Нужно было закрепить двадцать восемь парусов, и нам понадобилось на это два дня.
На четвёртый день мы были готовы к плаванию. Рано утром буксир вытащил нас на середину реки и затем повёл вниз по течению. Было ещё темно, вода чернела своей глубиной, и только льдины с хрустом крошились форштевнем и проплывали в темноте светлыми пятнами.
Мы следовали к выходу в море, и команда, построенная на правом борту, пристально смотрела на берег, который смутно проглядывался сквозь темноту.
Внезапно раздался чей-то хриплый голос:
— Будем верны Санта-Паули[3]!..
…и в ответ из всех глоток разом вырвалось:
— Ура!.. Ура!.. Ура!
Со стороны берега слабым эхом донеслись голоса. Нельзя было различить, о чём они вещали. Матрос, который стоял рядом со мной, сказал:
— Это проститутки…
Когда рассвело, я увидел на шканцах человека в белой вязаной шапочке.
— Это «Старик»[4], Шлангенгрипер, — прошептал мне Циппель.
Человек покрутил головой в разные стороны, как петух, собравшийся прокукарекать, а затем исчез в штурманской рубке.
— Он поймал ветер и теперь прокладывает курс, — пояснил Циппель. — Это один из тех, кто чует погоду на три дня вперёд.
Я оценивающе посмотрел на Циппеля, однако его лицо оставалось непроницаемым.
Мы спустились по Эльбе вниз по течению и во второй половине дня достигли открытого моря. Дул лёгкий северо-восточный ветер, и море выглядело серо-зелёным и очень холодным. К вечеру, незадолго до захода солнца, буксир освободил нас и, дымя, отправился назад.
Раздалась команда:
— Паруса ставить!
Мы ринулись по мачтам наверх к реям. Полотнища парусов одно за другим опадали и вздувались на ветру. На западе солнце опускалось за облако на горизонте, а на востоке медленно поднималась полная луна, отражаясь в море сверкающей дорожкой.
Мы работаем так, что, несмотря на холод, рубашки липнут к телу. Однако иногда я всё же осматриваюсь и наблюдаю, как лунный свет играет на белых парусах.
Но самое прекрасное зрелище меня ожидает внизу, когда я снова спускаюсь на палубу. Передо мной возвышаются, исчезая вершинами в ночном небе, три серебряных парусных башни. В них поёт ветер, а внизу под форштевнем ровно шумит носовая волна. Мы идём под полными парусами…
Кажется, что словно невидимая сила влечёт корабль за собой, мягко, но неудержимо. Никакого шума машин — только постоянно этот глубокий, равномерный шорох волн.
Мы совершили переход до Бискайского залива. Там ветер круто изменил направление, и мы должны были долго лавировать. Мы рассчитывали возместить потерянное время за Азорскими островами, как только войдём в район пассатов.
Однако когда мы подошли к Азорским островам, то вместо пассатов застаём там только слабый ветер, своими редкими порывами напоминающий старческое покашливание.
Шлангенгрипер ловит каждый порыв ветра, но мы всё равно проходим за день не более десяти миль. Порой кажется, что море налилось свинцом. Дни сонливые и жаркие, а ночи ещё хуже. Мы не выдерживаем их в кубрике и в свободное от вахты время лежим на крышках люков, ловя прохладу ночного ветра.
Капитана мы видим только изредка. Обычно он располагается полулёжа на своем палубном топчане позади вёсельного ящика. Только иногда в полдень, в самый разгар жары, он появляется на шканцах в шёлковой красной рубашке, длинный и сухой, как полуденное привидение. Окинув озабоченным взглядом обвисшие паруса и покачав головой, он вновь исчезает за вёсельным ящиком.
Да, мы видим его очень редко. Но то, что он, находясь как бы за сценой, удерживает все нити в своих руках, мы поняли очень скоро…
Однажды в полдень Кремер, старший бачка, послал Циппеля на камбуз за сгущённым молоком. Он хотел подсластить свою лапшу. Но Циппель вернулся без молока.
— Как это понимать?! — накинулся Кремер.
Он был медленным на подъём восточным пруссаком, который только изредка открывал свой рот. Однако теперь он был взбешён.
— Что, этот Смутье не хочет раскошелиться?
— Нет, — ответил Циппель, и дрожь в голосе выдавала его страх. — Он хочет. Но он говорит, что капитан запретил. Нужно экономить.
