Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Василь Быков - Алесь Михайлович Адамович на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Алесь АДАМОВИЧ

ВАСИЛЬ БЫКОВ

Василь Быков в письме-анкете, адресован­ном автору этой статьи, написал:

"Так повелось, что я свои идеи, часто общечелове­ческого, морального плана, решаю на материале войны. Вероятно, это потому, что прошедшая война всеобъем­люща и там всему было место. Но это не значит, что моего личного армейского опыта хватало для воплоще­ния всех моих идей. Часто случалось так, что его не хватало, и тогда идеи повисали в воздухе без необходи­мой для них жизненной почвы. Там же, где я полностью доверялся материалу, получалось чрезмерно по нынеш­ним временам. "Третью ракету" я скомпоновал из раз­ных кусков моего военного опыта, "Измену" почти всю придумал как по сюжету, так и по характерам, так же как и "Альпийскую балладу"... "Мертвым не больно" написалось как воспоминание, там меньше все­го придумки, там все, что касается сюжета и обстоя­тельств,— документально, как теперь принято говорить. Много взято из "моей войны" в "Проклятой высоте" (название белорусского варианта "Атаки с ходу" — А. А.), хотя это и не помешало критикам упрекать меня в незнании материала... (Критики-газетчики упрекали в этом меня, того, кто сам несколько месяцев воевал командиром взвода автоматчиков в той самой полковой роте автоматчиков, которая описана в "Проклятой вы­соте".)"

Повести Василя Быкова именно так и группируются по степени документализма и, пожалуй, художествен­ной глубины. И дело, по-видимому, не в одном только биографизме быковских вещей: "не пережитые лично "партизанские "Круглянский мост" и "Сотников" близки как раз ко второй группе произведений, более документальных.

Сила лучших вещей В. Быкова, однако, не в одном лишь документализме, а в чем-то большем: в докумен­тализме, солдатской достоверности, но плюс еще что-то.

Об этом "еще что-то" и поведем здесь разговор.

Странное сложилось положение. Именно о тех писа­телях и о произведениях, о которых особенно спорят критика наша пишет, говорит хотя и громко, но наиме­нее обстоятельно.

О таких именах: Андрей Вознесенский, Ион Друцэ, Василь Быков...

Практически не было в печати работ, больших ста­тей, в которых творчество В. Быкова рассматривалось бы, бралось в целом, в становлении, во всей сложности. Появляются вслед каждой новой его вещи рецензии или же письма читателей, и сразу же в ответ — множество спорящих голосов, но при этом каждая новая повесть В. Быкова рассматривается, прочитывается, по сущес­тву, изолированно от всего пути писателя. А ведь твор­чество его уже система, а не сумма более удавшихся или менее удавшихся повестей.

Сейчас, когда партией поставлен вопрос о повыше­нии роли и действенности критики, необходимо стре­миться к созданию, утверждению такой атмосферы, что­бы острота спора, критики сочеталась бы с доказатель­ностью, основательностью. Особенно когда речь идет о серьезных, значительных явлениях искусства. Начи­нать, видимо, следует со спокойного, основательного изучения всего творчества писателя, стремясь уловить логику развития замыслов, те пласты, мысли, то содер­жание вещей, которые при изолированном и излишне "эмоциональном" прочтении, возможно, ускользали, не замечались, игнорировались.

Василь Быков — явление в литературе принципиаль­но интересное.

Человек пишет — одну за другой — повести, чрезвы­чайно близкие по теме, материалу, так что порой даже у некоторых искренних ценителей, друзей его таланта появляется опасение, не "ходит ли он по кругу", и тем не менее новые повести В. Быкова воспринимаются на­шим читательским зрением, чувством как что-то новое, как снова открытие.

На чем же держится новизна, казалось бы, столь близких по материалу и пафосу произведений?

И где, в чем действительно опасность самоповторения?

И, может быть, талант этот сегодня обещает что-то совсем уж новое ("Сотников" — сильнейшее тому под­тверждение!), перед чем многое из прежнего покажется лишь разгоном мысли, творческой энергии в своеобраз­ном художническом "синхрофазотроне".

Такой талант настраивает на требования, ожидания максимальные.

В нравственном, в эмоциональном максимализме — талант Быкова. Без этого трудно вообразить его как писателя. Да и живет этот писатель среди народа, кото­рый помнит прошлую войну особенно остро и тревожно, с реальным ощущением, знанием, чем грозит и будущая возможная война. Ведь это край, народ, познавшие войну, потери, почти "термоядерные": каждый четвер­тый житель Белоруссии убит, сожжены дотла целые районы, а многие — вместе с людьми. Сотни и сотни Хатыней.

