Я всю ночь пил беспробудно, спиртом заливался до бессознательного бреда. Мои меня не трогали. Потому что знали, что пьяный я — бешеный. Лучше не лезть под руку.
Ночью все равно к ней пошел. Шатаясь, сжимая бутылку в одной руке, а в другой пистолет. Вниз по лестнице спустился и стал напротив решетчатой двери в секторе для особо опасных преступников. Раньше дверь под током была, а сейчас мы отключили, чтоб генераторы не перегружать. Под потолком пару лампочек потрескивают. От перебоев с напряжением слегка мигают. А у меня внутри все точно так же мигает, дергается, дрожит. Стою на каком-то лезвии и балансирую с раскинутыми в стороны руками. Готов всю обойму выпустить и в то же время не готов даже руку вскинуть.
Найса в угол забилась и себя руками тонкими обхватила. Когда меня увидела, молча голову на острые коленки положила. Невыносимо смотреть на нее. Всегда невыносимо. Что ж за одержимость ею, вязкая, назойливая, бешеная? И с годами не проходит, сильнее становится, прогрессирует с такой мощью, что я гнию от нее живьем. Хочу ненавидеть и не выходит, хочу жестоко и безжалостно бить до кровоподтеков, до сломанных костей, а руку поднимаю и. б***ь, она сама опускается. Как ударить? Это же Бабочка моя. Маленькая, нежная. Бабочка, которая мне цветы раона на ладошке протягивала и еду в кладовку таскала, когда меня наказывали. Бабочка, у которой я был первый. Моя сестра, моя женщина, моя жизнь.
Тварь последняя, которая вышла замуж за Пирса, едва решила, что я мертв. Сука. Но она моя. Когда-нибудь я все же вышибу ей мозги. Доведет, и я убью ее, а потом что? А потом себя бензином и зажигалкой щелкнуть… чтоб так, как они все. Чтоб до конца и по-честному. Они давно меня к себе зовут. Каждую гребаную бессонную ночь тянут ко мне обгоревшие, скрюченные пальцы. Только она и держала здесь. Любовь ее, в которую я верил и не умирал.
Я сел по другую сторону решетки на пол и бутылку рядом поставил, достал сигарету, сунул в рот. Ей не предложил — перетопчется.
— Сколько? — спросил глухо, чиркая спичкой в полумраке и поднося огонек к сигарете.
— Нисколько.
— Что ж так? Доброволец, да?
— Не льсти мне.
— Подороже продала меня? Не продешевила?
— Не продешевила. Не волнуйся.
Я ухмыльнулся и с горла бутылки спирта хлебнул. Алкоголь даже не шибанул по мозгам. Только горло обжег и сознание чуть под туманил, но не настолько, чтоб каждое ее слово мне вены не вскрывало.
— Значит накосячила, а, Гадюка? Кого?
— Кандидата в сенаторы.
Откинулся назад, облокотившись о бетонную стену. Говори, девочка. Режь меня. Давай. Когда болит, я живым себя чувствую.
— Как попала туда? Кто вербанул? Джен?
— Сама к нему пришла…
— Кто бы сомневался. В тебе всегда это было… тьма.
Пошевелилась, и я понял, что ползет ко мне.
— На месте сиди, иначе колени прострелю.
Шорох стих, и я переложил ствол к себе на ноги, еще спирта глотнул. Значит, думает и правда прострелю. Дура. Не понимает, что другая на ее месте уже давно бы здесь в кусок мяса превратилась с отбитыми внутренностями, вышибленными зубами и оттраханная во все дыры моими ребятами.
— Карту ты Фраю слила?
— Нет. Я не успела.
— Будешь мне и дальше лгать или все же обойдемся без ненужных физических страданий? А, может, за эти годы боль начала тебя вставлять?
— Я не боюсь боли, Мадан. Давно не боюсь.
Я нервно засмеялся, сильно затягиваясь сигаретой.
— А чего ж ты тогда боишься, Бабочка?
— Уже ничего. Я все потеряла. Чего мне бояться? Смерти?
