Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Юрий Поляков: контекст, подтекст, интертекст и другие приключения текста. Ученые (И НЕ ОЧЕНЬ) записки одного семинара - Михаил Михайлович Голубков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Все эти сходства перечеркиваются диаметрально противоположными политическими взглядами и представлениями. Солженицын – убежденный антикоммунист, уверенный в том, что коммунистический проект губителен по самой своей сути. Это убеждение, вынесенное им из военного опыта и многократно усиленное опытом лагерным, сформировавшим мировоззрение писателя, его политические и религиозно-философские взгляды, крепло в течение всей последующей жизни.

У Полякова лагерного опыта, по счастью, не было. Да и как человек, родившийся в совершенно иную эпоху, на 36 лет позже, чем Солженицын, он не мог воспринимать мир так же. Сложные, по его же собственному признанию, отношения с советской системой никогда не были враждебными. Напротив, в социалистическом проекте писателю видятся очень большие возможности, трагически не реализовавшиеся в результате сложных исторических причин, в том числе, и случайных, обусловленных субъективными обстоятельствами, такими, как геронтократия позднего советского времени, не позволившая старцам из Политбюро увидеть в Горбачеве не созидателя, но разрушителя. В сущности, это и есть главная их трагическая ошибка.

Лагерь дал Солженицыну твердую религиозную веру и помог разочароваться в собственных ошибках и заблуждениях (вспомним, например, как сам писатель описывает в «Архипелаге…» или «В круге…» презрение молодого офицера к тем, кто не носит погон со звездочками. И как стыдится потом своего зазнайства). Этим и объясняется знаменитое и, казалось бы, необъяснимое высказывание, завершающее «Архипелаг ГУЛАГ»: «Благословение тебе, тюрьма!».

Что же хорошего в тюрьме? И может ли дать лагерь позитивный опыт? В этом вопросе коренится причина непримиримых противоречий между Солженицыным и Шаламовым, полагавшим, что никакого положительного опыта лагерь дать не может – лишь полное духовное растление. Может, был уверен Солженицын! Если бы не арест, не лагеря, не тюрьма, то Солженицын непременно стал бы писателем – но каким писателем? Советским! Советским писателем! Сама мысль об этом была для него страшна. В своих художественных произведениях он создал как минимум два образа советского писателя. Один из них поражает совершенной пустотой и отсутствием творческого начала, которое полностью восполняется сервильностью, способностью выполнять социальный заказ. Таков писатель Галахов из романа «В круге первом». В чертах его портрета и биографии угадывается прототип – К. Симонов. Другой образ советского писателя создан Солженицыным в двучастном рассказе 90-х годов «Абрикосовое варенье». Там в образе безымянного советского писателя угадывается Алексей Толстой. Это человек, совершенно глухой к чужой боли, равнодушный к крови, пролитой 300 лет назад или только что. Он с увлечением изучает протоколы допросов, которые писали дьяки, когда из пытаемого на дыбе вместе с подноготной правдой вырывались такие словечки и выражения, которые иначе и не найдешь, и не услышишь. Не боль и отчаяние обреченного находит он в пожелтевших свитках, но лишь замечательные языковые находки. Так же он глух и к письму некого Федора Ивановича, раскулаченного, взывающего о помощи изголодавшегося и обессиленного человека. В этом письме его интересуют лишь особенности языка, такие выражения, что и писателю завидно. Тюрьма спасла Солженицына от пути советского писателя – равнодушного, сервильного, ищущего не правды, но царской ласки, ищущего с властью компромисс. Именно отталкивание от образа советского писателя, от его поведенческих моделей, от неизбежной сервильности, от советских тем и даже от советских стилевых тенденций заставляет Солженицына создавать свой собственный образ, формировать репутацию и даже языковую маску.

Однако в результате целенаправленных усилий оппонентов Солженицына сложился миф о нем – затворнике, страшном архаисте, монархисте, едва ли не реставраторе древнерусских языковых норм, способном писать и говорить лишь заглядывая в словарь Даля. Этот миф не имеет ничего общего с реальной творческой личностью Солженицына. Поэтому в повести «Демгородок» не его образ, а самые общие черты мифологического портрета воссоздает Поляков в фигуре великого изгнанника Тимофея Собольчанинова, вернувшегося в Россию по убедительной просьбе Избавителя Отечества, который тут же поселил писателя в Горках Собольчаниновских. Однако еще из изгнания Собольчанинов присылает на родину книжку под названием «Что же нам все-таки надо бы сделать?», название которой пародирует название статьи Солженицына «Как нам обустроить Россию?» Поляков создает комичную языковую маску, включающую в себя неологизмы, прикидывающиеся архаизмами (искнутованная держава, занозливая боль, ненастижимые перерывы в работе). Когда адмирал Рык приступает к реставрации монархии, он получает из Горок Собольчаниновских факс следующего содержания: «У царя царствующих много царей. Народ согрешит – царь умолит, а царь согрешит – народ не умолит. Царь от Бога пристав». Выдержки из статьи «Царь» словаря Даля производят на Избавителя Отечества такое впечатление, что он принимает твердое решение о реставрации монархии. Возведение до абсурда изучение словаря Даля тоже является частью мифа о Солженицыне.

Поляков с гордостью называет себя последним советским писателем. Он вовсе не готов отринуть себя от той творческой среды, в которой прошли первые годы его писательского становления, от советской литературной традиции, наследником которой себя ощущает. Однако в этом признании, звучащем даже и с вызовом, есть элемент горечи. Почему? Потому, вероятно, что в природе своего раннего творчества, которое он осмысливает как советское писательство, автору видится определенная двойственность. С одно стороны, это искреннее следование тому кругу мыслей и идей, что формировала советская литература, возможно, в первую очередь, социалистический реализм. С другой стороны, у поколения Полякова, которое входило в литературу в 80-е годы, не могли не сформироваться и не накопиться определенные сомнения в отношении жизненности этих идей. Именно в это время в обществе стал ощущаться зазор между официальной идеологией, ее догматами, исторической мифологией – и социальной реальностью позднего советского времени. Этот трагический по своей сути зазор можно определить как осознанное противоречие между социально-политической реальностью и нашим о ней представлением.

Игорь Дедков и опыт «московской школы»

Одной из черт общественного и литературно-критического сознания 80-х годов стал все усиливающийся и почти массовый скептицизм в отношении к официальной идеологии: к идеализации советской истории, к неадекватной трактовке настоящего, задрапированного пустыми лозунгами и расхожими пропагандистскими клише, к мифологизации образов советских политических деятелей, к безудержному восхвалению Брежнева, все более обретающего в народном сознании черты анекдотической фигуры. Увеличивалась дистанция между реальной жизнью человека, погруженного в повседневность, и пропагандой, весьма мало соотносимой с действительностью и вызывающей недоумение, апатию и раздражение. И самое главное: отчуждение власти и общества воспринималось как данность: люди были вполне равнодушны к власти, власть – к людям. Это странное состояние взаимного равнодушия, переходящего в презрение, точно выразил Венечка Ерофеев, характеризуя свои отношения с советской властью как наилучшие: она не замечает меня, я не замечаю ее.

Ярким документом, отражающим общественные настроения середины 80-х годов, стал «Дневник» И. Дедкова, яркого критика и публициста. Этот документ не предназначался для публикации, потому он не несет в себе авторской оглядки на цензуру. Дедкову, человеку, обостренно чувствующему время, удалось точно передать ощущение паузы в истории. Размышляя о политических событиях современности, освещаемых советской пропагандой, он с горечью констатировал: «Не замечают, как унижают, ни во что не ставят мысль народа о самом себе и своем государстве». «С уст дикторов программы «Время» не сходит имя Брежнева, “продолжателя дела Ленина и Октябрьской революции”, – записывал он далее. – Репортажи о различных заседаниях монтируются таким образом, чтобы в эфир выходили высказывания о заслугах Брежнева, все остальное не нужно. В февральской книжке «Нового мира» такие стихи Виктора Бокова: “По Спасской башне сверьте время. По съезду партии – себя. У нас у всех одна арена, у нас у всех одна судьба… Мы у мартенов, где гуденье, в цехах и шахтах – тоже мы. Мы коммунисты. Мы идейны, принципиальны и прямы…”». Барабанный бой и бездарное славословие в адрес вождей не могли заполнить идеологический и нравственный вакуум, ставший одной из причин крушения советской системы.

Это противоречие сформировало ощущение целого писательского поколения, которое вошло в литературу как поколение сорокалетних, составивших к середине 80-х годов так называемую «московскую школу». Представители этого поколения не чувствовали себя в контексте национальной жизни, не соотносили свою судьбу ни с деревенским ладом, ни с подвигами войны, воспринимали революционное прошлое как архаику, не имеющую прямого отношения к повседневности. Именно в повседневность, лишенную исторического контекста, было погружено это поколение, испытывающее искреннее равнодушие к идеологическим и литературным спорам предшественников и современников. Это было своего рода потерянное поколение советской истории, которое не имело ни героического прошлого, как фронтовики, ни исторической цели в настоящем, как новомировцы 60-х годов, воспринимая советскую повседневность как раз и навсегда остановившуюся в развитии, до конца воплотившуюся, а потому окостеневшую, не имеющую исторической перспективы и не поддающуюся реформированию. Да и каких-либо социально-исторических задач это поколение не ставило: его главной характеристикой была социальная апатия, которая выражалась либо в карьеристских устремлениях комсомольских лидеров, цинично выкликавших советские лозунги (именно ими пополнился класс нуворишей от бизнеса на рубеже 80—90-х годов), либо в полном отказе от любых форм советской социальности. На рубеже 70—80-х годов это поколение обрело свое направление в литературе и ярких критиков, способных выразить его очень специфическое мироощущение.