Сегодня пишут о новом этапе развития советской военной прозы. Если в первых послевоенных произведе­ниях писатели военной темы больше склонялись к пано­рамному изображению событий, рассуждают критики, а позже — к углубленно-личностному, психологическо­му (споры о "глобусе" и "двухверстке" и т. п.), то сей­час военная литература ищет и находит синтез того и другого.

Совершенно понятна и оправдана тоска критиков по обозначенному "синтезу". И даже забегание вперед, го­товность желаемое выдавать за сущее. Хорошо бы, ко­нечно,— еще одну "Войну и мир", нашу, собственную! Ну хотя бы коллективную!

Да, тенденция к так называемому "синтезу" суще­ствует. "Солдатами не рождаются" К. Симонова, "Го­рячий снег" Ю. Бондарева, пожалуй, наиболее плодо­творный сегодняшний результат нашего томления, тос­ки по "синтезу". Хотя, помнится, замечалось такое уже в романе "За правое дело" В. Гроссмана, в "Живых и мертвых" того же К. Симонова, в "Минском направле­нии" И. Мележа.

Но, может быть, сегодня это стало или становится главным руслом и в этом — качественная новизна "этапа"?

Вон уже и названия какие глобальные — "Война" (И. Стаднюка)! Один на такое не осмелишься! Значит — тенденция, общее движение, направление!

Да, русло явственно просматривается. Но не мешает (на всякий случай!) задаться вопросом: русло-то обозна­чилось, а как с заполнением, уровнем? И не излишне ли умственное это у нас, у военных писателей,— уста­новка дать во что бы то ни стало "синтез"? Что ж, может быть, это и полезно (в конечном счете, в отдаленном ре­зультате) — вызывать посредством искусственного раз­дражения "прилив крови", кислорода, тепла, энергии к нужному участку.

Глядишь, и появится, но уже естественным образом, из самой направленности таланта, что-то действительно "этапное", нарушив или даже поглотив строгую линию программируемого "синтеза ".

И можно даже предполагать, что он-то, реальный "синтез", окажется настолько неожиданным (как все настоящее, незаданное в искусстве) и непохожим на при­вычное и предполагаемое, что мы его вначале не узнаем — никак не пожелаем признавать за "новый этап". Так обычно и бывает в искусстве.

Да, русло мы уже вычертили: "панорамность" + "психология"; "Ставка" + "окоп", — и примеры таких романных решений и кинорешений множатся неудер­жимо. Русло вроде заполняется...

Навсегда потрясенные гениальностью толстовской эпопеи, мы почему-то допускаем, что возможно (хотя бы коллективно) повторить, повторять ее. Да будь сам Лев Толстой нашим современником, повторить и он не сумел бы. Нужен не просто его талант, но и особенное мироощущение, состояние духа, которые переживал Лев Толстой только в 60-е годы XIX столетия и которые уже не возвращались к нему больше. И которые, скорее всего, немыслимы сегодня — после Освенцимов, Хатыней, пос­ле Хиросимы и под тенью ракет с атомными боего­ловками.

"Кто счастлив, тот и прав..."; "Ничто не умрет, и я не умру никогда и вечно буду счастливее и счастли­вее",— писал Л. Толстой в дневнике, и именно этот Тол­стой, в таком вот состоянии душевного равновесия с целым миром, устойчивым и разумным, создавал самое светлое, ясное свое творение — "Войну и мир" [1]

Даже во времена "Воскресения" (в 90-е годы) и в начале XX века (когда в чреве империализма заворо­чался еще один "плод" — всеевропейская, всемирная война) эпопея о двенадцатом годе, думается, получилась бы у Толстого, несомненно, иной по тону и всему строю. Толстой один из первых людей, кто уже в начале XX века почти зримо огцутил возможность мировых войн, ведущих к страшному одичанию и, возможно, даже к са­моистреблению рода человеческого. Вслушаемся, как по-современному звучит его голос (статья "Одумай­тесь!"): "Глядя на то могущество, которым пользуются люди нашего времени, и на то, как они употребляют его, чувствуется, что по степени своего нравственного разви­тия люди не имеют права не только на пользование же­лезными дорогами, паром, электричеством, телефоном, фотографиями, беспроволочным телеграфом, но прос­тым искусством обработки железа и стали, потому что все эти усовершенствования и искусства они употребля­ют только на удовлетворение своих похотей, на забавы, разврат и истребление друг друга".

