Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пост 2. Спастись и сохранить - Дмитрий Алексеевич Глуховский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ну, скотина ты трусливая, решайся!

— Я другое хотел сказать…

— Какое?

Он переводит дыхание и в конце концов предлагает:

— Пойдем, может, по коньячку?

Лучше вечером. Лучше за ужином. В ресторане. После аудиенции.

3

От Манежа императорское ландо с сопровождением следует вниз к Пушкинской. Кавалеристы не опускают ру́ки с шашками, Государь не опускает руки́, на которой держит наследника. «Долгая лета!» катится вместе с кортежем снежным комом по запруженной людьми Тверской, все больше и больше восторженных голосов и улыбающихся лиц налипает на него — и к Пушкинской городовым уже еле удается сдерживать натиск гальванизированной толпы.

— Долгая лета!

К заиндевевшим окнам липнут лбами дети: внутри Бульварного, в золотом поясе, не осталось ни единого незастекленного дома, да и отопление тут работает у всех. Люди из теплых домов глядят на Государя благодарно, и все, кто высыпал на улицу, вышли по своей воле. Шашки в руках у кавалеристов, как елочные игрушки, отблескивают в праздничной иллюминации, растянутой поперек Тверской; от них и толку как от игрушек — для нарядности только. Но никто тут и не желает Государю зла, и он знает это — поэтому едет в народ с этой бутафорской охраной, поэтому безбоязненно показывает народу маленького Великого князя — хрупкий сосуд, в котором мерцает так легко угасимый священный огонь данной Богом власти. И люди смотрят на этот огонек с нежностью и обожанием. Когда настанет время, когда цесаревич будет готов стать цесарем, будут готовы и они.

— Долгая лета!

Знаменосцы подъезжают к Пушкинской, к бульварам — к невидимой границе. Тут золотой пояс оканчивается, начинается пояс серебряный. И толпа по этой границе стоит куда более плотная и внимательная: к серебряному поясу относится все, что между бульварами и Садовым, народу в нем густо — в домах немало коммуналок, все жмутся к Кремлю поближе. Все, кто золотой печатки на палец не заслужил, стремятся получить хотя бы серебряную. И сейчас тут, вдоль бульваров, кажется, выстроились все, у кого серебряное кольцо, кому можно.

На Пушкинской кортеж поворачивает направо и едет степенно вдоль тонких молодых деревьев, по преобразившимся бульварам — сначала до Дмитровки, потом до Петровки. Белые флаги с багряными крестами в честь Дня Михаила Архангела украшают и их. Городовые в зимних шинелях с блестящими пуговицами стоят лицом к скопившемуся народищу, как положено, — но и тут среди тысяч лиц нет ни злых, ни сердитых. Все стоят без шапок. Все, что им нужно, — просто посмотреть на Государя или хотя бы вслед ему, на вихрящийся за белым лимузином, за конскими хвостами снег, который в отсветах разноцветных лампочек кажется рассыпаемым из машины конфетти, божественной манной, искрами счастья.

Люди, которые тут стоят, знают, что за бульвары им нельзя — дальше, в золотой пояс, ход только тем, у кого на пальце кольцо червонного золота с царским гербом. И никто не пытается нарушить порядок, прорвать прозрачную мембрану. Каждый знает свое место, и именно в благодарность за послушание Государь доезжает в архангельский день до тех, кто стоит терпеливо вдоль бульваров.

Мальчик у царя на руках начинает мерзнуть, меленько дрожит, но позиций не сдает; и сам император держит его неутомимо. Налетевший порыв ветра расправляет знамена, шашки с присвистом нарезают ставший густым воздух, лошади фыркают, люди рукоплещут.

— Слава Государю императору! Слава великому князю!