Это были писатели – «сорокалетние» (В. Маканин, А. Ким, А. Курчаткин, В. Курносенко, Р. Киреев, А. Проханов, В. Гусев и др.) или же представители «московской школы» (такое название дал им их критик, с ними же вошедший в литературу – В. Бондаренко). Людям военных и послевоенных лет рождения на рубеже 70—80-х годов, когда их поколение входило в литературу, было около сорока – отсюда и такое странное определение писательской генерации. Кроме того, их ближайшим предшественником стал Ю. Трифонов, автор московских повестей и романов. Однако это было не столько продолжение трифоновского взгляда на мир, сколько полемика и расхождение с ним. В сущности, «сорокалетние» предприняли радикальное разрушение идеологии своего предшественника. Они, в отличие от Ю. Трифонова, утверждали не наличие нитей, проходящих сквозь толщу исторического времени и укореняющих в нем человека, сколько принципиальное отсутствие самой идеи исторического времени, замену его частным временем. Подобная дистанция объяснялась принципиально разным социально-историческим опытом двух поколений, которым принадлежали Ю. Трифонов и его «последователи» – В. Маканин, А. Курчаткин, А. Ким, Р. Киреев: между ними пролегли два десятилетия.

«Сорокалетние» вошли в литературу именно поколением, вместе, и лишь потом обнаружилось принципиальное различие эстетики, литературного уровня и творческих задач, которые ставили перед собой его представители. Если неизвестен день литературного рождения «сорокалетних», то уж точно известен месяц: декабрь 1980 года, когда читатели популярного и в то же время элитарного, престижного тогда журнала «Литературное обозрение» прочли статью А. Курчаткина «Бремя штиля», в которой обосновывались поколенческие основы мировоззрения этих писателей. Курчаткину удалось очень точно сформулировать противоречие, разрешить которое было не под силу думающему человеку 80-х годов: «повсюдное разрушение прежних ценностных начал и жадное стремление к их обретению». Ответ не заставил себя ждать. Критик И. Дедков выступил со статьей «Когда развеялся лирический туман…» («Литературное обозрение», 1981, № 8), и стало ясно, что «сорокалетние» обрели себе непримиримого оппонента на ближайшее десятилетие. Две яркие полемические статьи, возвестившие о рождении нового литературного явления, способствовали укоренению в литературно-критическом сознании самого понятия «поколение сорокалетних». В скором времени они обрели своего критика, им стал В. Бондаренко, хотя и другие представители «московской школы» тоже выступали с опытами критической саморефлексии (В. Гусев, А. Курчаткин).

В. Бондаренко сумел объяснить истоки мироощущения «московской школы», как он назвал тогда этих писателей. Оно было обусловлено конкретно-исторической ситуацией последних советских десятилетий и выражало менталитет поколения, оказавшегося в зазоре между устойчивыми штампами советской пропаганды, связь которых с действительной жизнью вызывала все большие сомнения, и социальной реальностью, которая давала все меньше возможностей для общественной, экономической, бытовой и бытийной самореализации человека. Родившиеся в военные или послевоенные годы, эти люди не могли воспринять идеалы шестидесятников с их унаследованным от дедов революционным энтузиазмом, историческим оптимизмом и социальным активизмом. Разница в возрасте в полтора-два десятилетия послужила причиной принципиально разного мироощущения, и шестидесятнические надежды вызывали у сорокалетних лишь саркастическую улыбку. Опыт неопочвеннического направления для них, людей городской культуры, был столь же чужд.

Причина состояла в том, что детство и юность этой генерации оказались окрашены двумя идеологическими мотивами, тиражируемыми советской пропагандой: ближайшего преодоления трудностей и постоянного ожидания скорого улучшения жизни. Эти мотивы соотносились с некими историческими рубежами, преодоление которых сулило разрешение всех социальных и экономических проблем каждой семьи, каждого человека. Сначала это было ожидание окончания войны, затем – скорейшего восстановления разрушенного народного хозяйства. Вступление во взрослую жизнь пришлось на середину и конец 60-х годов и совпало с началом брежневского застоя. Тогда-то и обнаружился тотальный обман несбывшихся ожиданий: все трудности успешно преодолены, как утверждалось в партийных декларациях, газетах, радиопередачах, телевизионных программах, со дня на день будет построен если не коммунизм, то общество развитого социализма, но все это парадоксальным образом никак не сказывалось на положении поколения, которое, вступая в жизнь, было обречено десятилетиями получать мизерную зарплату, не имея ни серьезных творческих перспектив, ни возможности значительного улучшения благосостояния, ни самореализации в какой либо социально-политической деятельности за исключением комсомольской карьеры, сразу же предлагавшей нормы двойной морали всем ступившим на этот путь. Оставалась единственная сфера, в которой человек мог реализовать себя как личность: сфера частного бытия. Наверное, именно это поколение лучше какого-либо другого познало на себе, что такое застой. Показательно название статьи А. Курчаткина, с которой начался их путь: первоначально, в авторском рукописном варианте, она называлась «Время штиля» (достаточно адекватная характеристика общественной ситуации позднего застоя), но машинистка, перепечатывая статью для набора, ошиблась: получилось «Бремя штиля». Автор не стал исправлять ошибку: название выражало теперь мироощущение полного сил молодого поколения под бременем безмятежного и, казалось, бесконечного брежневского «штиля».

Не имея иных сфер самореализации, они нашли его в сфере личного бытия. Частная жизнь стала своего рода цитаделью, единственно за стенами которой можно было остаться целиком самим собой. Поэтому люди, принадлежащие этой генерации, часто утрачивали какой бы то ни было интерес к общественной жизни, к социальной сфере, к национально-историческим процессам, инстинктивно полагая, что все они, монополизированные партийно-государственным бюрократическим аппаратом, превратились в некую пропагандистскую фикцию, являются вымышленными, своего роди симулякрами, если воспользоваться терминологией позднейшей эстетической системы. Поэтому не работа, не социальный активизм, как у исторических предшественников, не шумные собрания студенческой аудитории или рабочего цеха стали местом их самореализации, но ночные посиделки на крохотных кухнях в хрущевских пятиэтажках с философскими беседами за бутылкой водки о Ницше и Шопенгауэре, любовные интриги и интрижки с хорошенькими сослуживицами, или же многочисленные хобби – от простых (подледная рыбалка и собирание марок) до самых невероятных (изучение экзотических и принципиально никому не нужных языков или коллекционирование земноводных). В конце 80-х годов подобную жизненную позицию целого поколения социологи назовут этикой ухода: не имея возможности или же просто не желая выражать несогласие с социально-политическими официальными установками, человек принципиально замыкается в частной жизни – и это тоже его общественная позиция. Вариант подобной этики ухода осмыслен В. Курносенко в его повести «Сентябрь» (1984): ее герой осваивает «дворничество», т. е. скрывая два высших образования и кандидатскую степень, нанимается дворником, получает казенную полуподвальную квартиру, честно метет сор или снег с шести до двенадцати утра, а затем он свободен: идет в библиотеку, читает на немецком философские трактаты рубежа веков, вечером встречается с друзьями, такими же деклассированными интеллигентами, как и он сам. Однако такая жизненная позиция не могла быть продуктивной. В. Курносенко приводит в итоге своего героя к жизненному краху, ибо человек с остриженными социальными связями, как сказал о героя «сорокалетних» И. Дедков, все же обречен.

Ярче всего драматическое мироощущение такого поколения сказалось в творчестве В. Маканина первой половины 80-х годов – в повестях «Река с быстрым течением» (1979), «Человек свиты» (1982), «Отдушина», в рассказах «Антилидер» (1983) и «Гражданин убегающий». Его герой погружен не в сферу исторического времени, как у Ю. Трифонова, не укоренен в родовое целое, как у деревенщиков, но включен лишь в сферу ближайшего бытового ряда. Однако накал и глубина жизненных коллизий, которые он при этом переживает, обретает еще больший трагизм, так как герой оказывается один на один с воистину значимыми вызовами собственной судьбы и не может опереться ни на вековой народный опыт, ни на поддержку родового целого, не обретает почву в том, «чем Россия перестрадала». Идея исторического времени, в котором личность может обрести опору, оказалась заменена идеей «сиюминутного» времени, как определил его И. Дедков, главный оппонент «сорокалетних» и лично В. Маканина. Однако именно такого героя утверждали критики направления: В. Гусев, В. Бондаренко, с ними соглашался Л. Аннинский. «Герой не нравится? – гневно восклицал В. Гусев. – Да уж какой есть!».