А теперь попробуем вообразить себе, что Л. Толстой, создавая "Войну и мир", знал бы про разрушительные возможности атома, про страшные фашистские лагеря смерти...

Неужели не сдвинулось бы все, по крайней мере, в сторону той предельной страстности и трагизма, которы­ми пронизаны его "Воскресение", "Крейцерова сона­та"?.. А может быть, даже в сторону "Братьев Карама­зовых" с их "Легендой о Великом инквизиторе"...

Одна вещь в таких рассуждениях совершенно необ­ходима — "упреждающий взгляд", поправка на движе­ние самой истории.

Если бы речь шла о подражателях, беспомощном эпи­гонстве, не стоило бы тревожить тень Толстого. Но речь тут о более серьезном: о том общем ориентире в современной литературе, по которому выводятся "на орбиту" все новые произведения об Отечественной войне. И вели­колепно, что ориентир этот — величайший шедевр миро­вой литературы.

Но делаем ли мы необходимую поправку на сдвиг исторический, на современность? Не слишком ли XIX век повлиял на философскую умиротворенность многих наших военных эпопей и романов, которой, как мы знаем, и следа не оставалось в позднейших романах и повестях Толстого и тем более не оказалось бы у него, будь он современником катаклизмов и тревог, середины XX века.

"Поправка на движение" необходима не только на охоте или при запуске космических кораблей на Луну или Марс, но и при попытках "попасть" своим произве­дением в "зону притяжения" гениальной толстовской эпопеи. Особенно в наше время глобальных изменений...

Чем будет, каков окажется новый этап, действитель­ный синтез, сказать трудно. Но чем он не будет, до­гадываться возможно. Меньше в нем будет, нежели ны­не, сознательной вычерченности русла, заданности, стремления во что бы то ни стало сопрягать "окопы" и "Ставки" — без большого философского открытия заново всего того, что и читателю уже известно из мно­гих источников и документов.

Вот почему не верится, что "синтез" уже родился, что "уровень" на самом деле поднимается к заветной черточке: слишком все это близко к простому суммиро­ванию: "панорамность" + "исповедальность", "Став­ка" + "окоп". Не умножение, не возведение в степень, а всего лишь суммирование.

Меняется, изменилось само понимание эпопеи. И воз­можности ее — иные. Не в наших теоретических стать­ях, конструкциях, а в самой творческой реальности. Свидетельством тому могут быть произведения, приме­ры, которые (с непривычки) и кажутся нам нарушением нормы, "отступлением", "уклонением".

В интервью "Литературной газете" Василь Быков на вопрос, даст ли он наконец тоже эпопею о войне, почти пообещал ее: вырвали-таки обещание! Правда, писатель тут же оговорился, что не в объеме суть романа, и вообще — не в эпопее счастье. У него уже был опыт перехода от военной повести к военному роману — с это­го как раз и начались неприятности с критикой. То, что в небольших, "локальных" по ситуации повестях каза­лось уже привычным, "законченным", то самое в мас­штабе романном прозвучало для критики сигналом опасности. Что это, дескать, за роман такой, в котором нет философской уравновешенности между трагедией личности и всенародной победой, народным бессмерти­ем? Будто заранее ожидая подобной реакции критики, автор "Мертвым не больно" (фактически романа, хотя он обозначен, как почти все у Быкова, повестью) заста­вил своего героя сделать оговорку, разъяснить напря­мую: это был мой Сталинград, и я его проиграл, хотя "общий Сталинград" народ выиграл, мы выиграли! Но напоминание это, конечно же, не могло нейтрализо­вать трагическую доминанту романа. Ибо мысль героя (и автора) идет дальше, смысл и правда романа — не в одном лишь этом безусловном факте: победили мы!

Да, "большой Сталинград", войну народ выиграл, защитил, отстоял в борьбе с фашизмом само будущее — свое и человечества. И это — главное. Ради этого необ­ходимо было идти на любые жертвы и муки. И народ шел.

В классическом романе, а тем более в эпопее, это, конечно, локализовало бы трагедию отдельных героев и поражений. Ибо народ — бессмертен, и то, что для личности крайняя трагедия, даже безысходность, для целого народа — всего лишь страница его бесконечной истории. Закрываясь, она тем самым открывает новое продолжение — новую страницу.