— Например, да. Смерти. Если так на свободу хотела, значит, и жить хочешь. Есть для чего жить, Найса? Или ради себя любимой?
— Уж точно не ради тебя.
Ударила сука. Как всегда, в самое сердце. Она умела наносить точечные. Метко в цель. Иглы под ногти вгонять.
— А я ради тебя жил, — продолжая улыбаться, пепел на пол сбил, — веришь? Все эти годы думал, что не хочу сдохнуть, не увидев твоего лица перед смертью.
— Как ты его увидеть хотел? Во сне, Мадан? Ты меня на казнь отправил или забыл?
— Ну как же забыть? Прекрасно помню. Как и то, чего мне стоило, чтоб тебе удалось сбежать в последнюю минуту.
Повернул голову, наблюдая за ней боковым зрением. Сидит, не дергается, тоже на меня смотрит. И стук равномерный доносится. Тонкий и дробный. Начинаю понимать, что это Найса зубами стучит. А в подвале духота невыносимая — по мне пот градом катится.
— Не лги мне, — голос дрогнул, а я медленно выдохнул.
— Зачем мне лгать тебе? Это не я у тебя за решеткой сижу, а ты у меня. Не хочешь знать, сколько твоя жизнь стоила?
Молчит тварь, а меня накрывает ядом и ненавистью. Воспоминаниями накрывает, и взвыть хочется, кататься опять по полу и выть.
— Спроси, сука. Давай. Тебе разве не интересно, сколько стоила твоя гребаная, продажная шкура?
— Сколько? Удиви меня, Мадан.
Быстро взяла себя в руки. Теперь я знал почему — ее этому учили. И не только этому. По идее, боец Джена мог нас всех здесь уложить сам. Но она до сих пор этого не сделала. Либо приказ иной получила, либо… Нет. Вот в это я уже не поверю. Хватит. Достаточно шансов ей давал. Только пусть знает, какой ценой она сейчас стоит здесь передо мной.
— Жизнь отца, жизнь матери, жизнь тридцати двух солдат сопротивления. Я их всех… чтоб тебя дрянь такую отпустили.
Всхлипнула, а я пальцы в кулаки сжал. Сам треск суставов услышал, как и ее тихий стон.
— Поняла, сука?
Опять молчит. С ума меня сводит этим молчанием. Я рывком поднялся и замок на решетке сорвал. Два шага к ней и удар со всей силы по лицу, так, чтоб на пару метров отлетела, за шиворот поднял и к стене прижал. И сердце кровью обливается, потому что сам себя бью. Больно, бл**ь, от каждого удара. Когда убивать буду, сам от боли загнусь. Так всегда было. Всегда, дьявол бы ее разодрал и утащил в ад. Каждую ее царапину видел, и у самого внутри все рвало и щемило так, что хотелось сдохнуть, но не думать о том, что ей больно. Вот почему каждый раз, как кто-то трогал ее в школе, я с цепи срывался. Убивать за нее мог. За слезинку одну сердце голыми руками вырвать… а сейчас сам… и руку скручивает и сердце заходится от понимания, что ударил.
— Поняла, я спрашиваю?
Смотрит на меня, тяжело дыша, и удар по ребрам нанесла, туда, где рана через повязку еще кровоточила. Застонал от боли и тряхнул сучку, ударяя о стену так, что волосы на лицо упали. Извернулась и в челюсть локтем заехала и тут же, присев, ногой в бок снова, в одно и то же место, опрокинула на пол и вскочила сверху, сжала мне горло руками. Оторвал от себя и тут же подмял под себя, выкручивая руки за голову. Извивается подо мной, норовит ударить сзади. Коленом по пояснице. Но я ей бедра ногами сжал с такой силой, что кости захрустели.
— Лжешь. Ты нас всех предал. Ты сначала бросил меня, а потом слил… чтоб выжить. Чтоб свою шкуру спасти. Это ты тварь продажная. Ты. Ты мою жизнь в ад превратил. Ты убил меня, Мадан. Убил, понимаешь?
Смотрю в глаза ее сумасшедшие, полные ненависти и слез, и у самого дыхание остановилось. От боли не могу глоток воздуха сделать. От каждого слова ее вздрагиваю. Словно лезвие мне под ребрами прокручивает. Достает, вгоняет снова и опять крутит. Заорать захотелось, чтоб заткнулась.
— Заткнись. Заткнись, мать твою. Сама себя слышишь?
— Слышу. Я себя слышу. Ты нас предал. Мы умирали, а тебя рядом не было. Я видела, как Лиона с отцом живьем горели… видела. А ты… ты живой остался. Почему?
— Ты хотела, чтоб сдох?
— Хотела. Все эти годы я и считала, что сдох… А потом увидела. Здесь. Целый и невредимый. Лучше бы сдох… лучше бы горел там на площади, чем знать, какая ты мразь, Мадан… лучше б умер ты.
— А я и хотел сдохнуть. Только не я это решал. Считаешь, я не думал об этом каждый день? О том, что сделал? Я их крики по ночам слышу… но знаешь, я также думал и о том, что ты жива осталась. Меня это спасало от безумия.
— А меня спасало от безумия то, что я могу тебя найти и убить.
— Когда с Пирсом трахалась, забывала периодически или под ним стонала и мечтала о моей смерти?
Стоило вспомнить о друге-предателе, и ярость зашкаливала с утроенной силой. Хотя и понимаю, что право имела и что ничего сам взамен предложить не мог и не смогу, но ревность-сука ядовитая, она меня жгла, как раскаленным железом, изнутри. Я вонь своей паленой кожи чувствовал и задыхался от нее.
Пирс. Опять болезненно сердце сжалось. Его жуткая смерть с ума сводит до сих пор. Ради меня. Чтоб спряталась, чтоб бежала… чтоб… Нет. Я не скажу. Не стану вскрывать этот нарыв прямо сейчас. Иначе сама с ума сойду. Не смогу. Не выдержу больше этого груза адского, который ношу с собой уже столько лет. У каждого есть свои мертвецы, которые по ночам приходят. А ко мне не только мертвецы… Я плач слышу. Детский пронзительный плач. И мне головой о стены биться хочется от отчаяния. Что он знает о безумии? Что знает о потерях? Что он знает о том, как больно отказываться от себя самой, выдирать сердце из груди и отдавать кому-то? Отдавать душу свою.
— Что молчишь?
— Не хочу о Пирсе с тобой. Имя его марать. Ты его не достоин, Мадан.
Зеленые глаза вспыхнули ненавистью с такой силой, что меня саму тысячами лезвий исполосовало. Давно он на меня так не смотрел. С юности самой. С того момента как взял первый раз. Пусть ненавидит. Мне так легче будет.
— Имя марать? Святой он, значит, был? — за волосы схватил и о стену лицом припечатал так, что перед глазами потемнело и из носа кровь по губам потекла, — Любила его?
Я расхохоталась. Истерически громко. Господи, о чем мы? Разве это имеет значение здесь, в данный момент, когда один из нас должен умереть?
— Это то, что тебя волнует сейчас? Я убить тебя пришла, Мадан. Вот он — час икс, ты еще не понял? Кто-то из нас обязан здесь сдохнуть: или ты, или я. Потому что я свое задание выполню. Значит, ты должен принять решение — кто?
Мои пальцы сами разжались. Отпустил ее и медленно назад отходил, а она обернулась и мне в глаза смотрит. Трясется вся. Кровь запястьем вытерла. Зло смотрит исподлобья. В глазах снова тьма та самая. Которую даже я боялся. Потому что ее ненависть была страшнее смерти… Потому что никогда раньше ее там не было. Наверное, меня это добило. Что-то хрустнуло внутри, и я понял, что больше нет смысла ни для чего. Война не война, меты проклятые, Советник-падаль. Плевать на всех, если смотрит на меня вот так.
Решать? Я свое решение принял много лет назад. С тех пор ничего не изменилось. Пистолет с пола поднял и ей швырнул.
— Давай, Бабочка. Стреляй и закончим с этим. Выйдешь на свободу.
Щелкнула предохранителем и подняла обе руки, целясь мне в грудь.
— Я об этой минуте мечтала.
— Видишь, я исполняю твои мечты. Я же обещал тебе когда-то.
Ее руки ходуном ходят. Дрожат так, что из стороны в сторону водит. И по лицу пот каплями выступил.
— Выполняй задание, Найса. И все будет кончено, ты разве не этого хотела? Давай, закончим это здесь и сейчас, девочка. Давно пора.
Делает ко мне шаг за шагом, и руки дрожать продолжают. Вплотную подошла. В глаза мне смотрит. Душу наизнанку выкручивает. Секундная стрелка в голове набатом мозги разрывает. Я даже на спусковой крючок не перевожу взгляд. Только в глаза. Вот она — минута истины.
— Сначала ты, потом я?
Голос сорвался, а мне ее дрожь передается, и сердце о ребра бешено, рвано с перебоями. Мне кажется, что я свою кардиограмму рисунком вижу и попискивание приборов в ушах слышу: от ровного прямого к легким импульсам.
— Нет. Сегодня только я.
И она руки медленно опускает и с рыданием голову мне на грудь уронила. Пистолет опять на пол упал. Рывком обнял ее за шею, прижимая к себе. Сильно вжимаясь лицом в ее макушку, морщась как от боли.
— Почему не закончила, Бабочка?
— Ты знаешь, — очень тихо, подняла заплаканное лицо и в глаза мне посмотрела, — знаешь?
Усмехнулся, сжимая ее скулы пальцами.
— Знаю.
Вот теперь знаю точно, как дышу. В глазах твоих синих вижу. Это знание плескается в расширенных зрачках, где рябью расплывается мое отражение. Никто и никогда не умел так смотреть на меня. Сколько женщин было, и ни одна вот так, как она, не умела. Больше чем с любовью. С дикостью отчаянной, с дьявольской одержимостью и тягучей мрачной тоской. Только у моей Найсы такой взгляд, от которого душу в клочья и за который хочется пулю в висок… если больше так никогда не посмотрит. Трусь щекой о ее макушку, сильно втягивая запах волос и крови с адреналином.
— Рассказывай, Бабочка. Все рассказывай.
— Не могу, — подбородок дрожит, и слезы градом по щекам катятся, — мне страшно рассказывать.
— Будем вместе бояться, — жадными поцелуями слезы ее сжираю и снова к себе на грудь, вжать в себя с такой силой, чтоб дух захватило, — помнишь, как в детстве? Когда гроза начиналась?
— Она у меня не кончается, Мад. Мне так жутко было все эти годы. Так темно и жутко без тебя.
— Нееет. Ты у меня отважная девочка. Ты справилась. Она закончилась только что, маленькая. Нет больше никакой грозы. Никто не достанет тебя здесь пока я рядом.
Смешно звучит, наверное, говорить это Черной Гадюке, которая свою кличку не за плохой характер получила. Но она сильнее прижалась ко мне и лицо у меня на груди спрятала.
— Достанет… меня он обязательно достанет. Но это не важно… Но он достанет и тебя, Мадан. Не я, так кто-то другой. Понимаешь? И этот другой здесь. Карту Фрайу я не отдавала. Есть второй наемник.
Это я и без нее понял, когда руки с пистолетом опустила. Только сейчас мне не до этого было.
— Рассказывай, Найса. Я все знать хочу. Правду. О тебе всю правду. Если солжешь мне и в этот раз, я действительно убью тебя.
ГЛАВА 5. Найса
Я ждала исполнения приговора. Кто-то скулил и орал за стенами душных камер в центральной тюрьме, а я смотрела на узкое окошко, где было видно квадрат ясного летнего неба, и понимала, что скоро наступит избавление. Я смертельно устала от всего. От войны, от ужасов за стеной, от нашей грязной тайны с Маданом. Я только молила бога, чтобы выжили ОНИ. Чтобы случилось чудо. Пусть оно, пожалуйста, случится с ними. Или пусть я умру первой… только не видеть, как они уходят раньше меня. Только не эта боль. Самая страшная из всех, что приходится пережить человеку — это потеря любимых и родных.
Только не эта разрывающая тоска от мысли, что им причинят страдания, а я буду на это смотреть… Потом я проклинала Бога за то, что не дал мне этого — хотя бы увидеть. Разделить их мучения. Я долгие годы не могла простить себе того, что осталась в живых и потеряла их всех. Мадана, папу и Лиону. И у меня не было даже могилы, на которой я могла бы их оплакать. Только мемориал в глубине души, куда я приносила цветы воспоминаний каждый день и плакала по ним изнутри кровавыми слезами.
Предрассветные часы тишины, когда уснули даже те, кто, обезумев, бились о двери своих камер и раздирали ночную тишину мольбами и молитвами. А я не могла спать… я вспоминала всю свою жизнь. Такую короткую. От первого дня и до последнего. Вспоминала его. Но ведь я успела быть счастливой. До безумия, до сумасшествия счастливой. Я познала такую любовь, о которой можно только мечтать. И я ни о чем не жалею. Я люблю каждую каплю грязи, которой мы с Маданом пачкали друг друга все эти годы, отдаваясь своей запретной страсти. С самой первой секунды и до последней я любила только его. Пусть я за это попаду в ад и буду корчиться на костре дважды, но я бы вернулась с того света, чтобы любить его снова. Как только занялся рассвет, ко мне пришел священник в сутане и с нашивкой благотворительного общества Комитета. Я усмехнулась, увидев, как он брезгливо приподнимает полы сутаны и входит в вонючую камеру, сжимая в руках Библию.
Позже он уходил и молился, крестился и трясся всем телом, потому что я рассказала ему о нас с Мадом. Рассказала обо всем и с такой же усмешкой смотрела, как расширяются от ужаса его глаза. Стало ли мне легче после этого? Нет, не стало. Я так и осталась с грузом своих преступлений против чопорного и лицемерного общества, потому что меня они не тяготили и не вызывали ни малейших угрызений совести или стыда. Я слишком дорожила своими грехами, чтобы о чем-то сожалеть. Перед казнью нас покормили, но я не притронулась к еде. Мне было слишком плохо, чтобы проглотить хотя бы кусок хлеба, не то что тюремной похлебки. А исторгать содержимое желудка во время экзекуции я не хотела. Тюремный врач высказал предположение, что это последствия пребывания в загрязненной вирусом зоне и полная антисанитария. Вода, которую мы пили и мылись ею, была грязной и не очищенной. Я смеялась ему в лицо. О чем он говорит? О какой антисанитарии? Мы спали рядом с трупами и ели просроченные продукты. И даже тогда мне и вполовину не было так плохо, как сейчас. У нас брали кровь на анализы, но никто не торопился огласить смертникам заключение врачей. Нас лишь использовали в своих целях. Все результаты проверок были строго засекречены. Я же думала, что это последствия пыток и жестоких побоев. Первые дни над нами страшно издевались. Нас мучили сутки напролет. Я слышала, как выли от боли в соседних камерах воины сопротивления. Меня почти не тронули. Но в первые два дня жестоко избили. Мне тогда казалось, я умру от дикой боли в животе и под ребрами, но я выкарабкалась. Меня тогда мало волновало собственное физическое состояние. Я думала только о том, как там они? Где их держат? Сможет ли кто-то из них выжить.
Потом я долго вспоминала слова священника. Он говорил о раскаянии, о признании своих ошибок, о том, что я должна вымаливать у Господа прощения за себя, не молить его о грехах Мадана и своих родителей, а я не считала себя виноватой. Я любила. Кто меня осудит за это, пусть сами горят в Аду. Никогда не буду стыдиться ни одного прикосновения моего мужчины, ни одного его поцелуя. За все в жизни нужно платить, и я знала, что мы с ним заплатим по всем счетам рано или поздно. Заплатим так, как никто другой. Я говорила ему об этом, когда лежала у брата на груди и гладила его лицо дрожащими руками.
— Я буду гореть в Аду, Мадан, за то, что так люблю тебя.