И. Дедкова не устраивал ни герой, пришедший в литературу с этим поколением, ни авторская позиция, которая должна бы быть, по мысли критика, резко отрицательной: «В том-то и особенность ситуации, – пишет он, – отрицательных героев, которые толпились бы толпами, ели поедом честного человека и заслоняли горизонт, что-то не видно. Торжествует или хотел бы восторжествовать персонаж иной – человек срединный, амбивалентный, противоречивый, неописуемой, как нам внушают, сложности»; «новый главный герой – человек по преимуществу мелкий, часто непорядочный или, говоря по-старому, нечистоплотный – рассматривается автором не то что объективно, а как бы изнутри, что обеспечивает ему наивозможное авторское понимание и сочувствие». Говоря о сиюминутном времени, критик точно определял главную, онтологическую, потерю поколения «сорокалетних»: соотнесенность частного времени человека и исторического времени. Характеризуя «амбивалентного» героя «Реки с быстрым течением», «Антилидера», «Гражданина убегающего», «Отдушины», «Человека свиты», он говорит, что «сиюминутное» время включает в себя и «человека сиюминутного, с обстриженными социальными связями. Он помещен в частное и как бы нейтральное время… сиюминутному времени не желательно, чтобы его покидали. Его герои как в банке с крышкой». Утрата ощущения исторического времени оборачивается редукцией исторического опыта: «Это только кажется, что человек все свое носит с собой. Тут иначе: работа оставлена на работе, прошлое – в прошлом, все прочее – во всем прочем, страдания – страдающим, а он себе налегке… Что ему годы, десятилетия, ваше “историческое время”?».

Критик, принадлежавший предшествующему, шестидесятническому, поколению, не мог понять драматизм исторической ситуации, чья тяжесть пришлась на плечи более молодых: эта была тяжесть жизни без идеалов, жизни, лишенной социально-исторической, культурной или онтологической, религиозной, опоры. Будучи не в состоянии принять ни социальный оптимизм шестидесятников и их активизм, ни революционный энтузиазм дедов в силу принципиально иного социально-исторического опыта, не имея мостков для приобщения к утонченному культурному и религиозному опыту Серебряного века, они оказались, по сути, в нравственном и культурном вакууме и не смогли найти ничего взамен – кроме индивидуализма и культа личного бытия, глубоко отгороженного от агрессивного натиска советской общественный жизни с ее пафосным коллективизмом обязательных субботников, прописанным ритуалом партийных, профсоюзных, комсомольских собраний, одобренных парткомом культурных мероприятий. Разумеется, индивидуализм и личное бытие, отгороженное от агрессивного вторжения общественности, явно проигрывали в сравнении с пафосом социально-исторического опыта предшественников. Но они не имели ничего другого, и в том была драма, а не вина. Поэтому дальнейший путь этих писателей оказался связан с поисками собственной бытийной, экзистенциальной перспективы в жизни и литературе. Напомним, что перед предшественниками «сорокалетних» не стояла подобная задача: все социально-исторические ориентиры они получили у Хрущева в виде партийных документов ХХ съезда – и в большинстве вполне ими удовлетворились.

Поляков принадлежал тогда к самому молодому поколению – он был младше «сорокалетних» на 10–20 лет. Но это противоречие, о котором говорил Курчаткин, чувствовал очень остро. «… Я оставался по мироощущению и поведению не только советским человеком, но и советским писателем. <…> Мои первые повести – это еще советская литература, но в них уже есть недопустимая для советской литературы концентрация нравственного неприятия существующего порядка вещей. Возможно, именно эта двойственность и нашла такой живой отклик в душах читателей, тоже балансировавших в то время на грани перемен» (П 2004, с. 16).

Эта двойственность (неудовлетворенность настоящим и отсутствие представлений о путях его переустройства) очень остро переживалось литературой. Это проявилось в постановке вопроса, который не мог бы возникнуть в первой половине века, но был остро поставлен в 1960-е годы. Это был вопрос о почве – о неких незыблемых опорах, неких нравственных константах жизни, которые могли локализоваться в настоящем или поиск их предлагалось вести в прошлом. Это был вопрос не только о нравственных ориентирах (о проблемах нравственности в критике 70-80-х годов не писал только ленивый), сколько вопрос о национальной исторической ретроспективе и перспективе. Потребность личности и общества в самоориентации в историческом пространстве становилась все более и более осознанной, и литература пыталась эту потребность удовлетворить. Поляков опубликовал свои первые вещи тогда, когда вопрос об исторических координатах уже никак не мог быть исчерпан художником с творческим багажом советского писателя – требовалось что-то значительно больше, а главное, принципиально иное. Иной круг идей. Иная система ценностей. Иные вопросы, которые ставит литература, значительно более сложные и болезненные. Чтобы подойти к постановке этих вопросов, Полякову потребовался и новый багаж, и новая оптика. Перед писателем-соцреалистом вопрос о почве не мог стать в принципе – он был изначально предрешен принципами классовости и историзма.

Опыт Ю.В. Трифонова

Возможно, одним из первых писателей, на собственном опыте почувствовавшим оскудение советской литературной парадигмы, был Ю. Трифонов. Начав своим первым романом «Студенты» как правоверный соцреалист, он пытался еще целое десятилетие работать в той же системе жанровых и стилевых ориентиров. Классический соцреалистический производственный роман «Утоление жажды» (1963) о строительстве Каракумского канала не мог восприниматься самим писателем иначе как провал, что, впрочем, таковым и являлось. Осознание полной исчерпанности соцреалистической парадигмы привело почти к десятилетней немоте – так трудно было найти некую эстетическую альтернативу. Потом уже появился «новый Трифонов» с его циклом московских повестей, историческими романами «Старик» и «Нетерпение». Поиски новой системы ценностей шли долго и, можно полагать, мучительно. Отсюда и странный, казалось бы, интерес к спорту, к спортивной журналистике – Трифонова интересовал человек в момент максимального напряжения сил. Впрочем, спорт новых эстетических решений не дал. Догадываться о том, сколь мучительны были эти поиски, можно по словам одного из героев цикла московских повестей, историка и начинающего драматурга Гриши Реброва. На упрек маститого режиссера в том, что у него нет почвы, Ребров отвечает: «Моя почва – это опыт истории, все то, чем Россия перестрадала!».

Отсутствие почвы – это, наверное, то, что испытывал каждый советский писатель, кому хватало мужества «достичь края советской литературы и выглянуть вовне» (П 2004, с.16), как скажет уже позже Ю. Поляков. Иными словами, отказаться от готовых нормативных образов, характеров, ситуаций и сюжетных ходов, выработанных предшествующей художественной эпохой, но обнаружить иные эстетические принципы и идеи. Последние десятилетия ХХ века как раз и характеризуются поиском и обретением почвы, которую взыскал герой Трифонова. В сущности, эти поиски и создавали контексты творчества Юрия Полякова. Вне этих контекстов и он был бы другим.

Юрий Трифонов оставил последующим поколениям писателей, работавших уже после его ухода из жизни в 1981 году, наследие, мимо которого никто, наверное, не смог пройти. Это была та самая почва, которая столь необходима была писателям, далеким от андеграунда, от постмодернистских опытов, но воспринявших наследие советской литературы, заключающееся в серьезном и ответственном отношении к действительности и литературе. Это было очень богатое наследие, связанное с гражданской войной, сопряженной парадоксальным образом с современностью, как в романе «Старик», с Москвой и, как сказали бы мы теперь, с московским текстом. Кроме того, Трифонов обладал совершенно особым восприятием времени. Это было удивительное совмещение времени бытового, измеряемого, скажем, длинной очереди за глазированными сырками в магазине «Диета», времени исторического, времени человеческой жизни. Примером подобного совмещения разных типов времени может быть Олег Кандауров из «Старика»: он показан Трифоновым в ситуации постоянного цейтнота.

Жизнь его находится в постоянном временном дефиците. Нехватка времени становится лейтмотивом этого образа. Глядя в поликлинике на красивую женщину-врача, он понимает, что «ни на что уже нет времени». Обращаясь к ней за справкой и прося ее сегодня, а не завтра, повторяет:

«У меня абсолютно нет никакого времени завтра!» Цейтнот усугубляется еще и тем, что Олег Васильевич отправляется в командировку в Мексику, и за время, оставшееся до отъезда, нужно сделать массу дел: не только рабочих (завтра утром встречать делегацию, днем явиться по вызову министра в министерство), но и личных: попрощаться со Светланой, милой красивой девушкой, на двадцать два года его моложе, в дочери ему годится, и самое главное – выиграть борьбу за освободившийся домик в кооперативе «Буревестник». Это образ современного человека, загнанного временем, стремящегося все успеть и действительно, вроде бы успевающего, который добивается всего, действуя по принципу «до упора» – даже в постели со своей Светланой, убитой предстоящей разлукой. Этакая жизненная гонка требует невероятных усилий и здоровья, и здоровье действительно у Кандаурова железное: в свои сорок пять лет спокойно делает сложнейшие йоговские упражнения, стоит на голове, легко и спокойно переносит смену климата, московскую жару в 34 градуса в тени, предстоящую Мексику… И вдруг в ощущении этой дикой спешки внезапно, непонятно по какой причине оказывается свободным целый вечер, который некуда деть: телефон Светланы не отвечает, Олег Васильевич чувствует какую-то бытийную пустоту, которая разрешается телефонным звонком из поликлиники – о том, что сданный анализ нужно повторить. Прежде чем Олег Васильевич понимает, о чем идет речь, холодный ужас поражает его, так привыкшего гордиться своим здоровьем… Выясняется, что времени действительно нет, но не того времени, о котором думал Кандауров, а времени другого, времени жизни. Смертельная болезнь, о которой он не подозревал, лишает его времени индивидуального человеческого бытия.