У Василя Быкова нет этого "выравнивания настрое­ния", разрядки, того ощущения, которое смягчает тра­гический итог. И обусловливается это совсем не "одно­сторонностью" или узостью его взгляда. Скорее, тем, что взгляд "двояконаправленный": и в прошлое, и в бу­дущее. Трагедия Василевича, героев романа "Мертвым не больно" не только в том, что они проиграли "свой Сталинград", который народ выиграл. Трагизм здесь больший — он в том, что судьба личности сегодня связа­на с самым большим "Сталинградом", который может проиграть (самому себе, но от этого не легче) уже все человечество. Проиграв само право на существование.

Если не прислушается к голосу разума, истории, правды.

Так что же происходит сегодня с военным романом и прежде всего с "эпопейностью"?

Происходит то, в чем лично Быков не повинен. В чем писатель повинен не более, чем термометр, который показывает высокую температуру. Само время перевер­нулось так, что исчезло утешительное чувство, которое заражало безусловным оптимизмом классическую эпо­пею: личность конечна и трагедия ее локальна, народ же бессмертен!

Все это не может не воздействовать на характер современного романа. И если эпопея о войне еще возмож­на, то с поправкой на этот трагизм самого времени, повседневной реальности, которая осознается миллиар­дами сознаний, личностей.

В таких условиях оптимизм тем более необходим и ценен? Да, имеет основание Грэм Грин, когда гово­рит, что "пессимизм — сомнительная привилегия по­стороннего, у которого в кармане оплаченный обратно билет" [2].

Но бывает и "оптимизм постороннего". В политике — когда миллиарды голов, жизней (чужих, разумеется) спокойно кладут на весы "будущего человеческого счастья". И в литературе — когда сознательно или бессознательно, но закрывают глаза на грозную опас­ность, пишут о войне так, будто не знают о безумных арсеналах атомной смерти...

Василя Быкова в этом не упрекнешь. Он пишет о войне минувшей, но так, что тень ее ложится нам под ноги и заставляет задуматься о дне завтрашнем. Возможно, это и придает его произведениям, даже их повторению, необходимость, обязательность, более важ­ную даже, чем художественная "обязательность".

Уговаривая художника-гражданина быковского та­ланта писать роман или эпопею, мы должны быть готовы к тому, что трагизм его больших вещей отнюдь не "уравновесится", а наоборот — соответственно воз­растет, умноженный на проблемы и раздумья глобаль­ного масштаба. Само время не предписывает нам ничего "успокоительного". Да и во вред были бы подобные лекарства: сегодня человеку, миролюбивому человечест­ву нужна мобилизация всего разума, всей воли, любви, необходима мобилизация всей ненависти к войне — "готовность № 1".

От угадываний, от заглядывания в завтрашний день нашей военной прозы вернемся, обратимся к ее интерес­ной и яркой сегодняшней странице — к творчеству Васи­ля Быкова.

Повести В. Быкова небольшие. Но порой такое ощу­щение, что ему, его мысли тесновато в рамках обычной, традиционной повести. И возможно, он даже еще "изме­нит" этому жанру. А пока саму повесть он делает все более емкой, усложняя жанр как бы вводными пове­стями — "притчами".

Вначале это были только отступления в биографию героев, могущие объяснить нынешнее их поведение (в "Журавлином крике", в "Третьей ракете"). А в "Круглянском мосте" такие отступления несут уже большую идейную и композиционную нагрузку (например, по­учающие были-"притчи" Бритвина про людей, которые, по его разумению, вели себя "глупо", не так, как подска­зывала "военная целесообразность", щадили мирных людей или же свое человеческое достоинство,— одним словом, не "по-бритвински").

Эти отступления проясняют и подчеркивают "притчевую" окраску вообще повестей В. Быкова. О том, что повести его близки к притче, критики уже писали, чаще оценивая это как недостаток, обеднение реализма.

Автор в целом очень интересной статьи "Проза вме­шивается в спор" В. Перцовский даже в "Сотникове" (в одной из самых лучших повестей В. Быкова) видит этот изъян: "Однако публицистическая заданность ха­рактеров, ситуаций, "рассчитанность" их, к сожалению, свойственна сегодня даже талантливым произведениям. Именно в этом смысле говорилось о "притчеобразности" "Сотникова"..." [3]

Следует нам, видимо, больше исходить из художе­ственного результата, а не из предвзятости к самому жанру: притча, мол, дидактична.

В литературе нет жанров высших и низших. Судить следует исключительно по результату.

Взвесим же результаты, без скидок, но и без пред­взятости.