Кремер не ответил, но взглянул так, что замолчали все сидящие за столом. Нависла тишина. И в этой тишине вдруг раздался голос Штокса:
— Зато завтра будет нечто особенное, солонина с сушёной картошкой.
Это была пища, которую мы получали вот уже три недели почти ежедневно, и потому слова Штокса звучали как издёвка.
Эта сцена не имела далее никаких последствий, только с этого момента молоко не выдавалось больше ни утром, ни днём, ни вечером.
Три дня спустя — как раз была моя очередь бачковать — я пришёл на камбуз, чтобы получить «напиток вахтенных». Это был кофе, который выдавался для вахтенных в четыре часа утра. Чёрный и горячий, сильно отдающий цикорием и лишь отдалённо напоминающий кофе, он популярен у всех путешественников, будь то в высоких широтах Антарктики, или в тропиках.
— «Напитка вахтенных» больше не будет, — сказал мне кок Смутье, и мне показалось, что он коварно ухмыляется.
— И что я должен сказать им?
Он равнодушно пожал плечами.
— Можешь сказать, как есть. Шлангенгрипер запретил.
Матросы поняли меня не сразу. Когда я с пустым, дребезжащим котелком появился в «синагоге» и сообщил им о причине отказа, над столом нависла тишина, точно как в прошлый раз. Все сидели либо в сетчатых майках, либо с голым торсом, и перед каждым лежал ломоть сухаря, который они приготовили к этому кофе.
Не знаю, кто начал. По-моему, это был Мюллер. Он схватил свой сухарь и начал барабанить им по крышке стола, выкрикивая при этом:
— Подъём! Подъём! Подъём!..
Это было старой шуткой. Команда побудки, которой по утрам поднимались из коек свободные от вахты, предназначалась для червей в сухарях. При стуке сухаря по крышке стола они сыпались из своих нор и расползались в разные стороны. Тут их сметали в кучу и растаптывали.
Но на этот раз «шутка» означала нечто иное. Внезапно все схватили свои сухари и стали тоже барабанить ими по столу. Это напоминало дробь барабана. И вступил хор хриплых голосов:
— Подъём! Подъём! Подъём!..
Вдруг сквозь шум в кубрике послышался голос капитана. По-видимому, он спустился со шканцев и теперь стоял прямо у входа в «синагогу».
— Боцман, — сказал он, — я полагаю, мы должны успокоить этот кубрик!
И тотчас прогремел грозный голос боцмана:
— Чёрт побери! Тихо вы там, в «синагоге»!
— Все они такие правильные, — послышался чей-то приглушённый голос, — для нашего брата они не только кофе пожалеют, а палец о палец не ударят.
— Да уж, а вид такой благочестивый, — добавил Штокс, — как будто он компаньон самого господа Бога. Видели бы вы его во время последнего плавания в Фёрт-оф-Форте…
Окинув взглядом своих слушателей, он продолжал:
— Нам нужно было пройти под мостом. С лоцманом. «С вашими мачтами вы не пройдёте в прилив под мостом», — сказал лоцман. «Пройдём, — возразил Шлангенгрипер, — я рассчитал это». Дело в том, что ожидание следующего отлива стоило два фунта дополнительной платы лоцману, и эти два фунта лежали камнем на душе. «Хорошо, кэптен, — ответил лоцман, — но на вашу ответственность». Шлангенгрипер молча ушёл в штурманскую рубку… А позже, когда я счищал ржавчину с фок-мачты, ко мне подошёл Иверсен, второй рулевой, и сказал: «Штокс, загляни-ка с кормы в штурманскую рубку! Это надо видеть!» Я пошёл и заглянул туда снаружи в иллюминатор. Там, стоя ничком на коленях и обхватив руками голову, молился Шлангенгрипер. Он просил «дорогого Господа Бога» о том, чтобы Он не наказал его за скупость, и чтобы концы мачт остались целыми. Он лежал так до тех пор, пока мы не прошли под мостом. Полкоманды успело на него посмотреть… Правда, нам и на самом деле удалось проскочить с невредимыми мачтами. Но в последующие дни, проходя мимо Шлангенгрипера, мы хлопали себя по коленям.
Раздался смех.
— Надеюсь, он не молится о том, чтобы лишить нас ещё и солонины в мисках, — сказал Шлегельсбергер.