У Трифонова мы встречаем удивительные афоризмы, связанные со временем. Главный герой «Старика» так характеризует свое нынешнее состояние: «Старость – это время, когда времени нет». Времени нет… Важно понять, какого именно времени нет: в очереди постоять или жизнь прожить.

Поляков не прошел мимо наследия Трифонова, напротив, очень много взял у него. И один из самых важных элементов этого наследия состоит в отношении ко времени как к проблеме – бытовой, философской, экзистенциальной. Его излюбленный прием – совмещение двух временных планов, как в романе «Любовь в эпоху перемен», или же прием, дающий уложить жизнь героя в несколько часов, потраченных на сбор вещей перед несостоявшимся бегством с любовницей («Замыслил я побег…»)

Но не менее важный аспект наследия Трифонова – это Москва и московский текст, который составляет основу всего творчества Полякова. Москва для него – это не просто топос и логос; не просто город, формирующий все хронотопы его романов, повестей, рассказов; Москва формирует особые культурные коды, без которых его текстов не понять.

Возможно, Трифонов был последней фигурой предшествующей литературной эпохи, создававшей контекстные ряды, вне которых творчество Юрия Полякова не понять.

А потом начались 1990-е годы – пришла та самая эпоха перемен, как назовет ее Поляков четверть века спустя.

«Лихие 90-е» как эпоха перемен

Жуйкова Елена Викторовна, кандидат филологических наук, преподаватель Университетской гимназии

Литература как очень чуткая и всеотзывчивая система обычно обращается к осмыслению ближайшего крупного исторического события предшествующей эпохи. Самым близким к нам по времени таким глобальным событием стала перестройка и распад Советского Союза как комплекс разного рода явлений, названный после «эпохой 90-х».

Чаще всего при разговоре об этом историческом времени всплывает словосочетание «лихие 90-е». Но это намного более глубокое и сложное историко-культурное явление, состоящее из множества различных элементов, поэтому делать акцент исключительно на «лихости» не совсем справедливо, и это сильно обедняет понятие. Многие считают, что, несмотря на царившую анархию, 90-е стали ошеломляющим глотком чистого воздуха свободы, которой Россия не знала ни до, ни после. Также в этот период сформировалось множество политических демократических институтов, которые (так или иначе) существуют до сих пор. Сейчас появляются статистические исследования, доказывающие, что уровень преступности в середине нулевых был даже выше, чем в девяностые. Кроме того, 90-е были продуктом предшествующей эпохи 80-х с ее упущениями и ошибками. В 90-е появились не только новые русские, олигархи и рэкет, но и свободный книжный рынок. Наверное, в эту пору больше всего повезло филологам и вообще всем, кто любит словесность – в страну буквально хлынул поток богатейшей ранее запрещенной литературы.

Эпоха сильно повлияла и на язык: появилось много иностранных заимствований (шейпинг, блокбастер, саммит), блатной жаргон вошел в литературный язык, слова «крыша», «баксы», выражения «забить стрелку» или «тебя подставили» более не требовали пояснений или кавычек. Появляются слова, обозначающие внезапно возникшие реалии: ваучер, менеджер, индекс Доу-Джонса или индекс Хирша. Вопреки расхожему мнению, не было кардинальной ломки языка и экспансии ругательных слов, язык лишь чутко откликался на изменения в окружающем мире.

Конечно, за то время, что нас разделяет, 90-е сильно мифологизировались и для многих стали объектом ностальгии. И здесь уже наблюдается обратная тенденция – забывается все плохое и спорное, на поверхности остается лишь то, что сохранила выборочная память людей, чье лучшее время жизни пришлось на этот период. Если вы были ребенком в это время, то для вас 90-е ассоциируются с иностранными товарами, химическими сладостями (жевательными резинками «Love is» и «Турбо», напитками «Yupi» и «Dr. Pepper», новыми игрушками (тамагочи, приставками «Dandy», «Sega» и «Sony Playstation», радужной пружинкой, Barbie), автоматами-«хватайками», кислотно-эклектичной модой (джинсами, цветными лосинами, кислотными аксессуарами), попсовой музыкой (группы «Руки вверх», «Тату», «Гости из будущего»), индийскими и американскими многосерийными фильмами и т. д. Вероятно, такая эклектика и буйство цвета стали реакцией на торжество серого цвета и стандартизацию костюма в Советском Союзе (школьная форма, одного цвета бесформенные пиджаки фабрики «Большевичка», порицание любой попытки выделиться, охота на стиляг и хиппи), а засилье импортных товаров – на закрытость системы и ориентацию исключительно на отечественную легкую промышленность.

Современной литературе удается постепенно формировать более-менее полный и объективированный образ эпохи перестройки и гласности. Конечно, пока не возникло масштабной эпопеи, которая представила бы разноплановый художественный анализ ушедшей эпохи, но многие важные аспекты затрагиваются различными современными авторами, а из них уже складывается общий облик этого сложного для нашей страны исторического периода.

В концепт «эпоха 90-х» входит такое страшное событие, как война в Чечне (или первая и вторая чеченские войны). По сути, военный конфликт в Чечне стал прямым следствием распада СССР и первым шагом в попытке развала Российской Федерации. Это вылилось в череду страшных вооруженных столкновений и терактов. Возможно, самый знаменитый из них – захват заложников в Беслане уже в 2004 году. Чеченский конфликт продлился с 1994 года по 2008.

Литература чутко откликнулась на трагедию современной войны. К этой теме обратился, например, А. Проханов в книге «Чеченский блюз». Писатель до этого писал и о войне в Афганистане, очевидцем которой он стал, будучи военным корреспондентом. Также эту тему затрагивал З. Прилепин в романе «Патологии», где повествование ведется от лица спецназовца, служившего в Чечне. Как известно, Прилепин служил в ОМОНе и был направлен в Чечню для участия в боевых действиях, то есть книга также написана очевидцем этих страшных событий.

К чеченским войнам обратился и В. Маканин во многих своих знаменитых произведениях – это в первую очередь повесть «Кавказский пленный», продолжающая традиции классической литературы, и роман «Асан». Последний вызвал очень неоднозначную реакцию критиков, многие упрекали Маканина в том, что он не был на войне и вследствие своей некомпетентности наделал множество фактических ошибок. Так или иначе, леденящий ужас войны и специфику чеченского вооруженного конфликта ему удалось передать. В. Маканин, осмысляя чеченскую ситуацию, обращается к кавказской мифологии: Асан – это божество кавказских народов, грозный бог войны, изображающийся в виде птицы. Чеченские боевики в романе по рациям передают фразу «Асан хочет крови», ставшую кодовой и сохранившуюся в национальной памяти. Кроме того, главный герой, майор Александр Жилин, ведущий небольшой бензинный бизнес на войне, тоже оказывается связан с божеством – в обращении к герою имя Александр чеченцы постепенно сокращают до удобопроизносимого «Асан». Генерал, увлекшийся мифологией, выводит имя божества из связи с Александром Македонским – якобы народы Кавказа противопоставили одному Асану другого, своего.

Еще один роман Маканина, «Андеграунд, или герой нашего времени» создает образ персонажа этой раннепостсоветской эпохи – этакого «человека из подполья», почти по Достоевскому. Главный герой книги Петрович – сторож-интеллектуал, «вроде как писатель», выбравший специфический путь недеяния и философствования в подполье, чтобы не ввязываться в общую гонку за наживой. Прочитав текст, немногие согласятся, что именно этот герой призван отразить типичного представителя эпохи 90-х, уже хотя бы потому, что он по какому-то странному стечению обстоятельств решается на убийство. Но тема так и не отпустила В. Маканина: он касается ее и в последнем романе «Две сестры и Кандинский».

Подхватывает и продолжает эту линию «антилидера» (как называется одна из повестей В. Маканина) герой романа Алексея Варламова «Лох», некто Тёзкин. Это тоже портрет неприкаянного интеллигента на фоне бурно сменяющихся эпох, человека, не нашедшего себе места в своем времени. Его друг Голдовский говорит своей девушке, что они попали в какую-то эпоху безвременья, которой нет ни конца, ни края. А сам «лох»-неудачник по меркам эпохи Тёзкин в какой-то момент прозревает, что настали последние времена и скоро произойдет конец света. И Маканин, и Варламов показывают человека, дезориентированного в историческом пространстве эпохи 90-х – людей, выбитых из своей жизненной колеи и не обретших новых витальных ориентиров. «Ныне европейцы выброшены из своих биографий, как шары из биллиардных луз», – писал в свое время О. Мандельштам. Подобную ситуацию зафиксировала и литература о 90-х годах.

Еще один признак пестрой противоречивой эпохи – хлынувшая со всех сторон разнообразная реклама, ставшая следствием коммерциализации страны. В романе «Андеграунд» герой наблюдает в метро засилье рекламы нового типа: «Контрацепция. Аборт под наркозом. Все виды услуг». Призывность и нажим заставляли видеть, узнавать слова, но не вдумываться в саму надпись на подрагивающей стене метровагона. Защита от рэкета… Все виды охраны… Решетки. Противоугонность… – мир наполнялся не столько новыми делами, сколько новыми знаками. Гнусны не сами дела – их всплывшие знаки, вот что вне эстетики. Тот же типичный, знаковый андеграунд. (Подполье, шагнувшее наверх)». Реклама здесь становится иллюстрацией ценностей и интересов нового поколения, и по ней также можно изучать эпоху.

Но особенно ярко представлен рекламный дискурс 90-х в романе «Generation P» В. Пелевина. Он отражает разные ракурсы восприятия эпохи поколения Пепси (и перестройки) – тех, чья юность пришлась на 90-е. Люди, рожденные в конце 70-х – начале 80-х, оказались в довольно странной исторической ситуации, на перепутье: их детство пришлось еще на советское время, а потом резко произошел тектонический сдвиг – и полученное ими воспитание, образование, вся советская система координат как будто перестала быть актуальна. Книга В. Пелевина как раз фиксирует стремительно меняющуюся ситуацию в стране – экономически, политически, ментально. Согласно мифологии писателя, на это поколение очень повлияла знаменитая реклама пепси из 90-х с обезьянами: «Именно этот клип дал понять большому количеству прозябавших в России обезьян, что настала пора пересаживаться в джипы и входить к дочерям человеческим». Как поясняет постмодернист, дело не в самой пепси-коле, а в логической связи ее употребления с деньгами и дорогими машинами. Главный герой книги копирайтер Вавилен Татарский похож на подлинного героя эпохи 90-х, и его переменчивая судьба действительно отражает эпоху. О распаде Советского Союза там сказано очень поэтично: «СССР улучшился настолько, что перестал существовать», и добавляется в скобках – «если государство может впасть в нирвану, то это был как раз такой случай».

Роман Павла Санаева «Хроники раздолбая» начинается прямо в 1990 году, 11 августа, и действие его занимает чуть больше года. Здесь снова появляется типичный герой литературы о 90-х – человек, отброшенный на обочину истории, не сумевший в ней угнездиться и приспособиться к новым реалиям. Характерны даже номинации, которые выбирают современные писатели для характеристики своих героев: лох, раздолбай, человек из подполья (андеграунд). События эклектичной эпохи разворачиваются фоном жизни героя: так, его друг Мартин пытается стать бизнесменом, и в книге показаны кустарно-варварские способы, которыми он пытается достичь этих целей. В романе представлено типично московское явление того же времени: своеобразный «черный рынок» игрушек у «Детского мира» – когда все не покупалось в магазине, как сейчас, а «доставалось». Причем далеко не все участники этого процесса страдают от такого положения дел, кто-то даже им гордится. Например, один из таких торгашей удивляется: «и как люди на Западе живут? Можно же с тоски сдохнуть!

Ну, какой интерес есть апельсины, если их на каждом углу продают? Вот у нас поесть апельсинов – это целый бизнес! На Западе курить Мальборо – это просто курить Мальборо, а у нас – это статус!» С восторгом этот фанат эпохи, в которую ему довелось жить, рассказывает про мастерство карманников. И считает, что слово «спекуляция» давно пора заменить на «бизнес», ведь «бизнесмен – это спекулянт с душой». Отсутствие продуктов в магазинах и очереди как верная примета 90-х тоже показаны в романе. В «Хрониках раздолбая» много мельчайших примет времени – даже первый Макдоналдс в стране, куда герой введет свою даму. Более того, там упоминается знаменитая мистификация 90-х – С. Курехин по центральному телевидению в передаче «Пятое колесо» последовательно доказывает с привлечением статистических данных, что В.И. Ленин был… грибом!

На протяжении большей части романа облик времени собирается по кусочкам, обмолвкам, и только ближе к его концу история, наконец, врывается в жизнь раздолбая фразой мамы по телефону: «В Москве танки». Первые две трети текста описывают последний год Советской власти, а последняя треть фиксирует саму ситуацию распада СССР и ее восприятие разными людьми. Дается даже отражение события сквозь призму двух радиостанций – советской (осуждающее) и западноориентированной (фиксирующее).

Есть еще один необычный ракурс: по некоторым книгам современной литературы можно изучать даже уходящий в историю компьютерный сленг конца 90-х. Например, в книге «Шлем ужаса» В. Пелевина упоминается screensaver – энергосберегающая заставка, которая была в допотопную эру компьютеров, на ранних версиях Windows. У одного из героев книги Виктора Пелевина его личный лабиринт построен именно по типу знаменитого скринсейвера-лабиринта с фрагментами кирпичной стены.

90-е появляются в качестве фона для некоторых эпизодов романа «Брисбен» (2018) Е. Водолазкина, поскольку повествование ведется сразу в нескольких временных пластах. Там упоминается та же деталь 1991 года, что и в романе П. Санаева – во время августовского путча по всем экранам передается балет «Лебединое озеро», чтобы заполнить пустоту вещания и при этом ничего не говорить о подлинных новостях.

В 10-е годы нашего века современные писатели стали все больше обращаться к этой теме – вероятно, появилась достаточная временная дистанция для того, чтобы попытаться более или менее беспристрастно подойти к анализу этой эпохи. Однако в отношении героя этой книги это не совсем справедливо. 90-е интересовали его и тогда, когда были современностью, и тогда, когда стали историей. К анализу событий перестройки и 90-х годов в целом Поляков обращается и в повести «Небо падших» (1997), и в романе «Замыслил я побег» (1999), и в целом ряде рассказов. Тогда это были произведения о современности. В конце второго десятилетия нынешнего века 90-е являют собой временной пласт, с которым писатель сопоставляет современное состояние мира. В романе «Любовь в эпоху перемен» действие также разворачивается в двух временных пластах – в современности и в 90-х. Гена Скорятин, главный редактор еженедельника «Мир и мы», вспоминает времена своей юности, которые пришлись как раз на период перестройки в СССР. Этот персонаж тоже в полной мере может быть назван представителем поколения П, описанного Виктором Пелевиным, хотя, в отличие от других главных героев книг о 90-х, неудачником и изгоем его назвать очень трудно. Он вполне смог приспособиться к изменившимся обстоятельствам и сделать карьеру. Другой вопрос – какой ценой ему все это досталось.

В одном из интервью Ю. Поляков высказался по поводу своего героя и роли журналистики в распаде СССР:

«В том, что случилось с нашей страной в 90-е, журналисты, «гранды гласности», виноваты не меньше, чем партократы вроде Ельцина и страдающие манией величия вроде Гайдара. Именно журналисты обесценили слово, считая правдой и навязывая другим собственные заблуждения. Об одном таком «борце за свободу слова», главном редакторе еженедельника «Мир и мы» Геннадии Скорятине, – мой новый роман. Мне тоже обидно за моего героя, как и за себя самого». Герой этого романа не является автобиографическим, но при этом в романе отражено много личных наблюдений автора за окололитературным миром. Это роднит «Любовь в эпоху перемен» с еще одним знаменитым романом Ю. Полякова – «Козленок в молоке», где также зафиксировано немало подробностей литературного быта.

Именно потому, что, по его мнению, журналисты не меньше политиков виноваты в развале страны, писатель в своем романе об эпохе перестройки делает главным действующим лицом журналиста и переносит действие в редакцию популярного еженедельника. Гена Скорятин не сторонний наблюдатель и жертва эпохи, автор не снимает с него ответственности за все произошедшее в 1991 году, а даже подчеркивает его деятельное участие в глобальном разрушении: «Память о том, что сам он по молодости поучаствовал в сотворении нынешнего несуразного мира, жила в его душе подобно давнему постыдному, но незабываемо яркому блуду. Скорятин вместе с Мариной, семилетним Борькой и трехлетней Викой стоял в 1991-м в живом кольце, заслоняя Белый дом, прижимая к груди бутылку с вонючим «коктейлем Молотова» и готовясь к подвигу, но танки не приехали». Тем самым Ю. Поляков стремится еще раз подчеркнуть, что вина за все произошедшее лежит не только на представителях власти разного рода и уровня, но и на простых людях, вышедших (или не вышедших) к баррикадам у Белого дома. Кроме того, писатель демонстрирует, что сам Гена Скорятин пришел к власти над еженедельником не совсем честным, но вполне типичным для эпохи 90-х способом: он «подставил» (жаргон воровской среды вошел в литературный язык тоже в 90-е) своего предшественника и занял его место. Правда, совершенный поступок возвращается герою бумерангом в финале романа.

В романе «Любовь в эпоху перемен» создается трагикомический, отчасти сатирический образ эпохи перестройки и гласности. Например, автор иронически замечает, что в 1991 году складывалось впечатление, будто в Москве проходит Всемирный фестиваль буйнопомешанных, где все вокруг публично в чем-то каялись (особенно врачи – в карательной медицине). Когда герой едет в поезде, по его вагону прогуливаются типичные представители эпохи дефицита, возвращающиеся из столицы домой с добычей: «Одна интеллигентная дама была обвешана связками туалетной бумаги, как революционный матрос пулеметными лентами. У второй из тугого рюкзака высовывались, точно боеголовки, батоны колбасы. У третьей из кошелки, покрытой платком, бежала струйка гречневой крупы: видно, порвался пакет. Столица питала страну не только идеями гласности, перестройки, ускорения, но и дефицитными продуктами». Как видно, даже в Москве не удавалось добиться покупки сразу всех нужных продуктов, поэтому брали то, что дают, в надежде потом свою добычу обменять на необходимое.

Писатель остроумно замечает, как в среде интеллигенции воздушно-капельным путем постепенно распространяется некий вирус, который можно описать тремя словами «Так жить нельзя». Причем никому не понятно, почему нельзя и как именно можно, но такое активно выражаемое недовольство страной было признаком принадлежности к высшему сословию: «Попав в семью Ласских, Гена не только укрепился в презрении к совку, но и усвоил улыбчивое снисхождение к этой стране, сразу выдающее в человеке врожденную интеллигентность». Многократно Ю. Поляков высказывается о «наоборотниках», которые пришли переделывать страну, считая, что нужно просто все повернуть на 180 градусов, и всем сразу станет хорошо жить. Но такие типичные представители эпохи не хотят учитывать опыт и достижения предшествующей поры, для них важно просто все поменять. К сожалению, опыт всей страны подсказывает, что такая система действительно не сработала.

Также по всему тексту разбросаны ироничные авторские замечания о способах продвижения по карьерной лестнице в 90-х: «В конце 1970-х тот попался на перепродаже краденых икон и три года грелся на мордовском солнцепеке. В 1990-е лучшей характеристики для назначения на высокий пост не было». Ю. Поляков подчеркивает, что в 90-е все самые ловкие и смышленые бросились строить бизнес из чего угодно, из подручных материалов, а к управлению страной встали «косорукие романтики с баррикад да еще те, кто умел брать взятки и откаты».

Писатель выводит особую категорию людей, зародившуюся в этот период и процветающую до сих пор – «гоп-стоп менеджеры», образующие особый класс – «паразитарий» (от слова «пролетарий», естественно). Это люди, которые ничего не могут созидать, а только лишь контролируют финансовые потоки и получают деньги за работу других людей. Также они с ног до головы увешаны дипломами о повышении какой-то загадочной квалификации.

Создавая образ редакции газеты «Мир и мы», писатель подчеркивает, как раньше люди буквально заваливали ее письмами, жаловались, просили помощи, сыпали идеями по переустройству мира и добыче «всеобщего счастья». И пусть эти идеи были нередко совсем безумными, но у людей еще была вера в то, что все можно изменить своими силами, а на журналиста смотрели, как на божество. Теперь же, как грустно отмечает главный редактор Геннадий Скорятин, народ перестал писать, потому что потерял последнюю веру во что-либо: «А после 1991-го люди сникли, разуверились, отупели, выживая, и не стало проектов скорейшего процветания, безумных идей блаженной справедливости, замысловатых подпольных изобретений. Ничего не стало. Слишком жестоким оказалось разочарование. Даже жалуются теперь в газету редко: не верят, что помогут. Несправедливость стала образом жизни».

Контекста перестройки и эпохи 90-х писатель касается еще и в повести «Небо падших». Главный герой, рассказывающий в купе свою историю случайному попутчику-журналисту, тоже представляет собой тип, в какой-то мере характеризующий это время: человек из «блатных», с телохранителем, сумевший «подняться» и сделать авиационный бизнес (не очень понятно, правда, какой – до сих пор отечественные авиакомпании летают исключительно на «Боингах» и «Аэробусах») в период хаоса и разрухи. Он знает, что в этом обезумевшем мире практически все уже продается и покупается, но свою странную любовь – секретаршу-переводчика Катю – ему не удается сохранить. На самом деле, книга показывает 90-е как время утраты всех ценностей, любых ориентиров в пространстве – старые идеалы пали, а новые еще не сформировались. И ее трагический финал – следствие того же.

Герой «Неба падших» в 90-е годы также не остался в стороне, а принял деятельное участие в августовском путче. Правда, сделал это нетривиальным способом – он в августе 91-го прислал защитникам Белого дома грузовик с водкой и бутербродами. И оценка им своего вклада в развязку событий дается не менее оригинально: «С водкой, наверное, погорячился. Может быть, пришли я им тогда пепси-колу – и путч обошелся бы без жертв!» Тут нельзя не вспомнить о «поколении Пепси», исследованию ментальности которого Виктор Пелевин посвятил свой знаменитый роман.

Юрий Поляков нарекает это время «эпохой перемен», намекая, вероятно, на культовую песню Виктора Цоя «Хочу перемен!», написанную в 1986 году. Интересно, что сам Цой признавал, что в какой-то момент песня стала восприниматься людьми «как газетная статья о перестройке», хотя сам он этот смысл в нее не вкладывал и о разоблачениях не думал. А двучастный рассказ А.И. Солженицына, также посвященный 90-м, называется «На изломах»: для автора «Архипелага ГУЛАГ» это время стало местом разлома, радикального поворота страны в иное русло. В первой части рассказа представлен карьерный путь Дмитрия Емцова от активного комсомольца и партийного работника до директора огромного завода, а затем резкое изменение положения в 90-е, когда объявили приватизацию и стали массово сокращать рабочих. Потеряв опорную ось своей жизни в 65 лет, Емцов тем не менее подстраивается под возникшие изменения, первым идет на приватизацию, а потом на основании завода Тезар создает успешный банк. Вот как сказано о герое в финале 1 части: «Те оборонные директора, которые и год и два всё ждали государственных заказов или производили в долг, – теперь жалко барахтались, как лягушки на песке. А Емцов – не только всё успел вовремя, но даже нисколько не расслабился от излома, но даже расхаживал по прежним своим территориям по виду ещё властней и гордей, чем прежде, знаменитым тогда красным директором.

Проходя казино, иногда и морщился: «этим импотентам, недоросткам, ещё сам заплатил бы, чтоб не слышать их музыки.» Он опять был – победитель, хоть и спрятал в дальний ящик стола свои прежние ордена и золотые звёздочки Героя. Гибкость ума и нестареющий деловой азарт – и ты никогда не пропадёшь».

Если в первой части писатель показывает, что происходило с промышленностью в 90-е, то во второй части Солженицын затрагивает другой аспект эпохи – расцветший криминал и молниеносно сформировавшийся банковский бизнес. На успешного молодого банкира Толковянова совершается покушение, и расследовать это дело поручают Косаргину, который в 1989 году допрашивал арестованного юношу. Ситуация поворачивается таким образом, что молодой и преуспевающий банкир учит жизни пожилого человека, некогда служившего в Органах и вершившего судьбы. Успех и прибыль не приносят Толковянову счастья – он, некогда отчисленный из университета и ушедший в армию, теперь жалеет о потраченной не на физику молодости.

В конце рассказа как будто сравниваются два жизненных пути – жизнерадостный Емцов, упавший с больших высот и сумевший все вернуть себе в новом времени, и банкир Толковянов, чувствующий, несмотря на преуспевание, что, погнавшись за наживой, он где-то свернул не туда. Но даже это сравнение, выигрышное для Емцова, представляется мнимым – очевидно, писатель не может быть полностью на стороне героя, сделавшего молниеносную карьеру в партии и нередко совершающего едва заметные компромиссы с совестью. Поскольку автор «Красного Колеса» в этом рассказе пользуется своим известным приемом – становится на точку зрения того героя, от лица которого ведется повествование, – конкретно по тексту довольно сложно реконструировать авторскую позицию. Возлагавший на перестроечные годы большие надежды и только что вернувшийся в страну А.И. Солженицын не мог не обнаружить в скором времени, что жить народу после всех изменений принципиально лучше не стало. Но так или иначе, несмотря на принципиальную разность идеологических позиций двух писателей – Ю. Полякова и А.И. Солженицына, – в отображении ситуации 90-х годов их представления об эпохе во многом сближаются.

Нужно не забывать, что Ю. Поляков много раз высказывался в печати о перестройке и распаде Советского Союза резко негативно, хотя, по его же собственному признанию, в этот период к нему пришла подлинная слава. У писателя даже есть эссе с характерным названием «Как я был врагом перестройки», где он рассказывает об истории публикации повести «ЧП районного масштаба» и работе над сценарием, за который и был удостоен титула врага перестройки. Там он сравнивает этот период в истории страны с генеральной уборкой, где сначала обнаруживается грязь за шкафом, а потом из окна выбрасывается еще неплохая и вполне пригодная мебель. Эта мысль перекликается с романом «Любовь в эпоху перемен», где показано, как в 90-е годы появились «ломатели», разрушившие страну до основания, а вот восстанавливать из обломков или строить на них что-то новое они оказались не приспособлены. И снова понадобились толковые люди, которые могли бы этим заняться, но их к тому моменту почти всех уничтожили (или те сами уехали из страны): «Где-то написано, что в русской армии был такой обычай: если полк шел в последний бой, в тылу оставляли от каждой роты одного офицера, двух унтеров и десять рядовых – на развод, чтобы из новобранцев, деревенских увальней, вырастить новый полк с прежними традициями и геройством. Похоже, в 1991-м на развод или совсем не оставили, или очень уж мало…»

В другом своем интервью писатель признается: «У меня были определенные трудности с советской цензурой. И все же это не причина, чтобы приветствовать распад СССР. Я отрицательно отношусь и к перестройке, и к распаду Советского Союза, считаю, что в те годы Россия показала миру, как не надо реформировать страну. Многие говорят: «Зато мы получили свободу слова!» Если бы мне предложили такую альтернативу: сохраняется СССР, не будет жутких 90-х, отбросивших всех нас на свалку, не лишатся сбережений старики, но твои вещи будут напечатаны через 15–20 лет, я бы с радостью согласился. Не стоит свобода слова разгрома страны, обобранных стариков, утраченных территорий!»

Практически ни одна книга о 90-х не обходится без упоминания знаковой фигуры эпохи, первого президента страны после распада СССР – Бориса Ельцина. Он присутствует в романе Павла Санаева «Хроники раздолбая» в качества главного политика, который в массовом сознании теперь прочно ассоциируется с 90-ми. Ельцин появляется и в романе Виктора Пелевина «Generation P», только уже в виде симулякра – 3D модели. В романе «Любовь в эпоху перемен» также упоминается этот государственный деятель: Гену Скорятина посылают брать интервью у опального президента, и тот предлагает ему должность помощника для создания правдивых мемуаров обо всем произошедшем. Герой отказывается, о чем потом сильно жалеет как об упущенной возможности заглянуть в душу недавнему вершителю судеб. Но интересно, какие характеристики даются в книге «номенклатурному изгою»: «Разжалованный бонза принял журналиста приветливо и понравился: деловит, справедлив, подтянут, улыбчив. Только глаза злые, как у обезьяны, залезшей в номер. <…> Вручая фото, Ельцин посмотрел с той веселой мстительностью, которая впоследствии всем дорого обошлась. Людей с такой ухмылкой надо отлавливать на дальних подступах к Кремлю, на самых дальних, на самых-самых…». Зная отношение Ю. Полякова к эре перестройки и гласности, нетрудно догадаться, какой позиции писатель придерживается по отношению к Б. Ельцину.

В повести «Небо падших» деятелей эпохи 90-х, тех, кто был никем, а стал всем, называют «гаврошами русского капитализма», имея в виду персонажа В. Гюго «Отверженные» – юного мальчика, погибшего на баррикадах. Гаврош после романа Гюго стал символом несбывшихся народных надежд, и в этом качестве вполне сочетается с эпохой перестройки. В этом контексте особого внимания заслуживает персонаж «Неба падших» телохранитель Толик: он знаменит тем, что раньше был офицером КГБ, охранял Горбачева в «девятке» (девятом управлении КГБ СССР) и стал, по легенде, причиной распада Советского Союза. Этот «исторический человек» (постоянно попадающий в какие-то истории, если воспринимать это как отсылку к Ноздреву, герою «Мертвых душ» Гоголя) на подписании союзного договора, ради которого Горбачев собрал глав всех стран, вступил в конфликт с президентом Молдавии, не оказав ему должного уважения. После этого на мероприятии возник страшный международный скандал, Толика стали публично исключать из партии, но президенты пришли в такое волнение, что все вместе решили, будто союзный договор пока еще сыроват. Согласно этой мифологии, если бы не вмешательство и своенравие Толика, все бы подписали договор, и тогда история пошла бы совсем по другим рельсам. После этого эпизода, не отраженного в школьных учебниках по истории, многие страны потребовали себе независимости и стали отделяться от СССР: «Снегур, вернувшись в Кишинев, ударился в крутейший прорумынский сепаратизм. Прибалты завыделывались. Хохлы захорохорились. Грузины завыстебывались. Белорусы забульбашили. Армяне закарабашили. Азиатское подбрюшье так и вообще охренело. А Россия совсем сбрендила и объявила себя независимой, как Берег Слоновой Кости».

Горбачев из-за случившегося разогнал 9-е Управление (на самом деле из истории известно, что его заменила Служба Охраны КГБ), а Толика уволил с работы и исключили из партии: «Но об этом он не жалеет. Ему Советский Союз жалко. Пьет он редко, но как следует. И когда наберется – плачет. Честное слово, плачет и приговаривает: «Что я наделал! Что я наделал!»

Далеко не все рассмотренные современные писатели, как Толик, жалеют о распаде СССР. Но так или иначе, эпоха 90-х годов и ее поколение с каждым годом все чаще становятся объектом художественного исследования писателей XXI века. Особенно ценно, что каждая новая книга об этом добавляет какой-то новый ракурс к раскрытию темы.

Интерес к такому сложному и противоречивому времени отчасти объясняется тем, что временная дистанция делает его событием истории, чтобы подвергнуть художественному разностороннему анализу эпоху перестройки и гласности.

Эрозия онтологических ценностей

Эпоха перемен, 1990-е годы, принесла с собой огромный травматический опыт, пережить который предстояло не только поколению 90-х, выбирающему «Пепси», но и обществу в целом. Приметой этого времени стала эрозия всех нравственных и бытийных ориентиров. Суррогатом жизненных ценностей стали деньги. Покупалось все: дружба, любовь, вес в обществе, ступени карьерной лестницы, место в чиновничьей иерархии или влияние в преступной среде. Так обстояло дело со вторым пришествием капитализма на Русь. В свое время Ф.М. Достоевский, предприняв путешествие на Запад, с ужасом отвернулся от общества, способного обнаружить денежный эквивалент любому проявлению тех сторон жизни, которые, казалось бы, не покупаются: любовь, семья, брак, дружба. Созданные в начале 1860-х годов «Зимние заметки о летних впечатлениях» показывают отношение Достоевского к первому пришествию капитализма в Россию: он полагал, что страна, сделав первый шаг по пути капиталистического развития, вернется назад: не по русскому человеку скроен капиталистический сюртук. Не променяет русский человек сопряженность собственной жизни с жизнью национальный на культ успеха, денег, личного преуспеяния за счет нищеты ближнего. И ни за какие деньги не купишь единство людей, включенность человека в родовое целое национальной жизни. Не нам судить о том, насколько прав был русский классик…

Поляков показал эрозию жизненных ценностей гротескным, фантастическим образом в повести «Небо падших». Главный предмет изображения там – любовь в ситуации товарно-денежных отношений в эпоху первоначального накопления капитала.

Следующий участник нашего семинара видит 90-е годы в ином ключе – как раз так, как они предстают в «Небе падших». Нам представляется, что 90-е годы не сводились лишь к обнищанию, разрушению, эрозии и прочим негативным явлениям. В материале предшествующего слушателя наших штудий сама эпоха 90-х была дана более объемно, как эпоха и противоречивая, и богатая, давшая нам те степени свободы, которые есть у нас и сейчас. Однако повесть «Небо падших», к которой обращается слушатель семинара, показывает как раз негативные стороны того десятилетия. Эрозия любви…

«Эрозия любви» в прозе Ю. Полякова 1990-х годов

Ибадова Нармина Эльшад кызы, аспирант кафедры истории новейшей русской литературы и современного литературного процесса филологического факультета МГУ

1990-е годы, полные предательства, лжи и крови, справедливо назвали в России лихими.

Нармина, ну нельзя же так! Не только к этому сводилась сложная и противоречивая эпоха 90-х годов! И предшествующий доклад это как раз и показал[2].

Да, но произошел развал некогда сильной державы − Советского Союза. Людей охватило чувство безысходности, неуверенности в завтрашнем дне в связи с происходящими переменами политического и экономического устройства страны. В результате ухудшилась криминальная обстановка. Бандитские разборки повлекли за собой смерть многих предпринимателей. В стремительно капитализирующейся России стал насаждаться культ жизненного успеха, началось разрушение основ духовности, и падение нравов приняло катастрофический размах. Любовь − одна из ключевых моральных ценностей человека – подверглась эрозии. Сексуальная составляющая любви гипертрофировалась, а духовная, наоборот, подверглась девальвации. Само понятие «любовь» заменилось понятием «секс». Дружба, уважение коллектива, трудовая слава, гордость за Отечество, сострадание к окружающим, милосердие к страждущим и нуждающимся, бескорыстие – эти составляющие этической парадигмы канули в лету. Сформировался новый класс − «новые русские», воспринимающие личную скромность, порядочность, честность не иначе, как рудименты социализма. Многим из «новых русских» было наплевать на Отечество, все их старания были направлены на то, чтобы быстро обогатиться и поскорее покинуть страну.

Деформации нравственных критериев во все времена было важнейшей темой в истории литературы. Как правило, писатели выбирали сатирический пафос для выражения своего отношения к этому процессу. Эта традиция успешно развивается в творчестве Ю. Полякова. В своей повести «Небо падших» (1998) автор создает образ современника, вынужденного делать трагический выбор между нравственностью и благосостоянием, что свидетельствует о кризисном состоянии социальных отношений в конце прошлого века.

«Сегодня в России, – отмечает в одном из интервью Ю. Поляков, – предприимчивый человек поставлен в такие условия, что умножать свое благосостояние, не нанося ущерба Отечеству, он не может <…> кто-то на этом трагическом разладе надрывает себе сердце и ломает жизнь. <…> Тип, к каковому принадлежит Шарманов (центральный персонаж повести), меня волнует и язвит… Это драгоценная пассионарная энергия народа, идущая на разрушение собственного государства. Это настоящая трагедия» [Поляков, 2014: 225].

Создание типичных образов постсоветской эпохи потребовало от автора особой жанровой формы, которую он сам определяет как «история любви с элементами детектива и политической сатиры». [Поляков, 2014: 217] По словам М. Переяслова, «повесть Юрия Полякова − это такой же обличительный документ существующему ныне строю, как, скажем, и опыт художественного исследования Александра Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ» − советскому [ «Моя вселенная – Москва», 2014: 239].

Повесть начинается с того, что в вагоне поезда «Красная стрела» разговорились писатель Скабичевский, представитель поколения советских людей, и преуспевающий бизнесмен из «новых русских» Шарманов. Расстроенный писатель-повествователь возвращался из Питера, где его труд был решительно отвергнут фирмой «СПб-фильм», так как «в сценарии соплей гораздо больше, нежели крови, а следовательно, фильм не будет иметь кассового успеха» [Поляков, 2016: 4]. Героями фильмов, романов и спектаклей были уже не рабочие, колхозники, интеллигенция, что характеризовало предшествующий период советского искусства, а бандиты, киллеры, банкиры, сутенеры, наркобароны и развратницы.

Немолодой литератор, одетый в стоптанные башмаки и в старый плащ, купленный на распродаже и совсем не спасающий от холодного мартовского ветра, обладает, тем не менее, чувством собственного достоинства. Ему не нравится, когда что-то приказывают, поэтому, заупрямившись, он ни за что не согласился перейти в другое купе, хотя очень нуждался в деньгах. Бойцовский характер повествователя проявляется в том, что он ведет себя независимо, не боится ни бизнесмена, ни боксерской наружности его телохранителя, вопросы и комментарии писателя пропитаны ироническим ядом. Повествователь играет роль нравственного оппонента и уже этим с самого начала повести формирует авторскую позицию. Достойное поведение писателя неожиданно вызвало уважение Шарманова, а затем и желание выговориться, поведать ему свою историю. Так в повести появляется главный план, обращенный в прошлое персонажа и служащий раскрытию его образа.

Композиция повести представляет собой «рассказ в рассказе», что традиционно отчуждает позицию автора от суждений персонажей. Из монолога Шарманова читатель узнает, что несмотря на молодость, его зовут не иначе, как Павел Николаевич. Это удивляет его попутчика и вызывает горестные воспоминания детства. «Меня в его возрасте никому и в голову не приходило величать по имени-отчеству <…> Мне вообще иногда кажется, что мы живем в стране, где власть захватили злые дети-мутанты, назначившие себя взрослыми, а нас, взрослых, объявившие детьми. Потому-то все и рушится, как домики в песочнице» [Поляков, 2016: 7].

Судя по рассказу Шарманова, этот персонаж уже в юности отличался незаурядным умом, начитанностью, образованием, наблюдательностью. Писатель подробно выписывает его предысторию с целью убедить читателя в том, что перед ним не законченный негодяй, в нем еще не совсем уснула человечность. Наоборот, Шарманов представлен как жертва, «человек, потерявший под ударами судьбы веру в справедливость» [Поляков, 2016: 132]. Он по-своему любит свою родину, но, осознавая, что не в силах что-то изменить, «потихоньку обворовывает собственное отечество» [Поляков, 2016: 65]. В его внешности отмечается даже что-то ангельское. «Узкие черные ботинки моего внезапного утеснителя были такими чистыми, точно носил их ангел, никогда не ступавший на грешную землю» [Поляков, 2016: 8]. «Лицом он походил если не на ангела, то на студента-отличника. <…> Но в зачесанных назад волнистых темно-русых волосах виднелась проседь, совершенно неуместная в его розовощеком возрасте. <…> Сердясь, Павел Николаевич сжимает свои и без того тонкие губы в строгую бескровную ниточку» [Поляков, 2016: 9], а взгляд становится равнодушно-безжалостным. Зато, когда он улыбается, на щеках появляются трогательные ямочки, придающие лицу выражение детской беззащитности.

Авторская позиция Ю. Полякова выражается использованием сниженной лексики при характеристике стилистических особенностей речи персонажей, иронических замечаний и сопоставлений: «Когда мужчина писает у незнакомого забора, он боится и озирается» [Поляков, 2016: 59], «На этом я и срубил свои первые бабки» [Поляков, 2016: 24], «козлы-потомки» [Поляков, 2016: 196].

Автор даже называет Павла «гаврошем русского капитализма» [Поляков, 2016: 20]. Из его исповеди мы узнаем, что годы его студенчества пришлись на начало 1990-х годов. «Почти отличник» [Поляков, 2016: 22], он по ночам сторожил авиационный музей под открытым небом. Обладая смекалкой и чутьем на прибыль, он додумался использовать кабины старых грузовых вертолетов как бордель, к тому же продавая парочкам водку по завышенной цене. Накопив первичный капитал, он взял в аренду вышку для прыжков с парашютом и создал кооператив «Земля и небо». Правда, пришлось бросить институт, так как «бизнес, как и настоящая любовь, захватывает целиком» [Поляков, 2016: 25]. Женился он рано, на однокурснице, забеременевшей от него, трезво рассудив, что для расширения бизнеса необходима московская прописка. Для него любовь и деньги – почти одно и то же понятие: «Любовь добывается из такого же дерьма и грязи, что и деньги. Ее так же, как и деньги, легко потерять» [Поляков, 2016: 16].

Когда Шарманов основал «Аэрофонд», возникла необходимость иметь эффектную секретаршу: «Серьезный контракт без красивой секретарши подписать просто невозможно, как нельзя его подписывать шариковой ручкой за десять центов» [Поляков, 2016: 28]. Тогда он дал объявление в газете, на которое откликнулось больше сотни женщин самых разных возрастов, профессий, внешности, навыков и умений. Всех их привлекало одно – высокая зарплата и заграничные командировки. Мало кто из них знал два иностранных языка, компьютерные программы и правила этикета. Но зато все они были одеты вызывающе: слишком короткая юбка, ажурные чулки и очень глубокое декольте. И большинство их них согласилось показать в сауне свое умение организовывать мужской досуг. В советские времена это было недопустимо, за роман с подчиненной, в частности, с секретаршей, можно было лишиться должности и членства в партии. В крайнем случае, если такое и имело место, то хранилось в глубокой тайне. С распадом Советского Союза ситуация изменилась. «Секретарша не только интимный соратник шефа, она должна быть готова в любую минуту превратиться в сексуальный подарок нужному человеку» [Поляков, 2016: 33]

Катерина с первого же взгляда потрясла Шарманова: строгий деловой костюм, волосы собраны в пучок и почти незаметная косметика. Имя (в переводе с греческого «Катерина» – «чистота») – полная противоположность ее натуре. Шарманов при виде ее почувствовал «в груди долгожданное стеснение» [Поляков, 2016: 35]. Это была Та, которую он искал всю жизнь. Она оказалась великолепным помощником и потрясающей любовницей. Шарманов называет Катерину «трахательной куклой». Он попал в эротическую зависимость от этой циничной, стервозной, жестокой женщины, стал «рабом вагинальной реальности» [ «Моя вселенная – Москва», 2014: 238].

Между ними не было духовной гармоничности: в 1990-е годы это стало совершенно лишним.

На мой взгляд, не так все однозначно… Поляков говорит лишь о нравах определенной социальной среды, сформировавшейся тогда.

Так ведь мы и говорим о том периоде и о той социальной среде. Именно тогда и в той же социальной среде потеряли смысл понятия верности, порядочности, стыда. Перефразируя известные слова Пушкина, автор с горькой усмешкой отмечает, что «начался русский блуд – бессмысленный и беспощадный» [Поляков, 2016: 116]. Сильно пострадал институт семьи, новое состояние которого писатель кратко и убедительно характеризует в следующем диалоге:

«− А я не могу принадлежать одному мужчине. Мне скучно!

− Это как раз нормально. Я тоже не могу принадлежать одной женщине. Семья – всего лишь боевая единица для успешной борьбы с жизнью. Люди вообще не могут принадлежать друг другу. Моя жена спит с охранником. Ну и что? Это же не повод, чтобы все сломать» [Поляков, 2016: 53].



Поделиться книгой:

На главную
Назад