Но вдоль всех бульваров кортеж не поедет — на Петровке он сворачивает опять направо и по ней катит к Большому, вдоль построившихся для приветствия солдат Михайловского и Аркадьевского гвардейских полков. Народ рукоплещет еще снежному вихрю и конским хвостам, а потом разбредается по ярмарочным лоткам, устроенным вдоль бульвара, — пить глинтвейн и делиться радостью с теми, кто не поспел на проезд кортежа.

А император, поднявшись по Петровке вдоль застывших гвардейцев, у Большого вновь окунается в тепло — на Театральной площади его ждут с бумажными цветами, которые будут бросать под копыта белых коней и под влажные черные колеса ландолета.

— Неужели не боится, что бомбу кинут? — спрашивает в толпе кто-то нездешний, оказавшийся внутри бульваров по гостевому золоту.

— Да кого ему бояться! — отвечают ему. — Он по совести правит, а наследника Михаил Архангел сбережет.

Площадь заклеена афишами «Бориса Годунова» и «Щелкунчика», мимо них император едет далее, к зданиям Охранного отделения, жандармерии и примкнувшего к ним «Детского мира», ничем, кроме вывески, по виду друг от друга не отличающихся. Там, выстроившись вдоль «Детского мира», желтой глыбы Охранки и белой глыбы Жандармского корпуса, императора приветствуют курсанты Охранной академии — белая кость, сплошь дворянские дети; ландолет наконец вкатывает на Большую Лубянку. Его путь скоро кончится.

Сретенский монастырь — с золотыми луковицами бетонного Храма Воскресения Христова и Новомучеников и исповедников Церкви Русской — выступает в просвете между охранными разными зданиями — казармами, приемными, каталажками, офицерскими жилыми квартирами, которые все перемешаны так, что только причастный разберет.

Ворота монастыря уже для Государя и Михаила Аркадьевича распахнуты, и у ступеней Храма Новомучеников и исповедников встречает сам Патриарх в подобающем случаю облачении: зеленой мантии поверх монашеской рясы. Золотые серафимы строго глядят с белого куколя. Прочие иерархи стоят за спиной владыки, шепчутся: они императора видят редко, заждались.

Всадники, въехав в ворота, спешиваются, расходятся полукругом. Белый ландолет останавливается, адъютант выскакивает первым, раскрывает дверь, и Государь сходит, ставит продрогшего мальчика наземь, сбивает снег с каракуля, отряхивает припорошенные погоны, шагает навстречу Патриарху, и вместо поклонов они тепло обнимаются. Патриарху, сутулому старику, Государь годится в сыновья, но отеческой снисходительности он к императору не выказывает: уважение их обоюдно и очевидно.

Цесаревича Владыка гладит по голове и зовет скорей греться. В храме уже все готово для праздничной службы. По пути великому князю вручают горячий чай в стакане с серебряным подстаканником и к нему баранку; остальное угощение — уже после богослужения.

4

Перед тем как по Москве разольется от Храма Новомучеников бронзовый звон, сутулый старик в белом куколе опускается на плохо сгибающееся колено перед серьезным сероглазым мальчиком с красными с мороза щеками. Смотрит, улыбаясь, как тот прихлебывает чай, как торопится с баранкой под насмешливым взглядом отца.

— Я тебе уже про Михаила Архангела рассказывал в том году. Но у вас, у детворы, каждый год память обнуляется. Расскажу еще раз, от меня не убудет.

Мальчик кивает. Старик подводит его к расколотой иконе, с которой облетает золотая чешуя. На иконе — красивый человек с крыльями, нерусскими печальными глазами и длинными кудрями. Глаза у него печальные, но в руке меч. По золоту человек нарисован черным.

— Михаила потому Архистратигом зовут, что он всем святым войском ангельским командует. Это под его командованием Воинство света, которое мы силами бесплотными зовем, разбило войско демонов, войско тьмы, наголову. В одной руке, гляди, у него копье, а на нем флаг, видишь? Это хоругвь, не просто флаг. Хоругвь белая, это цвет Бога, а на ней крест красный, а правильней — червленый. Знаешь, почему крест на хоругви нарисован?

— Потому что он в Христа верит!

— Эх! Забыл все-таки. Ладно, подскажу. Копьем этим он разил Змея, Сатану. Помнишь ли эту историю? Среди ангелов Господних был один, по имени Денница, — самый к нему близкий, наипрекраснейший из всего ангельского сонма, наисильнейший… И вот именно он-то и решил Господа предать, свергнуть и стать вместо него. Гордыня! Стал он остальных ангелов подстрекать к бунту. И треть ангелов пошла за ним. Предатели. Но один вышел и сказал: «Кто с Богом сравнится?», «Кто как Бог?», а на древнееврейском — «Ми ка эль?» Кто с Богом сравнится, а, Михаил Аркадьевич?

Владыка смотрит на цесаревича лукаво.

— Не знаю, — пожимает плечами мальчик.

— Никто. Никто с Господом не сравнится. Никто на свете. Так его и прозвали, Михаэль, Михаил по-нашему. И остальные ангелы, две трети, послушались Михаила, стали его армией, а он стал их главнокомандующим — по-гречески это и есть «Архистратиг». А Денницу стали называть Сатаной, что значит — «враг». Враг и Господа, и рода человеческого. Была на небесах жестокая битва, и Михаил копьем этим нанес рану Сатане, который принял образ змея. А есть, кстати, у него еще и огненный меч, и щит с крестом, и доспех, потом покажу тебе. Вот так он Сатану и поверг, ангелы-предатели стали демонами и бесами, а наши ангелы, хорошие, их победили и сбросили с неба на землю. Вот в честь той великой победы у Михаила Архистратига на хоругви-то червленый крест и нарисован. Вот какой у тебя святой защитник, твое императорское высочество, — ласково говорит мальчику Владыка. — Тот же, что и самого Господа Бога смог защитить. А пойдем-ка, к той вон еще иконе пройдем.

Он с кряхтением встает, отгоняя взмахом помощника, который пытался было подставить ему для опоры локоть.

Мальчик оглядывается на своего отца, тот кивает: иди, не бойся.

Патриарх берет в свою морщинистую руку ладошку цесаревича, и они переходят чуть дальше. Там висит икона иная, не из трухлявого дерева — чистая, новая, писанная по блестящему металлу — на века. На ней крылатый воин хмурится, трубит в рог, а вокруг него людишек помельче без числа, и все перепуганы.

— Вот опять он, Михаил Архангел. Трубит в рог, мертвых на Страшный суд призывает. А в другой руке у него что?

— Сумка? Пакетик?

— Нет, твое высочество, не сумка. Весы. Так весы выглядели раньше. На весах он будет души человеческие взвешивать. У грешников они тяжелые, им в ад, на муки вечные. А у праведников легче перышка — их в рай можно пускать. Но весы весами, а Михаил перед Христом за человеков заступается. Просит быть к ним милостивым. Помогает решать, кому в рай попасть можно, кого простить следует. Вот такой вот покровитель у тебя, Михаил Аркадьевич.

Государь стоит за их спинами, слушает тоже, улыбается.

— Вот в чью честь назвали тебя, — говорит Владыка. — Так что…

— Меня в честь дедушки назвали! — перебивает цесаревич. — Дедушка был Михаил Первый, а я буду Михаил Второй. Когда вырасту.

— Всех Михаилов в честь архангела зовут, — смеется Патриарх. — В честь того, кто первым сказал «Кто как Бог?». А кто как Бог, а? Кто его главней?

— Никто, — мотает головой великий князь.

— Вот! Главное помнишь! Никто.

Старик целует мальчика в макушку.

— Ну! Согрелся? Идем теперь, службу постоим.

Он кивает своему помощнику, и через минуту по всей Москве начинают звонить колокола.

5

Черная машина с черными армейскими номерами прибывает к казачьему штабу ровно по времени. Стекла у нее непроницаемые, что ждет пассажира внутри, сказать нельзя.

Лисицын спускается вниз в парадной своей офицерской форме, рубашка выглажена и накрахмалена. В лицо метель — к вечеру поднялся ветер. Весь день Юра старался сдерживать волнение, осаживал и высмеивал себя — но сейчас, когда пора садиться в авто, которое повезет его навстречу судьбе — великой? ужасной? — его начинает потряхивать.

Часовой в клобуке, козырнув, открывает ему дверь, Лисицын сгибается, чтобы сесть, — и понимает, что ехать он будет не один. На заднем сиденье развалился полковник Сурганов. Дверь чавкает, машина сыто урчит, снимаясь с места.

— Как день прошел? — Сурганов любезен.

— Та… В приготовлениях. Ваше Высоко…

— Ну так, давай, и я тебя подготовлю немного.

От Лисицына пахнет одеколоном, Сурганов — несвеж и небрит, под глазами мешки. Впереди сидят двое, водитель и сопровождающий, оба в той же форме, что и полковник, — военная контрразведка. Шофер включает мигалку, крякает сигналом. Постовой останавливает ради черной машины Тверскую, и авто выруливает мимо застывшего потока на специальную полосу. Дальше к Кремлю оно летит по прямой.

— Все, что Государь будет тебе говорить, слушать внимательно. На вопросы отвечать честно. Своих вопросов не задавать.

— А вам позвольте? Вопрос. Вам неизвестно, о чем… разговор?

Сурганов забывается, достает на свет свои кулаки, начинает разглядывать их. Костяшки распухли и потрескались. Вряд ли это была драка — лицо у полковника нетронуто.

— Разговор? Эта экспедиция, криговская, за Волгу… Была у Государя на личном контроле. О том, что на Ярославском посту случилось… Нечто… Ему донесли с запозданием. И то, что там вот уже несколько дней никто не выходит на связь, это весьма и весьма тревожно. Учитывая, кхм, историю.

— Вы ж про бунт, Иван Олегович?

Сурганов мешкает с ответом.

— Учитывая историю. Войны. Мятежа. Того, как мы его подавляли.

Он отвлекается от своих рук, чтобы изучить лисицынскую физиономию. Окунает кулаки в темноту, словно отмачивает их в ней. Лисицын ждет продолжения — про войну на восточных границах он знает только из уроков политинформации в учебке.

— Помнишь, что там было?

— Я? Ну… Когда наша наступательная операция захлебнулась… Федеральная то есть… Мятежники ж собирались идти на столицу… И потом… Мне ж тогда самому было десять только. И там было это чудо с иконой Михаила Архангела… Которую вынесли на тот берег Волги. И потом… После молебна… У них там же ж междоусобица началась, кажется?

Лисицын заикается, сбивается — чувствует себя снова школяром у доски. Полковник кривится. За окном мелькают рекламы: водка, платье, набор в добровольческий корпус. Там, где начинается золотой пояс, машина притормаживает на секунду, чтобы постовой мог прочесть номер и отдать честь.

— И они, в общем, отступили. Мятежники. Стали грызть друг другу глотки. За мост же ж так и не перешли, откатились назад. Все. В чудо можно не верить, в икону… Но факт фактом. Хотя я сам, как человек православный… Да. И восточных границ больше никто не беспокоил с тех пор. Правда, и федеральный экспедиционный корпус же ж… Не вернулся. Вот. Все вроде. Я больше про юга понимаю, господин полковник. Я ведь там служил.

— Да знаю я, где ты служил, знаю, Лисицын. Только ты рот раскроешь, а это уже ж понятно, — передразнивает его Сурганов. — Про икону ты, видишь, братец, помнишь. А про спасителя Отечества не помнишь? Про Михаила Первого, про батюшку Аркадия Михайловича? Кто мятеж-то остановил?

— Ну это… Это само собой же как-то… Про Государя императора-то ведь каждый…

— Ну конечно. Само собой. Ты только про это на аудиенции не забывай.

— Та как можно! Я вас не подведу! — старается отчеканить Лисицын.

Машина, домчав до Манежа, принимает влево, на Охотный ряд. Лисицын ерзает: Кремль отступает, заметенный ледяной крупой, авто проходит между бывшей Думой и бывшей гостиницей «Москва», как между Харибдой и Сциллою. Подмывает спросить, почему едут не в Кремль. Если не в Кремль, то куда?

— Друга твоего Кригова Государь тоже принимал, перед тем, как отправить туда, за мост, — говорит Сурганов. — Он вот тоже обещал не подводить. Эх… Слушай. Пойдешь с полусотней. Если вы что-то странное там встретите… Что-нибудь… Непонятное. То ты, братец, лучше назад сразу вертайся.

— Вы же сказали, там бунт? — пытается сообразить Лисицын. — На Ярославском посту?

— Жрать мы им не посылали, потому что командование тыла поставки разворовывало, а сигналы с постов все в ящик к себе убирало. Пока мы разобрались… — Сурганов трет подбородок. — Ну бунт как бы, вроде да. Но ты послушай еще, что тебе Государь скажет. И если в Ярославле хоть что-то странное увидишь… Такое, чего не сможешь понять… То возвращайся немедленно.

— Так точно.

— Хоть кто-то должен добраться назад из вас, понял?

— Понял.

Машина прибывает на Старую площадь, останавливается перед высоченными чугунными воротами с решетками и шипами. Окна опускаются, в салон заглядывают бойцы в кевларе. Шофер предъявляет путевой лист, удостоверение. Светят фонариками всем в лица без всякого почтения, слепят. Через плечо у них пистолет-пулеметы на ремне. Гости из прошлого. Одни ворота раскрываются, впереди другие. За ними — третьи, и между каждыми — проверка.

— Где это мы? — шепчет Лисицын.

— Это личная Его императорского величества резиденция. В гости тебя соизволили пригласить. На чай.

— Я… Великая честь… Я…

— Да брось, не тушуйся.

— Я все же ж… Я-то почему?

— Ты-то? Ну вот так. Понравился ему тогда Кригов. И тебя он запомнил, что ты за друга головой рискнуть был готов. И вот-с: подать сюда Ляпкина-Тяпкина. Так что Кригову скажи спасибо.

— Когда найду его, Иван Олегович, обязательно скажу!

Двери открывают караульные в синих шинелях с каракулевыми отворотами. Сурганов передает Лисицына капитану античной стати и внешности.

— Дальше сам.

— Так точно.

Сердце колотится так, будто Лисицыну сейчас на Олимпийских играх выступать.

6

За тремя рубежами личной охраны открывается наконец апартамент: вроде старомосковской квартиры с высокими потолками. Анфилада комнат уходит в уютный полумрак — дворцовые люстры погашены, мягкий свет идет от торшеров в тканевых домашних абажурах. Из глубины играет тихо фортепиано — ученически, заново и заново пытаясь с разбегу взять трудную музыкальную дробь.

Лисицын стоит на пороге по стойке «смирно» и завороженно слушает, не смея ступить шагу дальше. Тренькает где-то телефон — слышится неразборчивый мужской голос… Государя известили о прибытии гостя. И вот шаги.

Он появляется в самом конце анфилады, которая из-за порталов в каждой из комнат кажется цепью отражений в двух поставленных друг против друга зеркалах. На нем офицерский китель, штаны с лампасами и вдруг — Лисицын с удивлением замечает это — войлочные мягкие тапки.

Юра не вытягивается — выгибается, щелкает каблуками; фуражка сидит у него на руке.

— Сотник Лисицын?

— Ваше императорское величество!



Поделиться книгой:

На главную
Назад