Мы увидели, как наискосок через палубу к «синагоге» бежит Йессен. Задыхаясь, он возмущённо затараторил:
— Дети мои, я с камбуза! Там Балкенхоль — и пьёт молоко! Я сам видел! У пасти большая банка сгущённого молока и слышно только: «клук-клук-клук»!
Это возымело такое действие, как будто у всех разом открылся выход накопленной ярости. В «синагоге» — крик и ругань: «Эта коварная свинья… этот жид… ну, держись, собака, мы засунем тебе это…»
И затем Виташек сказал веско и важно, как председатель суда присяжных:
— Сегодня ночью мы этому коку устроим…
Наступившая ночь была тёмной, свет звёзд заслоняло знойное марево, только тонкий золотой серп луны пробивался между облаками.
До полуночи мы были свободны от вахты. В десять часов мы украдкой, в чулках, пробрались на бак. Дверь на камбуз была открыта. На камбузе сидел кок Балкенхоль и писал. На его лысом темени отражался свет керосиновых ламп. Мы столпились в тени у входа, и Циппель жалобным голосом выкрикнул:
— Балкенхоль!
Кок поднял голову. Его выпученные тёмные глаза с любопытством и недоверием вглядывались в темноту.
— Балкенхоль! — повторил Циппель вкрадчивым, умоляющим тоном.
Балкенхоль откашлялся.
— Кто здесь? — спросил он настороженно.
— Дай мне, пожалуйста, кружку кипятка, — промямлил Циппель.
— Нет! — наотрез отказал Балкенхоль — как всегда, когда мы его о чём-нибудь просили.
Некоторое время было тихо. Мы думали уже, что Балкенхоль заметил нас, настолько пристально смотрел он в темноту, где мы стояли. Но он только сказал:
— А вообще, если тебе чего-то от меня нужно, зайди.
— Не могу, — ответил Циппель.
И жалобно добавил:
— Моя нога, ох, моя нога…
У Балкенхоля проснулось любопытство. Он встал и, переваливаясь с ноги на ногу, осторожно и недоверчиво вышел на палубу.
В следующее мгновение из темноты за дверью вынырнули две тени, набросились на него и с быстротой призраков утащили на ростры в тёмный проём за спасательными шлюпками. Оттуда послышались дробные удары, подобно тем, что раздавались по воскресеньям, когда Балкенхоль делал отбивные котлеты. И в промежутке между ними — его приглушённый жалобный голос:
— За что? Что вам от меня нужно? Я ничего вам не сделал!
— Как — ничего не сделал?! — ответил злобный голос. — А кто всё время варил нам отвратительную баланду?!
Тут вступил второй голос:
— А наше молоко кто выпил, потная свинья?!
— Я… выпил молоко?.. Никогда в жизни!..
— Не лги! Йессен видел!
Голос Балкенхоля перешёл на визг:
— Это подлая собачья ложь… я только вылизал пустую банку, которая осталась от «Старика»… Там не было и трёх капель!.. Так вот вы какие! Когда Шлангенгрипер разрешает давать вам молоко, то я здесь не при чём, и вы молчите! И вы гнёте спину перед ним: «Так точно, господин капитан… Спасибо, прекрасно, господин капитан!» И подставляете ему задницу… А когда он запретил выдавать «напиток вахтенных», то получается, что это я у вас его отнял? За что вы меня-то лупите? Шли бы вы на шканцы и сказали всё прямо в лицо «Старику», если вы настоящие парни!..
Со стороны бизань-мачты донёсся кашель. Это подавал сигнал опасности Шёнборн, которого мы поставили там для охраны. Сразу после этого послышались шаги, и из темноты появился Рудлофф, третий помощник.
— Ну и ну, — удивился он, увидев нас. — Свободные от вахты — и не в койках?
— Ах, господин Рудлофф, — ответил лицемерно Кремер, — ночь так хороша!
— Да, она действительно прекрасна, — сказал Рудлофф и отправился дальше.
Он был лиричен по природе, и мы подозревали даже, что он пишет стихи. Однако мы уже вдоволь насытились прелестью этой ночи и потому тут же расползлись по своим койкам.
Во время следующей утренней вахты проводились работы по ремонту такелажа. Стоя на перте[5] нижнего рея, я работал с грот-брамселем[6], а выше меня, сидя верхом на рее, — Циппель. Мы были одни. Глубоко под нами виднелась палуба.
Внезапно Циппель склонился ко мне сверху и сказал: