуса Джорджтаунского университета. Они предложили мне пожить с ними, а потом остаться на время второго года обучения, когда к нашей компании присоединятся еще два студента, Том Кэмпбелл и Томми Каплан. Окна дома выходили на реку Потомак. Там было пять спален, небольшая гостиная и вполне приличная кухня, а кроме того, плоская крыша над помещениями второго этажа, позволявшая днем загорать, а теплыми летними ночами спать на открытом воздухе. Дом когда-то принадлежал человеку, который в начале 50-х занимался разработкой национального свода санитарно-технических правил. На полках в гостиной все еще стоял комплект томов этого издания, подпертый совершенно несуразным книгодержателем, на котором был изображен Бетховен у рояля. Это была единственная заслуживающая внимания вещь во всем доме, которую мои соседи торжественно передали на мое попечение. Я до сих пор ее храню.
Кит Ашби был сыном врача из Далласа. В то время, когда я работал на сенатора Фулбрайта, Кит состоял в штате сенатора Генри «Скупа» Джексона от штата Вашингтон, который, как и Линдон Джонсон, пользовался славой либерала в вопросах внутренней политики и «ястреба» в отношении Вьетнама. Кит разделял его взгляды, и мы частенько спорили с ним по этому поводу. Джим Мур вырос в семье военнослужащего и превосходил нас по всем статьям. Он хорошо знал историю и был настоящим интеллектуалом. В отношении Вьетнама Джим занимал позицию, которая представляла собой нечто среднее между моей точкой зрения и мнением Кита. За то лето и последующий учебный год я по-настоящему сдружился с обоими. После Джорджтауна Кит записался в Корпус морской пехоты, а потом стал международным банкиром. Став президентом, я назначил его послом в Уругвае. Джим Мур, последовав примеру своего отца, пошел служить в армию, а позднее сделал очень успешную карьеру на поприще управления инвестициями пенсионного фонда Арканзаса. Когда в 1980-х многие штаты столкнулись с трудностями при решении этого вопроса, я не раз пользовался его бесплатными рекомендациями по поводу того, как нам следует поступить.
Мы чудесно провели то лето. 24 июня мне удалось послушать в Конститьюшн-холл самого Рэя Чарльза. Меня сопровождала Карлин Джанн, потрясающая девушка, с которой я познакомился на одной из бесчисленных смешанных вечеринок, устраиваемых местными женскими школами для парней из Джорджтауна. Она была очень высокой блондинкой с длинными волосами. Мы сидели в одном из последних рядов балкона, где практически не было белых. Я обожал Рэя Чарльза с того момента, как услышал чудесную строку из песни «Что мне сказать»: «Скажи своей матери, скажи своему отцу, что я отправляю тебя назад в Арканзас». К концу концерта вся публика уже танцевала в проходах. Тем вечером, когда мне удалось добраться до Потомак-авеню, я был так взволнован, что не мог уснуть, а в пять утра не выдержал и устроил себе трехмильную пробежку. Корешок билета на тот концерт я носил с собой в бумажнике на протяжении десяти лет.
В Конститьюшн-холл все сильно изменилось с 1930-х годов, когда распоряжающаяся им организация «Дочери американской революции» отказала в праве петь там великой Мариан Андерсон на том основании, что та чернокожая. Однако негритянская молодежь хотела намного большего, чем доступ в концертные залы. Нарастающее недовольство бедностью, непрекращающейся дискриминацией, актами насилия в отношении активистов движения в защиту гражданских прав и отправкой на вьетнамскую бойню непропорционально большого числа чернокожих вызвало новый всплеск агрессивности, особенно в городах, где Мартин Лютер Кинг-младший боролся за сердца и умы чернокожих американцев с еще более воинственным движением под лозунгом «Власть черным!»
В середине 60-х расовые волнения разного размаха прокатились по северным негритянским гетто. До 1964 года Малколм Икс, лидер чернокожих мусульман, отказывался от объединения усилий по борьбе с бедностью и другими проблемами в городах и предрекал «такое расовое насилие, какого белые американцы еще не видели».
Летом 1967 года, как раз в то время, когда я наслаждался Вашингтоном, в Ньюарке и Детройте произошли серьезные беспорядки. К концу лета расовые волнения были отмечены уже более чем в 160 городах. Президент Джонсон создал Национальную консультативную комиссию по гражданским беспорядкам под председательством Отто Кернера, губернатора штата Иллинойс, которая пришла к заключению, что причиной массовых волнений стали расизм и жестокость полицейских, а также отсутствие у чернокожих перспектив в сфере экономики и образования. Ее зловещий вывод был представлен в виде получившей известность формулировки: «Наша страна поделена на два общества — черных и белых, разделенных, но не равных».
В Вашингтоне же в то сложное лето было довольно спокойно, однако и мы слегка ощутили, что собой представляет движение «Власть черным!», когда на протяжении нескольких недель каждую ночь чернокожие активисты оккупировали Дюпон-серкл неподалеку от Белого дома на пересечении Коннектикут-авеню и Массачусетс-авеню. Один из моих друзей водил с ними знакомство и однажды взял меня с собой, чтобы послушать, о чем там говорят. Они оказались дерзкими, яростными, иногда непоследовательными, но вовсе не глупыми, и хотя я не принимал их методов борьбы, проблемы, ставшие причиной недовольства, были совершенно реальными.
Граница между воинствующим движением за гражданские права и антивоенным движением становилась все более расплывчатой. Хотя последнее зародилось как протест состоятельных белых студентов и их более взрослых сторонников из числа интеллектуалов, художников и религиозных деятелей, многие его организаторы имели отношение к движению за гражданские права. К весне 1966 года антивоенное движение сего массовыми демонстрациями и митингами по всей Америке переросло своих организаторов. В определенной мере его подпитывала реакция населения на фулбрайтовские слушания. Весной 1967 года в Центральный парк Нью-Йорка пришло 300 тысяч человек, чтобы выразить протест против войны.
Моя первая встреча с серьезными антивоенными активистами произошла в то лето на съезде либеральной Национальной студенческой ассоциации (НСА), который проходил в кампусе Мэрилендского университета, там, где я четырьмя годами раньше участвовал в программе патриотического воспитания «Бойз оф нейшн». НСА отличалась меньшей радикальностью, чем организация «Студенты за демократическое общество» (СДО), однако твердо стояла на антивоенной позиции. Доверие к ней было сильно подорвано прошлой весной, когда выяснилось, что международная деятельность ассоциации финансировалась ЦРУ. Несмотря на это она все равно пользовалась поддержкой среди студентов по всей Америке.
Как-то вечером я пошел в университетский парк, где проходил съезд НСА, чтобы посмотреть, что там происходит, и натолкнулся на Брюса Линдси, с которым познакомился в 1966 году во время кампании по выборам губернатора, когда тот работал на Брукса Хейза. Он приехал вместе с делегаткой от юго-западного отделения НСА, Дебби Сейл, тоже уроженкой Арканзаса. Брюс стал мне близким другом, советником и был моим доверенным лицом во времена губернаторства и президентства. Такой друг нужен любому человеку, и без него не обойтись ни одному президенту. Дебби впоследствии помогла мне утвердиться в Нью-Йорке. Но в 1967 году на съезде НСА мы, все трое, были обычными молодыми арканзасцами, которые протестовали против войны и искали подходящую компанию.
В НСА было полно молодых людей вроде меня, то есть тех, кого не устраивала СДО, но кому хотелось числиться в рядах борцов за прекращение войны. Наиболее заметную речь на съезде произнес Аллард Лоуэнштейн, который призвал студентов создать национальную организацию для проведения кампании против переизбрания президента Джонсона в 1968 году. Большинство в тот момент считало такой призыв пустой затеей, однако ситуация менялась достаточно быстро, чтобы превратить Ала Лоуэнштейна в пророка. Не прошло и трех месяцев, как антивоенному движению удалось собрать 100 тысяч протестующих у Мемориала Линкольна. Три сотни из них вернули призывные повестки, которые были переданы в Министерство юстиции двумя активистами старшего поколения, Уильямом Слоуном Коффином, капелланом Йельского университета, и доктором Бенджамином Споком, известным детским врачом.
НСА боролась и с проявлениями жесткого тоталитаризма, а потому на съезде присутствовали представители прибалтийских «оккупированных стран». Мне довелось побеседовать с женщиной из Латвии. Она была старше меня, и после разговора с ней у меня сложилось впечатление, что участие в подобного рода мероприятиях — ее единственное занятие. В словах женщины звучала уверенность в том, что однажды советский коммунизм рухнет, и Латвия вновь станет свободной. В тот момент я подумал, что это полный бред, но она оказалась таким же пророком, как и Лоуэнштейн.
Помимо работы в комитете и редких поездок я посещал в летней школе три курса — по философии, этике и американской дипломатии на Дальнем Востоке и впервые стал читать работы Канта, Кьеркегора, Гегеля и Ницше. После занятий по этике у меня остались хорошие конспекты, и как-то раз в августе один из студентов, который был хорошим организатором, но редко присутствовал на занятиях, попросил немного позаниматься с ним перед выпускными экзаменами. И вот 19 августа, в свой двадцать первый день рождения, я потратил на это около четырех часов, но в результате тот парень получил «хорошо». Двадцать пять лет спустя, когда я был президентом, мой бывший сокурсник Турки аль-Фейсал, сын покойного короля, возглавил разведслужбу Саудовской Аравии и оставался на этом посту двадцать четыре года. Сомневаюсь, чтобы степень доктора философии сильно помогла ему в жизни, однако мы любили пошутить на эту тему.
Профессор американской дипломатии Джулз Дейвидз был известным ученым, который впоследствии помогал Авереллу Гарриману писать мемуары. Я посвятил свою письменную работу Конгрессу и резолюции по Юго-Восточной Азии. Этот резолюцию, более известную как Тонкинская, приняли 7 августа 1964 года по предложению президента Джонсона в связи с тем, что 2 и 4 августа два американских эсминца, «Мэддокс» и «Тернер Джой», якобы были атакованы кораблями Северного Вьетнама, а США ответили на это ударами по северовьетнамским военно-морским базам и нефтехранилищу. Резолюция наделяла президента правом принимать «любые меры для пресечения враждебных действий против вооруженных сил США и предотвращения дальнейшей агрессии», а также осуществлять «любые действия, вплоть до использования военной силы», с тем чтобы помочь странам СЕАТО «в защите своей свободы».
Основная мысль моей работы заключалась в том, что за исключением сенатора Уэйна Морзе никто не попытался не только оценить конституционность резолюции или наличие в ней здравого смысла, но и просто взглянуть на нее критически. Страна и Конгресс ослепли от ярости и решили показать, что мы никому не позволим нами помыкать и выталкивать нас из Юго-Восточной Азии. Доктору Дейвидзу понравились мои идеи, и он сказал, что работа достойна публикации. Я не был в этом уверен; слишком уж много вопросов оставалось без ответа. Ряд известных журналистов ставил под вопрос не только конституционность, но и реальность самого нападения на наши корабли, и в тот момент, когда я завершал свою работу, Фулбрайт затребовал в Пентагоне дополнительную информацию о Тонкинском инциденте. Анализ этой резолюции, продолжавшийся в комитете до 1968 года, дал основания считать, что по меньшей мере второго нападения, 4 августа, на эсминцы не было. Редко в истории сомнительное событие приводит к столь ужасающим последствиям.
Всего через несколько месяцев они привели к крушению Линдона Джонсона. Быстрота и практически полное единодушие, продемонстрированные при принятии «Тонкинской резолюции», лишний раз подтвердили справедливость старой поговорки: «Посеешь ветер — пожнешь бурю».
ГЛАВА 13
Последний год в университете представлял собой удивительное сочетание активной студенческой жизни и серьезных перемен в личном и политическом плане. Оглядываясь назад, я не перестаю удивляться тому, как мне удавалось участвовать в таком множестве мероприятий одновременно. Однако людям свойственно искать удовольствия и преодолевать неприятности в любых, даже самых тяжелых ситуациях.
Я выбрал два наиболее интересных курса — семинарские занятия по международному праву и коллоквиум по истории Европы. Доктор Уильям О’Брайен, читавший курс международного права, разрешил мне написать работу, посвященную проблеме отказа от воинской службы по убеждениям и анализу призывной системы в Америке и других странах, а также законодательных и философских основ удовлетворения права на отказ от воинской службы. Я доказывал, что основания для отказа от воинской службы не должны ограничиваться лишь религиозными убеждениями, поскольку неприятие насилия проистекает не из теологической доктрины, а из личного отношения к воинской службе. Из этого вытекало, что, хотя оценка индивидуальных мотивов является довольно сложной процедурой, правительство должно предоставлять освобождение от воинской службы во всех случаях, когда заявление делается искренне. Прекращение призыва на военную службу в 1970-е годы поставило важность этой моей работы под вопрос.
На коллоквиуме по истории речь шла главным образом о развитии европейской научной мысли. Руководил им профессор Хишам Шараби, выходец из Ливана, блестящий, всесторонне образованный ученый, страстно преданный делу борьбы палестинского народа. Курс, рассчитанный на четырнадцать недель в семестр, насколько я помню, посещало четырнадцать студентов, собиравшихся раз в неделю на два часа. Набор рекомендованных книг был одинаков для всех, однако на каждом занятии за обсуждение отвечал кто-то один, делая десятиминутный доклад, посвященный книге данной недели. Форма этого доклада могла быть любой — резюме, изложение центральной идеи книги или обсуждение ее наиболее интересных аспектов, — но выходить за временные рамки никто не имел права. Шараби был уверен, что, если вы не справились с задачей, значит, не поняли прочитанного, и строго следил за соблюдением этого правила. Исключение он сделал лишь однажды — для студента, специализировавшего в области философии. Это был первый известный мне человек, употреблявший слово «онтологический», которое, как я думал, означало что-то из сферы медицины. Выступление этого студента заняло намного больше десяти минут, а когда он наконец выдохся, Шараби посмотрел на него своими большими выразительными глазами и сказал: «Будь у меня пистолет, я бы тебя пристрелил». Ни больше ни меньше. Я представлял книгу Йозефа Шумпетера «Капитализм, социализм и демократия». Не знаю, насколько удачным было мое выступление, но я старался говорить простыми словами и, хотите верьте, хотите нет, уложился в девять с небольшим минут.
Большая часть осени 1967 года ушла на подготовку к ноябрьской конференции по проблемам Атлантического сообщества (CONTAC). Поскольку я был председателем девяти семинаров CONTAC, в мои обязанности входило размещение делегатов, распределение тем докладов и поиск экспертов для заседаний, число которых достигало восьмидесяти одного. Джорджтаун приглашал студентов из Европы, Канады и США на цикл семинаров и лекций, на которых анализировались проблемы, стоящие перед сообществом. Мне уже доводилось принимать участие в такой конференции двумя года раньше, и тогда сильнейшее впечатление на меня произвел один курсант Уэст-Пойнта — Уэс Кларк, выходец из Арканзаса, лучший учащийся и стипендиат Родса. В то время у нас были довольно напряженные отношения с некоторыми европейскими странами, выступавшими против войны во Вьетнаме, однако из-за значения НАТО для европейской безопасности во времена холодной войны, о серьезной конфронтации речь, конечно, не шла. Конференция прошла с большим успехом, в немалой степени благодаря хорошему подбору участников.
В конце осени папе опять стало хуже. Опухоль увеличивалась, и было очевидно, что ее рост не остановит никакое лечение. Какое-то время он провел в больнице, но ему хотелось умереть дома. Он убедил маму, что не стоит отрывать меня от учебы, поэтому они не сразу сообщили мне о его состоянии. Однажды папа сказал: «Пора». Мама послала за мной, и я тут же приехал домой. Я знал, как плох папа, и лишь надеялся, что он узнает меня и я смогу сказать ему, что люблю его.
К тому времени, когда я приехал, он поднимался с постели только для того, чтобы добраться до ванной, да и то с посторонней помощью. Папа сильно похудел и был очень слаб. Каждый раз, когда он пытался встать, его колени подгибались; он походил на марионетку, управляемую нетвердой рукой. Ему, похоже, нравилось, когда мы с Роджером ему помогали. Все, что я теперь мог сделать для него, — это проводить до туалета и обратно. Он относился к происходящему с юмором, посмеиваясь и приговаривая: «Ну и влип же я, поскорее бы все это закончилось». Когда папа ослаб настолько, что уже не мог ходить даже с посторонней помощью, ему пришлось пользоваться судном. Его страшно раздражала необходимость проделывать эту процедуру на глазах у добровольных сиделок — подруг матери, предложивших ей свою помощь.
Папа быстро терял силы, но сохранял рассудок и речь в течение еще трех дней после моего приезда, и нам удалось поговорить по душам. Папа сказал, что, когда он покинет нас, все образуется, и выразил уверенность в том, что я обязательно получу стипендию Родса по результатам собеседования, которое должно было состояться примерно через месяц. Еще через неделю он впал в полубессознательное состояние, из которого уже почти не выходил, но просветления случались почти до самого конца. Два раза он приходил в себя и говорил нам с мамой, что все еще здесь. Еще два раза, когда он был уже слишком слаб и сверх меры накачан лекарствами, чтобы думать и говорить (опухоль к тому времени распространилась на всю грудную полость, и держать его на аспирине, обрекая на мучения, уже не стоило), папа изумил нас, спросив, не повредит ли мне столь долгое отсутствие на занятиях и не стоит ли подумать о возвращении, ведь ничего нового здесь уже не произойдет, да и последний разговор по душам у нас уже состоялся. Когда папа уже не мог говорить, он просто лежал и смотрел на кого-нибудь из нас или издавал звуки, чтобы мы могли понять его простые желания — например, перевернуться на другой бок. Можно было только догадываться, о чем он тогда думал.
После того как его сознание прояснилось в последний раз, папа прожил еще полтора ужасных дня. Было мучительно слышать тяжелое, резкое дыхание и видеть, как его тело распухает, превращаясь в нечто бесформенное. Перед самой его кончиной мама подошла к нему и, заплакав, сказала, что любит его. Я надеюсь, она не кривила душой: ведь ей пришлось столько страдать по его вине.
В последние дни жизни папы наш дом представлял собой классическую деревенскую сцену бодрствования у постели умирающего — с непрерывным потоком родственников и друзей, являвшихся, чтобы выразить нам свое сочувствие. Большинство из них приносили с собой еду, чтобы освободить нас от необходимости готовить и чтобы было чем накормить других посетителей. Из-за того, что я почти не спал и садился за стол с каждым, кто приходил проститься с папой, за две недели, проведенные дома, я поправился на десять фунтов. Однако еда и сочувствие друзей были большим утешением в те дни, когда нам ничего не оставалось, кроме как ждать прихода смерти.
В день похорон шел дождь. Когда я был маленьким, папа во время грозы часто повторял, глядя в окно: «Не хороните меня в дождь». Это была одна из тех старых поговорок, без которых невозможно представить себе ни один разговор на Юге, и я никогда не обращал внимания на его слова. Но иногда мне все же кажется, что он говорил это серьезно, что его пугала мысль о возможности отправиться в последний путь под дождем. Однако именно это должно было теперь произойти, а папа, столько перенесший за время своей болезни, все же заслуживал лучшего.
Дождь лил не переставая, пока мы добирались до церкви, и шел на протяжении всей панихиды, когда священник монотонным голосом говорил об отце слова, которые не имели никакого отношения к действительности и над которыми папа непременно посмеялся бы, если бы их услышал. В отличие от меня, он никогда не относился к погребальному обряду слишком серьезно, и, наверное, ему не понравились бы его собственные похороны, за исключением, пожалуй, псалмов, которые он выбрал сам. Когда панихида закончилась, мы чуть не выбежали на улицу, чтобы посмотреть, не прекратился ли дождь. Он лил по-прежнему, и на пути к кладбищу мы не могли сосредоточиться на нашем горе из-за переживаний по поводу погоды.
Но стоило нам свернуть на узкую тропинку, ведущую к свежевырытой могиле, как дождь прекратился. Роджер заметил это первым и громко известил остальных. Все вздохнули с радостью и облегчением, совершенно неуместными в данной ситуации, однако никто не проронил ни слова: мы просто обменялись едва заметными многозначительными улыбками, похожими на ту, которая так часто появлялась на папином лице после того, как он смирился с тем, что его ожидало. На пути к концу, который ждет всех нас, он обрел всепрощающего Господа. Хоронили его не под дождем.
Через месяц после похорон я вновь приехал домой, чтобы пройти собеседование на получение стипендии Родса, о которой я мечтал с момента окончания средней школы. Каждый год тридцать два стипендиата Родса из Америки отправлялись для двухлетнего обучения в Оксфорд за счет средств траста, учрежденного в 1903 году в соответствии с завещанием Сесила Родса. Родс, сделавший состояние на алмазных месторождениях Южной Африки, обеспечил финансирование стипендий для юношей из существующих и бывших британских колоний, продемонстрировавших выдающиеся интеллектуальные, атлетические и лидерские качества. Он хотел, чтобы в Оксфорде учились студенты, добившиеся успеха не только в учебе, поскольку считал, что именно такие люди, скорее всего, посвятят себя исполнению общественного долга, а не преследованию личных целей.
С течением времени комитеты по отбору кандидатов стали смотреть сквозь пальцы на отсутствие спортивных достижений у претендентов, обладающих выдающимися способностями в какой-либо другой области. Через несколько лет в условия отбора были внесены изменения, позволившие участвовать в конкурсе и девушкам. Студент мог подать заявление как в том штате, где он жил, так и в том, где учился в колледже. В декабре каждый штат выдвигал двух кандидатов, которые затем проходили отбор в одной из восьми региональных комиссий, где определялись стипендиаты на следующий академический год. Кандидат должен был представить от пяти до восьми рекомендательных писем, написать эссе на тему о том, почему он хочет учиться в Оксфорде, и пройти собеседование на уровне штата и региона. Все члены комиссий, проводящих собеседования, за исключением председателей, были бывшими стипендиатами. Я попросил отца Себеса, доктора Джайлза, доктора Дейвидза и профессора английского языка Мэри Бонд написать мне рекомендательные письма. С такой же просьбой я обратился к доктору Беннету и Фрэнку Хоулту из Арканзаса, а также к Сету Тиллману, спичрайтеру сенатора Фулбрайта, который преподавал в Школе международных исследований при Университете Джонса Хопкинса и был моим другом и наставником. По совету Ли Уильямса я обратился с этой просьбой и к самому сенатору Фулбрайту. Мне не хотелось беспокоить сенатора, поскольку у него и так хватало забот в связи с войной, однако Ли заявил, что тот будет рад сделать это, и сенатор действительно написал великолепную рекомендацию.
Комитет Родса требовал отмечать в рекомендациях не только достоинства, но и недостатки. Преподаватели Джорджтауна указали, довольно снисходительно, что я не. очень хороший спортсмен. Сет написал, что я, несомненно, заслуживаю стипендию, однако «Клинтона не слишком привлекает рутинная работа в комитете; эта работа не соответствует его интеллектуальным способностям, а потому он часто думает о другом». Это было для меня новостью: я считал, что добросовестно выполняю свои обязанности в комитете, однако на деле, оказывается, думал о другом. Возможно, именно из-за этого мне никак не удавалось сосредоточиться на эссе. В конце концов я оставил попытки написать его дома и поселился в гостинице на Капитолийском холме, примерно в квартале от нового здания Сената, в надежде поработать в полной тишине. Изложить мою короткую биографию и объяснить, почему именно меня следует послать в Оксфорд, оказалось сложнее, чем я предполагал.
Начиналось мое эссе с заявления о том, что я приехал в Вашингтон с целью «подготовиться к жизни настоящего политика»; потом я просил комитет послать меня в Оксфорд для «углубленного изучения дисциплин, которые я только начал осваивать» в надежде на то, что мне удастся «развить интеллект, способный выдержать нагрузки, сопутствующие жизни политика». В тот момент мне казалось, что эссе было довольно неплохим. Теперь же я вижу, что оно получилось вымученным, со множеством преувеличений и напоминало попытку найти тот тон, который, как мне казалось, должен был использовать хорошо образованный стипендиат Родса. Возможно, в нем отразились серьезность, свойственная юности, и атмосфера тех времен, когда слишком многим вещам придавалось преувеличенное значение.
Подача заявления в Арканзасе давала мне большое преимущество. Размер нашего штата и относительно небольшая численность студентов в нем сокращали количество конкурентов. Наверное, я не добрался бы до регионального уровня, если бы жил в Нью-Йорке, Калифорнии или каком-то другом крупном штате, где пришлось бы состязаться со студентами из колледжей и университетов «Лиги плюща» с хорошо отлаженной системой отбора и подготовки лучших из лучших. Из тридцати двух стипендиатов, отобранных в 1968 году, на Йель и Гарвард пришлось по шесть, на Дартмут — три, на Принстон и Военно-морскую академию — по два. В наше время на сотни разбросанных по стране небольших колледжей приходится гораздо больше победителей, однако элитные учебные заведения и военные академии по-прежнему демонстрируют очень неплохие показатели.
Комитет штата Арканзас возглавлял Билл Нэш, высокий худощавый мужчина, активный масон и старший партнер компании Rose Law Firm в Литл-Роке, старейшем городе к западу от Миссисипи, основанном в 1820 году. Нэш был благородным, несколько старомодным человеком. Он ежедневно, независимо от погоды, проходил пешком по несколько миль. Членом комитета был еще один партнер Rose Law Firm, Гастон Уильямсон, который также входил в состав регионального комитета от штата Арканзас. Гастон был крупным мужчиной и выдающейся личностью. Он обладал низким сильным голосом и отличался командирскими замашками. Он выступал против действий Фобуса в Центральной средней школе и изо всех сил сопротивлялся реакции. Уильямсон очень помог мне во время процедуры отбора и дал много полезных советов впоследствии, когда я занял пост генерального прокурора штата, а затем и губернатора. Когда Хиллари поступила на работу в Rose в 1977 году, он стал ее другом и советником. Гастон просто обожал Хиллари. Он оказывал мне политическую поддержку и испытывал ко мне симпатию, но, я всегда подозревал, что, по его мнению, был недостаточно хорош для нее.
Я успешно прошел собеседование в Арканзасе и отправился в Новый Орлеан для окончательного испытания. Мы остановились во Французском квартале в гостинице «Ройал Орлеане», где проходили собеседования с финалистами из Арканзаса, Оклахомы, Техаса, Луизианы, Миссисипи и Алабамы. Единственное, что я смог сделать в ночь перед испытаниями, — это перечитать свое эссе, просмотреть
Председателем комитета был Дин Макги из штата Оклахома, глава фирмы Kerr-McGee Oil Company и влиятельная фигура в деловой и политической жизни штата. Из членов комитета наибольшее впечатление на меня произвел Барни Монахан, председатель совета директоров компании Vulcan, сталелитейного предприятия в Бирмингеме, штат Алабама. В своей безупречной тройке он больше походил на профессора университета, чем на бизнесмена.
Труднее всего мне было ответить на вопрос о торговле. Меня спросили, являюсь ли я сторонником свободной торговли, протекционизма или предпочел бы нечто среднее. Когда я заявил, что поддерживаю свободную торговлю, особенно в развитых странах, мне тут же был задан вопрос: «Тогда как вы объясните попытки сенатора Фулбрайта ввести протекционистские меры для арканзасских цыплят?» Это был отличный вопрос, вынуждавший меня за несколько секунд сделать выбор между непоследовательностью в вопросах, касающихся торговли, и нелояльностью по отношению к Фулбрайту. Я сказал, что ничего не знал о проблемах арканзасских птицеводов, но для того, чтобы гордиться принадлежностью к команде сенатора, вовсе не обязательно соглашаться с ним по всем вопросам. Тут вмешался Гастон Уильямсон, который вызволил меня из трудного положения. Он сказал, что проблема не так проста, как кажется: в действительности Фулбрайт пытался открыть иностранные рынки для наших цыплят. Мне и в голову не приходило, что можно провалиться на собеседовании из-за каких-то цыплят. Больше я никогда не допускал ничего подобного. Когда я уже был губернатором и президентом, люди нередко удивлялись тому, как много мне известно о производстве мяса птицы и торговле им внутри страны и за рубежом.
После того как все двенадцать кандидатов прошли собеседование, был сделан небольшой перерыв, а затем всех пригласили в зал. Комитет выбрал одного парня из Нового Орлеана, двух из Миссисипи и меня. После короткого интервью с представителями прессы я позвонил маме, которая не отходила от телефона, и спросил, пойдет ли мне, на ее взгляд, костюм из английского твида. Господи, как я радовался за маму, которая дожила до этого дня, а также тому, что сбылось предсмертное предсказание папы, и перспективам, которые открывались для меня в следующие два года. На какое-то время весь мир словно замер. Не было ни Вьетнама, ни расовых беспорядков, ни печальных событий дома, ни тревоги за себя и свое будущее. У меня оставалось еще несколько часов, чтобы погулять по Новому Орлеану, и я наслаждался этим городом, прозванным «Большой кайф», как его истинный сын.
После возвращения домой и посещения могилы папы я наконец-то позволил себе отдохнуть по-настоящему. В газете обо мне была опубликована хвалебная заметка, вернее целая редакционная статья. Я выступал в местном клубе, развлекался с друзьями и наслаждался потоком поздравительных писем и звонков. Рождество было веселым, но не лишенным горького привкуса: впервые после рождения брата мы встречали его втроем.
В Джорджтауне меня ожидало еще одно печальное известие. 17 января скончалась моя бабушка. Несколько лет назад, когда у нее случился второй удар, она попросила отправить ее в родной город Хоуп, в дом престарелых, где когда-то была больница имени Джулии Честер. Там ее поместили в ту же комнату, в которой лежала моя мама, когда я родился. Ее смерть, как и смерть отца, вызывала в душе моей матери противоречивые чувства. Бабушка была с ней очень строга. Возможно, она ревновала к ней дедушку, который слишком любил своего единственного ребенка, и часто срывалась на дочери. Бабушкины приступы раздражения стали более редкими после смерти деда, когда она стала работать сиделкой у одной приятной дамы, которая брала ее в поездки в Висконсин и Аризону и в какой-то мере удовлетворяла ее стремление вырваться из привычной, предсказуемой жизни. Бабушка прекрасно относилась ко мне в первые четыре года моей жизни, когда учила меня читать и считать, убирать за собой посуду и мыть руки. После нашего переезда в Хот-Спрингс каждый раз, когда я заканчивал учебный год с отличием, она высылала мне пять долларов. Даже когда мне исполнился двадцать один год, бабушка не переставала интересоваться, «есть ли у ребенка чистый носовой платок». Жаль, что она не понимала себя до конца и не могла лучше заботиться о себе и своей семье. Однако бабушка по-настоящему любила меня и делала все, что могла, чтобы я удачно начал свой жизненный путь.
Думаю, начало моей карьеры было вполне успешным, но то, что произошло дальше, стало для меня полной неожиданностью. 1968 год оказался одним из самых бурных в американской истории. Линдон Джонсон вступил в него с намерением и дальше проводить свой курс во Вьетнаме, продолжать наступление на безработицу, бедность и голод с помощью своей программы «Великое общество», а также добиваться переизбрания на второй срок. Однако страна предпочла другой путь. Хотя мне не был чужд дух времени, я не принимал современного стиля и радикальной риторики. Я коротко стригся, не пил, а некоторые течения в музыке считал слишком шумными и грубыми. У меня не было ненависти к Линдону Джонсону, я просто хотел прекращения войны и опасался, что столкновение культур будет подрывать, а не двигать вперед общее дело. В ответ на молодежные протесты и «контркультуру» республиканцы и многие демократы из рабочей среды качнулись вправо и стали более внимательно прислушиваться к консерваторам вроде вернувшегося на политическую сцену Ричарда Никсона и нового губернатора Калифорнии Рональда Рейгана, во времена Франклина Рузвельта состоявшего в демократической партии.
Демократы также постепенно отворачивались от Джонсона. Представитель правого крыла демократов губернатор Джордж Уоллес заявил о намерении баллотироваться на пост президента в качестве независимого кандидата. Слева молодые активисты вроде Алларда Лоуэнштейна призывали выступавших против войны демократов не допустить победы президента Джонсона на партийных выборах. Вначале их выбор пал на сенатора Роберта Кеннеди, который требовал урегулирования вьетнамской проблемы путем переговоров, но тот отказался выставлять свою кандидатуру, опасаясь, что на фоне его широко известной неприязни к президенту его участие в президентской гонке покажется местью, а не принципиальным шагом. Джордж Макговерн, сенатор от Южной Дакоты, которому предстояли перевыборы в его консервативном штате, также предпочел отказаться. Согласие дал лишь Джин Маккарти, сенатор от штата Миннесота. Претендуя в партии на роль наследника интеллектуального либерализма Эдлая Стивенсона, Маккарти из кожи вон лез, чтобы выглядеть лишенным каких-либо амбиций, почти святым. Однако у него все же хватило духу сразиться с Джонсоном, и к концу года он стал его единственным конкурентом, на которого могли поставить противники войны. В январе Маккарти объявил, что начнет борьбу за голоса избирателей, участвуя в первичных выборах в штате Нью-Хэмпшир.
В феврале во Вьетнаме произошли два события, которые способствовали дальнейшей активизации антивоенного движения. Первым стал расстрел начальником национальной полиции Южного Вьетнама генералом Лоуном вьетнамца, предположительно вьетконговца. Лоун убил его средь бела дня выстрелом в голову на одной из улиц Сайгона. Убийство было запечатлено на пленке выдающимся фотографом Эдди Адамсом, и этот снимок заставил еще больше американцев задаться вопросом, чем наши союзники лучше врагов, безусловно отличавшихся жестокостью.
Другим, гораздо более значительным событием, стало «Наступление Тет», или «Новогоднее наступление», названное так из-за того, что его начало пришлось на вьетнамский Новый год — Тет. Войска Северного Вьетнама и Вьетконга предприняли хорошо организованное наступление на позиции американцев по всему Южному Вьетнаму, включая такие укрепленные цитадели, как Сайгон, где было обстреляно даже посольство США. Атаки были отбиты, и силы Северного Вьетнама и вьетконговцы понесли большие потери, что позволило президенту Джонсону и нашим военным заявить о победе, однако в действительности «Наступление Тет» стало серьезным психологическим и политическим поражением Америки. Вся страна, следившая за нашей первой «телевизионной войной», увидела, что американские солдаты не чувствуют себя в безопасности даже на подконтрольных им территориях. Все больше и больше американцев спрашивали себя, способны ли мы победить в войне, которую не могут выиграть сами южные вьетнамцы, и стоит ли нам посылать туда все новых солдат, если очевидным ответом на первый вопрос является «нет».
На внутреннем фронте лидер сенатского большинства Майк Мэнсфилд призывал к прекращению бомбардировок. Роберт Макнамара, министр обороны в администрации Джонсона, вместе со своим первым советником Кларком Клиффордом и бывшим госсекретарем Дином Ачесоном говорили президенту, что настало время «пересмотреть» проводимую им политику эскалации. Однако Дин Раск продолжал поддерживать этот курс, и военные затребовали дополнительный 200-тысячный воинский контингент для его осуществления. По всей стране прокатилась волна расовых столкновений, часто весьма ожесточенных. Ричард Никсон и Джордж Уоллес официально объявили себя кандидатами на пост президента. В Нью-Хэмпшире набирала силу кампания Маккарти, поддерживаемая сотнями настроенных против войны студентов, которые прибывали в штат с намерением достучаться до каждого. Те, кто не хотел стричь волосы и бриться, выполняли технические функции в его штабе, рассылая агитационные письма. Тем временем Бобби Кеннеди продолжал раздумывать над тем, стоит ли ему включаться в предвыборную гонку.
Двенадцатого марта Маккарти получил 42 процента голосов в Нью-Хэмпшире против 49 процентов, поданных за Линдона Джонсона. Хотя последний был «вписанным» кандидатом, не проводившим в Нью-Хэмпшире агитационной кампании, эти проценты стали крупной психологической победой Маккарти и антивоенного движения. Через четыре дня в гонку включился и Кеннеди, объявив о своем решении на закрытом собрании партии в том же зале Сената, где его брат Джон начинал свою кампанию в 1960 году. Он рассчитывал отмести обвинения в непомерных личных амбициях, сказав, что кампания Маккарти уже продемонстрировала глубокий раскол в рядах демократической партии и его цель — повести страну в новом направлении. Конечно, это создало ему дополнительную проблему: ведь он обрушился на Маккарти уже после того, как тот бросил вызов президенту, чего не сделал Кеннеди.
Я наблюдал за всем этим со своеобразных позиций. Мой сосед по комнате Томми Каплан работал в офисе Кеннеди, и мне было известно, что там происходило. Кроме того, я начал встречаться с однокурсницей, которая была добровольной помощницей в штабе Маккарти в Вашингтоне. Энн Маркузен, уроженка штата Миннесота, демонстрировала блестящие знания в сфере экономики, была капитаном женской команды по парусному спорту, либералом и убежденной противницей войны. Она обожала Маккарти и, как и многие работавшие на него молодые люди, ненавидела Кеннеди за то, что он пытался перейти ему дорогу. Мы часто спорили, поскольку я был рад участию Кеннеди в избирательной кампании. Я видел, как он работал на постах генерального прокурора и сенатора, и считал, что его больше, чем Маккарти, беспокоят внутренние проблемы страны и уж, конечно, он будет гораздо более эффективным президентом. Маккарти был привлекательным внешне человеком, высоким, с седыми волосами, ирландцем по происхождению. Он был католиком, имел хорошее образование и острый язвительный ум. Однако я как-то слышал его выступление в Комитете по международным отношениям, и оно показалось мне слишком бесстрастным. До начала предварительных выборов в Нью-Хэмпшире Маккарти демонстрировал на удивление пассивное отношение ко всему происходящему и заботился лишь о том, чтобы правильно голосовать и говорить то, чего от него ждали.
В отличие от него, Бобби Кеннеди еще до объявления о своем участии в президентской гонке всячески способствовал принятию предложенной Фулбрайтом резолюции о том, что решение Линдона Джонсона о направлении во Вьетнам дополнительно 200 тысяч военнослужащих вначале должно пройти голосование в Сенате. Он также побывал в Аппалачском регионе, чтобы воочию убедиться в масштабах нищеты сельского населения Америки, и совершил поездку в Южную Африку, где призывал молодежь к борьбе с апартеидом. Мне нравился Маккарти, однако его легче было представить в домашней обстановке с томиком Фомы Аквинского в руках, чем входящим в крытую толем лачугу, чтобы увидеть, как живут бедные американцы, или летящим в самолете на другой конец света, чтобы агитировать там против расизма. При каждом удобном случае я пытался объяснить это Энн, но она лишь ругала меня, повторяя, что если бы Бобби Кеннеди больше заботился о принципах и меньше о политике, он давно бы поступил так же, как Маккарти. Она, конечно же, намекала на то, что меня тоже слишком заботила политика. Я действительно был без ума от этой девушки и очень жалел, что наши взгляды не совпадали, но мне хотелось одержать победу и способствовать избранию достойного человека, который стал бы и достойным президентом.
Моя заинтересованность в этом стала более личной 20 мая, через четыре дня после выдвижения Кеннеди своей кандидатуры, когда президент Джонсон отменил отсрочку от призыва для всех последипломных студентов, за исключением студентов-медиков, и, таким образом, поставил под вопрос возможность моего обучения в Оксфорде. Решение Джонсона спровоцировало еще один всплеск антивоенного движения: как и Джонсон, я не считал, что последипломные студенты должны получать отсрочку, однако не верил и в разумность нашей вьетнамской политики.
Воскресным вечером, 31 марта, президент Джонсон должен был выступить с обращением к нации по вопросу вьетнамской политики. Все строили догадки, продолжит ли он курс на эскалацию или немного охладит свой пыл в надежде начать переговоры, однако никто не знал точно, чего ждать. Я слушал выступление по радио в автомобиле, пока ехал по Массачусетс-авеню. Через некоторое время после начала выступления Джонсон сказал, что принял решение значительно сократить бомбардировки Северного Вьетнама в надежде найти выход из конфликта. Затем, когда я уже поравнялся с Космос-клаб к северо-западу от Дюпон-серкл, президент преподнес сюрприз: «Зная, что сыны Америки находятся на полях сражений далеко от дома, а все люди земли постоянно молятся о мире, я считаю невозможным потратить хотя бы еще час или день моей жизни на удовлетворение амбиций нашей партии... По этой причине я не буду выдвигаться в качестве кандидата на пост президента на следующий срок и не приму каких-либо предложений на этот счет от моей партии». Я остановился у тротуара, не в силах поверить своим ушам: с одной стороны, мне было жаль Джонсона, который так много сделал для Америки, а с другой — я радовался за свою страну, радовался перспективам, которые для нее открывались.
Увы, радостное чувство улетучилось довольно быстро. Четыре дня спустя, вечером 4 апреля, на балконе своего номера в мотеле «Лоррейн» был убит Мартин Лютер Кинг-младший. Это произошло в Мемфисе, куда он приехал, чтобы поддержать бастующих мусорщиков. В последние два года сфера его интересов распространилась на борьбу с бедностью и против войны. Конечно, это было вызвано политической необходимостью: ведь ему приходилось соперничать с более молодыми и энергичными чернокожими, однако все, кто слушал его выступления, видели, что доктор Кинг был совершенно искренен, когда говорил о невозможности добиваться равных гражданских прав для афроамериканцев в отрыве от борьбы с бедностью и против войны во Вьетнаме.
За день до убийства доктор Кинг произнес пророческую проповедь в переполненном зале церкви Мейсон-темпл. Отвечая тем, кто ему угрожал, он сказал: «Как и любой человек, я хотел бы прожить долгую жизнь. Долголетие имеет немалое значение. Однако сейчас меня заботит совсем не это. Я просто хочу исполнить волю Божью. А Он позволил мне взойти на гору. И я оглянулся вокруг, и увидел землю обетованную. Не мне суждено привести вас туда, но я хочу вселить в вас сегодня веру в то, что мы, дети Господни, обязательно доберемся до земли обетованной. Поэтому я радуюсь. Поэтому я не беспокоюсь ни о чем. Поэтому я никого не боюсь. Мои глаза видели сияние пришествия Господня!» На следующий день в шесть вечера его застрелил Джеймс Эрл Рэй, грабитель-рецидивист, за год до того сбежавший из тюрьмы.
Смерть Мартина Лютера Кинга потрясла страну не меньше, чем убийство президента Кеннеди. Роберт Кеннеди, который в то время вел избирательную кампанию в штате Индиана, попытался сбить волну страхов, захлестнувшую Америку, самой выдающейся речью в своей жизни. Он обратился к чернокожим с просьбой не разжигать в себе ненависть к белым и напомнил, что его брат тоже погиб от руки белого человека. Он цитировал великие строки Эсхила о боли, помимо нашей воли дающей мудрость, «как испытание свыше». Кеннеди говорил собравшейся перед ним толпе и стране, ловившей каждое его слово, о том, что мы преодолеем это трудное время, поскольку подавляющее большинство чернокожих и белых «хотят жить вместе, хотят улучшения жизни и справедливости для всех людей на нашей земле». Выступление завершалось такими словами: «Давайте же осуществим то, о чем древние греки писали много лет назад: обуздаем нашу жестокость и сделаем жизнь в этом мире более спокойной. Пусть каждый из нас посвятит себя этой цели и вознесет молитву за нашу страну и наш народ».
Смерть доктора Кинга подтолкнула людей не только к молитвам: одни опасались, а другие надеялись, что она ознаменует конец ненасильственного развития событий. Стокли Кармайкл заявил, что белая Америка объявила войну черной Америке и что «альтернативы возмездию больше не существует». Беспорядки вспыхнули в Нью-Йорке, Бостоне, Чикаго, Детройте, Мемфисе и более чем в ста других крупных и мелких городах. В результате погибли более сорока человек и пострадали сотни. Хулиганские действия стали особенно масштабными в Вашингтоне. Они были направлены главным образом против принадлежавших чернокожим компаний в районе между Четырнадцатой и Эйч-стрит. Президент Джонсон приказал Национальной гвардии восстановить порядок, но обстановка оставалась напряженной.
Джорджтаун находился на безопасном расстоянии от района, охваченного беспорядками, однако и мы остро ощутили атмосферу происходящего, когда несколько сотен национальных гвардейцев разместились в спортивном зале Школы бизнеса, где тренировалась наша баскетбольная команда. Участились поджоги домов, принадлежащих негритянским семьям, и многие были вынуждены искать пристанища в местных церквях. Я записался в Красный Крест и оказывал посильную помощь в обеспечении пострадавших продуктами питания, одеялами и тому подобным. Мой белый «бьюик» 1963 года выпуска с арканзасскими номерами и красными крестами на дверцах выглядел довольно странно на практически пустых улицах с еще дымящимися развалинами домов и разбитыми и разграбленными витринами магазинов. Один раз я проезжал там вечером, а потом воскресным утром — вместе с Кэролайн Йелделл, прилетевшей на уикенд. При дневном свете мы почувствовали себя в безопасности и немного прошлись пешком, разглядывая, во что превратились улицы в результате беспорядков. Никогда ни до, ни после этого я не думал, что в негритянском квартале мне может что-то угрожать. И у меня опять мелькнула мысль, что, по грустной иронии судьбы, главными жертвами ярости негритянского населения стали сами чернокожие.
Смерть доктора Кинга оставила ощущение пустоты у нации, которая отчаянно нуждалась в его преданности идее ненасилия и его вере в будущее Америки, нации, над которой нависла угроза лишиться и того, и другого. Конгресс отреагировал на произошедшее принятием предложенного президентом Джонсоном законопроекта о запрете расовой дискриминации при продаже и сдаче в аренду жилья. Образовавшуюся пустоту пытался заполнить и Роберт Кеннеди. 7 мая он победил на предварительных выборах в штате Индиана, выступая за расовое примирение и одновременно привлекая более консервативных избирателей призывами к более жестким мерам в отношении преступности, а также к переходу от социального обеспечения к обеспечению работой. Некоторые либералы критиковали его идею «закона и порядка», однако она была обусловлена политической необходимостью. А он верил в нее так же, как верил в необходимость отмены всех отсрочек от призыва в армию.
В Индиане Бобби Кеннеди стал первым новым демократом — задолго до Джимми Картера и до появления Совета руководства демократической партии, формированию которого я содействовал в 1985 году, а также до моей избирательной кампании 1992 года. Он выступал в защиту гражданских прав и против каких-либо привилегий, за предоставление бедным помощи, а не подачек; он считал, что рабочие места лучше пособий. Кеннеди интуитивно чувствовал, что прогрессивная политика требует защиты как ростков нового, так и фундаментальных ценностей, как широких преобразований, так и социальной стабильности. Если бы он стал президентом, развитие Америки в оставшиеся десятилетия XX века пошло бы по совсем другому пути.
Десятого мая в Париже начались переговоры Соединенных Штатов с Северным Вьетнамом, которые вселили надежду в американцев, с нетерпением ожидавших окончания войны, и принесли облегчение вице-президенту Губерту Хамфри, вступившему в предвыборную гонку в конце апреля и очень нуждавшемуся хоть в каких-то позитивных событиях, чтобы получить шанс на выдвижение или даже избрание. Вместе с тем социальная напряженность не ослабевала. Колумбийский университет в Нью-Йорке оставался блокированным протестующими до конца учебного года. Двух католических священников, братьев Дэниела и Филипа Берригана, арестовали за то, что они выкрали и сожгли списки призывников. В Вашингтоне, всего через месяц после беспорядков, активисты движения за гражданские права под знаменем кампании в защиту бедных, провозглашенной Мартином Лютером Кингом-младшим, разбили палаточный городок на Эспланаде, назвав его «Городом возрождения». Страшные дожди, лившие тогда, покрыли Эспланаду грязным месивом и сделали условия жизни в городке невыносимыми. Как-то раз в июне мы с Энн Маркузен пошли посмотреть на него и выразить поддержку протестующим. Чтобы не утонуть в грязи, между палатками положили доски, однако через пару часов ходьбы по городку и разговоров с разными людьми мы все равно перепачкались с ног до головы. В определенном смысле обстановка в палаточном городке довольно точно отражала неразбериху, характерную для того времени.
Май подошел к концу, а демократическая партия так и не определилась с выдвижением кандидата. Хамфри начал получать голоса низовых организаций в штатах без предварительных выборов, а Маккарти одержал победу над Кеннеди в штате Орегон. Кеннеди возлагал надежду на предварительные выборы в штате Калифорния, назначенные на 4 июня. Последняя неделя учебы прошла в ожидании результата этих выборов, которые должны были состояться за четыре дня до выпуска.
Во вторник вечером стало известно о победе Роберта Кеннеди в Калифорнии, достигнутой благодаря высокой явке на избирательные участки представителей национальных меньшинств в округе Лос-Анджелеса. Томми Каплан и я были очень взволнованы и не ложились спать до тех пор, пока Кеннеди не выступил с победной речью; это произошло около трех утра по вашингтонскому времени. Через несколько часов я проснулся оттого, что Томми тряс меня за плечо и кричал: «Бобби застрелили! Бобби застрелили!» Через несколько минут после того, как мы выключили телевизор и отправились спать, молодой араб по имени Сирхан Сирхан, недовольный тем, что Кеннеди поддерживал Израиль, изрешетил пулями сенатора Кеннеди и сопровождавших его людей, шедших через кухню гостиницы «Амбассадор». Помимо Кеннеди пострадали еще пять человек, которые, к счастью, выжили. Бобби Кеннеди получил ранение в голову, ему сделали операцию, но он умер на следующий день. Он ушел от нас 6 июня в возрасте сорока двух лет в день рождения моей матери, которой исполнилось сорок пять, — через два месяца и два дня после убийства Мартина Лютера Кинга-младшего.
Восьмого июня Каплан поехал в Нью-Йорк на похороны Кеннеди. Заупокойная служба должна была пройти в соборе Святого Патрика. Поклонники сенатора Кеннеди, как знаменитые, так и никому не известные люди, потоком шли мимо его гроба весь день и всю ночь перед отпеванием. Среди них были президент Джонсон, вице-президент Хамфри и сенатор Маккарти. Присутствовал и сенатор Фулбрайт. Тед Кеннеди произнес замечательную траурную речь, завершив ее словами удивительной силы и любви, которые я никогда не забуду: «Не нужно идеализировать моего брата после смерти или приписывать ему достоинства, которых у него не было при жизни. Просто вспоминайте о нем как о хорошем и порядочном человеке, который видел зло и старался искоренить его, видел страдания и старался облегчить их, видел войну и старался прекратить ее. Те, кто любил его и теперь провожает в последний путь, молятся, чтобы все, к чему он стремился, все, чего желал другим, однажды стало действительностью и достоянием всего мира».
Именно этого хотел и я, однако желаемое в то время казалось от нас еще дальше, чем когда-либо. Последние дни в университете прошли как в тумане. Томми поехал из Нью-Йорка в Вашингтон на траурном поезде и едва успел на церемонию выпуска. Все посвященные этому событию мероприятия отменили, однако торжественное собрание все же состоялось. Но и оно не клеилось ввиду неуместности веселья. Как только выступающий, мэр города Уолтер Вашингтон, поднялся на трибуну, небо закрыла огромная грозовая туча. Его речь длилась не более тридцати секунд: он поздравил нас, пожелал успехов и сказал, что если мы сейчас же не спрячемся под крышу, то просто утонем. Затем хлынул дождь, и мы разбежались. Наша группа была готова голосовать за избрание президентом Уолтера Вашингтона. В тот вечер мы с Томми Капланом, его родителями, моей матерью, Роджером и несколькими другими знакомыми отправились ужинать в итальянский ресторан. Томми поддерживал беседу, то есть в одних случаях кивал, показывая, что понимает, о чем идет речь, а в других случаях говорил, что здесь нужен «зрелый ум». Мой одиннадцатилетний брат взглянул на него снизу вверх и спросил: «Том, а я уже зрелый ум?» Это был хороший повод, чтобы посмеяться и, таким образом, немного разрядить атмосферу не только того тяжелого дня, но и всех скорбных десяти недель.
Через несколько дней, посвященных сборам и прощаниям, я вместе с моим соседом по дому Джимом Муром отправился в Арканзас для участия в кампании по переизбранию сенатора Фулбрайта. Его положение было уязвимым по двум пунктам: во-первых, в связи с его откровенной оппозицией войне во Вьетнаме, неприемлемой для консервативного, милитаристски настроенного штата, который и без того негативно воспринимал все происходящее в Америке; во-вторых — из-за отказа подстраиваться под современные веяния, в соответствии с которыми сенаторы и конгрессмены должны были приезжать домой на уикенд для встреч с избирателями. Фулбрайт начал работать в Конгрессе в 1940-х годах, когда ожидания избирателей были совершенно иными. Тогда члены Конгресса приезжали в свои округа только на время отпуска и летних каникул, отвечали на письма и телефонные звонки и встречались с избирателями, приезжающими в Вашингтон. В период парламентской сессии они могли остаться на уикенд в городе, чтобы отдохнуть и осмыслить произошедшее, как и большинство работающих американцев. Когда же они приезжали домой, то работали в офисе и устраивали одну-две поездки в глубинку, чтобы посмотреть, как живут простые американцы. Интенсивное общение с избирателями происходило лишь во время агитационных кампаний.
К концу 60-х доступность воздушного транспорта и широкое освещение событий на местном уровне изменили условия политического выживания. Сенаторы и конгрессмены все чаще приезжали домой на уикенды, все больше времени проводили в поездках по округу и использовали любой повод, чтобы сделать заявление в местных средствах массовой информации.
Кампания Фулбрайта натолкнулась на серьезное противодействие со стороны людей, которые не разделяли его отношения к войне или считали, что он потерял связь с избирателями. Сенатор же полагал, что летать в родной штат каждый уикенд не имеет смысла, и как-то заметил, имея в виду коллег, которые делали это: «Когда же они успевают читать и думать?» Увы, членам Конгресса все больше времени приходилось проводить в разъездах. Повышение стоимости рекламы на телевидении, радио и в других средствах массовой информации и неутолимое желание постоянно мелькать в новостях заставляли многих сенаторов каждый уикенд садиться в самолет, в будние же дни они все чаще занимались сбором средств на избирательную кампанию в окрестностях Вашингтона. В бытность президентом я не раз говорил Хиллари и сотрудникам моего аппарата, что одна из причин низкой результативности парламентских дебатов заключается в постоянном перенапряжении большинства членов Конгресса.
Летом 1968 года перенапряжение не входило в число проблем Фулбрайта, хотя он и уставал из-за постоянных баталий по поводу Вьетнама. Ему нужен был не отдых, а способ вновь достичь взаимопонимания с избирателями, от которых он отдалился. К счастью, сенатору везло на слабых противников. Основным его соперником на предварительных выборах стал не кто иной, как судья Джим Джонсон, который, используя старую тактику, разъезжал по округу с местным оркестром, обвиняя Фулбрайта в излишней мягкости по отношению к коммунизму. Жена Джонсона, Вирджиния, старалась во всем походить на супругу Джорджа Уоллеса, Лерлин, которая сменила своего мужа на посту губернатора. Кандидатом от республиканцев был никому не известный представитель малого бизнеса с востока Арканзаса, Чарльз Бернард, который говорил, что Фулбрайт слишком либерален для нашего штата.
Руководил кампанией Ли Уильямс, его помощником был молодой, но уже достаточно опытный политик Джим Макдугал (участник дела «Уайтуотер»), возглавлявший офис сенатора Фулбрайта в Литл-Роке. Он был старомодным популистом с отличными ораторскими способностями и вкладывал всю свою душу в работу на глубоко уважаемого им Фулбрайта.
Джим и Ли решили изменить имидж сенатора и сделать из него «простака Билла», этакого коренного арканзасца в клетчатой рубахе. В таком виде сенатор предстал во всех печатных агитационных материалах и в большинстве телевизионных роликов, хотя, думаю, ему самому это не слишком нравилось, поскольку на других избирательных мероприятиях он все же, как правило, появлялся в костюме. Чтобы сделать этот придуманный образ более убедительным, сенатор решил совершить поездку по маленьким городкам штата в сопровождении одного лишь шофера и с черной записной книжкой. В ней были перечислены имена прежних сторонников сенатора, подобранные Паркером Уэстбруком, одним из сотрудников его аппарата, который, казалось, знал в Арканзасе всех, кто хоть немного интересовался политикой. Поскольку предыдущая избирательная кампания проходила шесть лет назад, оставалось только надеяться, что люди, включенные в список, до сих пор живы и здоровы.
Ли Уильямс предложил мне несколько дней повозить сенатора по юго-западным районам Арканзаса, и я ухватился за эту возможность. Мне очень нравился Фулбрайт, и я был глубоко признателен ему за его рекомендательное письмо в комитет Родса, а кроме того, хотел побольше узнать о настроениях жителей небольших городков Арканзаса. Их совсем не коснулась поднявшаяся в крупных городах волна насилия и антивоенных демонстраций, тем не менее дети многих из них воевали во Вьетнаме.
В один из таких городков мы прибыли в сопровождении съемочной группы национальной телекомпании. Припарковавшись, мы вошли в магазин, где фермеры покупали фураж для скота. Под объективами камер Фулбрайт пожал руку пожилому человеку в рабочем комбинезоне и спросил его, отдаст ли он за него свой голос. Тот ответил, что не отдаст, поскольку Фулбрайт не ведет борьбу против «комми» и в конце концов позволит им «захватить страну». Фулбрайт устроился прямо на мешках с фуражом и завел разговор с находившимися в магазине людьми. Он сказал, что обязательно боролся бы с коммунистами в стране, если бы знал, где они. «Да они повсюду», — отвечал его собеседник. «В самом деле? Вы можете показать мне хотя бы одного? Я вот все осмотрел, но что-то никого не заметил». Было забавно наблюдать за спектаклем, разыгрываемым Фулбрайтом. Однако тот человек принимал все за чистую монету. Не сомневаюсь, что телезрители получили от шоу большое удовольствие, однако то, что произошло потом, несколько меня обеспокоило. В глазах у пожилого фермера мелькнуло отчуждение. То, что ему не удалось найти ни одного «комми», уже не имело значения. Он утратил доверие к Фулбрайту, и теперь никакими разговорами невозможно было разрушить выросшую между ним и нами стену. Оставалось лишь надеяться, что в том городке и сотнях других подобных ему остались избиратели, до которых еще можно было достучаться.
Несмотря на инцидент в магазине, Фулбрайт был уверен, что избиратели в маленьких городах по большей части люди разумные, прагматичные и справедливые. На его взгляд, у них было еще достаточно времени, чтобы как следует все обдумать, и они не могли стать легкой добычей для его соперников из числа представителей правого крыла. Однако через два дня, в течение которых мы переезжали из города в город, где все белые избиратели, казалось, поддерживали Джорджа Уоллеса, у меня уже не было такой уверенности. Потом мы отправились в Сентер-Пойнт, где произошла самая памятная в моей жизни и политической карьере встреча. Сентер-Пойнт — населенный пункт с двумя сотнями жителей. В черной записной книжке значилось имя Во Риса, давнего сторонника Фулбрайта, жившего в самом хорошем доме. Во времена, предшествующие появлению телевизионной рекламы, в большинстве арканзасских городков имелся свой Во Рис. За пару недель до голосования люди начинали спрашивать: «А за кого голосует Бо?» Очень скоро его выбор становился известен, и это, бывало, приносило до двух третей голосов, а то и больше.
Когда мы подъехали к его дому, Бо сидел на веранде. Он пожал нам с Фулбрайтом руки, сказал, что ждал нас, и пригласил войти. Это был старомодный дом с камином и удобными креслами. Как только мы уселись, Рис произнес: «Сенатор, в этой стране много проблем. Многое делается неправильно». Фулбрайт согласился, однако ни он, ни я не знали, к чему клонит Бо, — не исключено, что он хотел поговорить об Уоллесе. Затем Бо рассказал нам историю, которая запомнилась мне на всю жизнь. «На днях я разговаривал со своим другом-плантатором, который выращивает хлопок на востоке Арканзаса. На него работает несколько батраков-издолыциков. (Так называли сельскохозяйственных рабочих, обычно чернокожих, с которыми рассчитывались небольшой долей урожая. Они нередко жили в жалких лачугах на ферме и, как правило, были очень бедны.) Так вот, я спросил его: “Как поживают твои батраки?” Он ответил: “Ну, если год неурожайный, то они ничего не теряют”, — а потом, засмеявшись, добавил: “А если год хороший, они тоже ничего не теряют”». Помолчав, Бо продолжил: «Сенатор, это несправедливо, и вы это знаете. Именно поэтому в нашей стране столько нищеты и беспорядков. Если вас выберут на следующий срок, вы должны что-то с этим сделать. Чернокожие заслуживают лучшей участи». После всех расистских высказываний, которые мы слышали, Фулбрайт от этих слов чуть не свалился с кресла. Он заверил, что обязательно займется этой проблемой, когда его переизберут, и Бо обещал ему свою поддержку.
Когда мы уселись в автомобиль, Фулбрайт сказал: «Помнишь, я говорил тебе, что в этих маленьких городках достаточно мудрых людей? Этот Бо сидит себе на веранде и размышляет о том, что творится вокруг». Бо Рис произвел на Фулбрайта большое впечатление. Через несколько недель, во время предвыборного собрания в Эль-Дорадо, центре нефтедобычи на юге Арканзаса, который слыл центром расизма и проуоллесовских настроений, сенатора спросили, в чем он видит самую серьезную проблему Америки. Без малейшего колебания тот ответил: «В бедности». Я почувствовал гордость за него и благодарность к Бо Рису.