Да, для В. Быкова характерно чувство максимально­го сопереживания вместе с героями всей обстановки вой­ны, войны, которая в сотни раз длиннее и вот этого, ре­вущего в сей момент, смертного боя и твоей солдатской, такой ненадежной, жизни. Холод, голод, тоска смерти, боль в теле и в сердце, гнев и порыв — все это будто с тобою происходит, будто сегодня. Достоверность чрезвычайная.

Достичь достоверности можно и за счет умножения правдивых сцен и деталей (у войны такого материала достаточно).

Но есть и другой путь: при максимальной достоверности переживаний, ситуаций, деталей заострить, драматизировать еще и саму мысль о войне. Например, проецируя ее на всю прошлую историю людей. Или на современность. На то и другое и еще на завтрашний день человечества.

Желтых, командир орудия ("Третья ракета"): "...Я все медали отдал бы, только бы детей уберечь. Вон — не окончится война к новому году — старший мой, Дмитрий пойдет... Только и радость, когда подума­ешь, что эта война — уже последняя. Довоюешь, и баста. Уже другой такой не будет. Не должно быть. Сам я готов на все. Но чтобы последний раз. Чтобы детям не дове­лось".

А это — Лозняк, "лирический герой" "Третьей раке­ты" (и, конечно же, сам автор): "Да, война! Будь она трижды и сотни раз проклята, эта война. Она ежечасно висела над нами все недолгие годы нашей жизни, она созревала, копилась над нашей люлькой, которую, вернувшись с предыдущей войны, ладили наши отцы. Под ее черным крылом качались, подрастали и учи­лись мы — солдатские сыновья и сами будущие сол­даты".

В. Быков, в отличие от многих авторов военных пове­стей и романов, с самого начала, с первых своих вещей не пошел путем "художественного автобиографизма", который хотя и имеет свои преимущества в воспроизве­дении богатства и разветвленности жизненных связей, но все же недопустимо расточителен. В. Быков свой "фронтовой запас", материал расходует очень эконом­но, повышая его художественную "горючесть", его по­лезный коэффициент за счет острого сюжета и с по­мощью прямого подключения к современному напряже­нию жизни — к проблемам и тревогам сегодняшнего дня.

Это сделать не сложно, если просто модернизировать историю, подтягивать день вчерашний к сегодняшнему.

Каждая правдивая история войны, картина челове­ческого подвига или подлости, взлета духа или падения у Быкова всегда — постановка проблемы социальной и нравственной, заостренной, обращенной к любви или не­нависти современного читателя. И эта заостренность порой действительно "притчеобразная".

Так вот, обязательно ли это недостаток — "притче­образность"?

Да, в ней заключена опасность излишней заданности идеи, обеднения жизненных связей, насилия над реаль­ностью во имя идеи или "морали". В "притче" легко об­наруживается недостаточность того, что Лев Толстой считал чрезвычайно важным для правдивого искус­ства,— "несимметричности".

Определенные потери такого рода найти можно и у Быкова — так что основания делать В. Быкову насто­раживающие замечания у критиков действительно имеются.

У "простого", "непритчеобразного" реализма, как уже отмечалось, есть свои преимущества, и важнейшее из них — богатство, разветвленность, неожиданность жизненных связей.

Но свои преимущества есть и у реализма "притчеоб­разного". Как часто бывает в жизни и в искусстве, про­должением недостатков и тут являются неожиданные достоинства.

Не случайно к "притче" обращались многие великие, включая Льва Толстого и Достоевского. А на Западе — и Брехт, и Камю, и Сартр, и другие. "Притчеобразность" становится чрезвычайно распространенной дополни­тельной окраской в современной мировой прозе и драма­тургии.

"Притчеобразность" в реалистической литературе проявляется по-разному, но традиционная ее особен­ность — это заостренность моральных выводов, подтал­кивание к абсолютным выводам и оценкам, многозна­чительность ситуаций и образов. Наряду с привычными и традиционными для притчи "убиранием декораций" обнажением мысли и морали, условностью характеров и положений, есть, однако, и более современная ее раз­новидность: это тоже "притча" (по оголенности мысли и заостренности "морали"), но с предельно реалистиче­скими обстоятельствами и со всем возможным богат­ством "диалектики души" [4].

Литература эта как бы "сдвигает", сводит в одно (в меру таланта, конечно) совершенно разные два этапа толстовского реализма: реалистическую обстоятель­ность "Севастопольских рассказов", "Войны и мира", тех его романов и повестей, где психология людей рас­крывается во всей диалектической текучести, изменчи­вости и сложности,— с романами, повестями и расска­зами Толстого, где откровенно господствует горячая, страстная мысль, оценка, мораль, приговор ("Воскре­сение", "Смерть Ивана Ильича", "Крейцерова соната" и др.).

Собственно, таким же путем (заземление, реалистиче­ское оснащение, обогащение господствующей над всем мысли, "тезиса — антитезиса") шел где-то и Достоевский.

В отличие от рационалистически-просветительской литературы (где тоже — "притча"), мысль, "тезис — антитезис" у Достоевского спаяны с живой действитель­ностью, соединены с ней миллионами живых капил­ляров: мысль, идея у Достоевского тоже часть реальнос­ти — и, может быть, самая главная реальность! Идея, теория, мысль — вот главный житейский "интерес", ко­торый движет поступками людей у Достоевского: не "миллион" им нужен, а мысль разрешить. А если и "миллион", то тоже во имя "идеи", пусть самой низ­менной...

Мы уже писали о том, как повлиял Достоевский на классическую белорусскую прозу — на Кузьму Чорного. Влияние это (наряду с толстовским) на белорус­скую литературу продолжается — и в творчестве В. Бы­кова также [5].

Влияние Толстого ("сдвинутого": диалектика души первого периода и проповедь, громкий приговор — по­следнего) на Быкова легко заметить во всех его пове­стях.

Достоевского воздействие становится определеннее, глубже как раз в последних произведениях В. Быкова, особенно в "Сотникове".

Но влияние это — через весь пласт современной гу­манистической литературы, в которой Достоевский так непосредственно (как наш современник) присут­ствует.

"Стрессовая" ситуация, ситуация выбора, философ­ская проблема "свободы воли" — все это предлагается современной литературе как важнейшая тема, проблема, заостренная самой действительностью, временем. Но осознана эта тема, проблема как литературная, художе­ственная всей мировой литературой под сильнейшим воздействием гения Достоевского.

"Стрессовая" ситуация, предельно кризисная: когда человеку в себе самом (и нигде больше) приходится искать и находить силу противостоять жесточайшим об­стоятельствам,— в основе всех повестей В. Быкова. Ли­тература этого типа обычно укрупняет человеческие страсти, хорошие и дурные качества людей, сами кри­зисные обстоятельства раскрывают, обнаруживают все в человеке подчеркнуто, крупно.

Эта литература "по-достоевски" проецирует челове­ческие чувства, мысли, поступки на самое "природу че­ловека " и как бы на его будущее. Она обязательно с фу­турологической окраской: литература-предупреждение, литература-сигнал.

С обычной и для его повестей интонацией надежды и горечи пишет В. Быков в цитировавшемся выше пись­ме-анкете: "Ален Рене писал некогда, что "фильм дол­жен звучать как своего рода сигнал тревоги, который помогает людям трезво взглянуть на окружающую их жизнь", и это в не меньшей степени относится и к ли­тературе. Отсюда и роль писателя в этой жизни — стро­ителя и звонаря. Будем звонить, а вдруг кто и услы­шит".

"Притчевое" начало в повестях В. Быкова присут­ствует и проявляется своеобразно. До самого последнего времени оно было как бы даже не вполне осознаваемым качеством или приемом. И "Журавлиный крик", и "Третья ракета", и "Измена" — вроде бы "обычные" повести, но с таким максималистским моральным заря­дом, что сам сюжет, характеры начинают выстраиваться по "силовым линиям" этого заряда. Отделить, выделить "притчу" из потока самой жизни у Быкова — не легко. Лишь в "Обелиске" "притча" заявляет о себе открыто, как сознательное стилеобразующее начало. В таком на­правлении В. Быков развивался уже в своих партизан­ских повестях, но ни в "Круглянском мосте", ни в "Сот­никове" такого высвобождения идеи, мысли, спора из-под реалий самой действительности у Быкова не заме­чалось.

Как будет развиваться талант В. Быкова дальше — в направлении "притчи", или же по пути большего документализма, или в каком-то совсем неожиданном на­правлении — покажет время. Не будем увлекаться под­сказками.

Плодотворнее, пожалуй, будет изучить само движе­ние, сам путь художника к сегодняшним успехам и про­махам. Последние вещи Быкова, "Сотников" во всяком случае, представляются нам выходом В. Быкова к по­вести более философской и более психологической. Это снова "виток", но на другом, на новом уровне.

Становление В. Быкова как художника проходило, конечно же, по многим линиям. Но пока выделим одну из самых важных, как нам кажется.

Проблема выбора в условиях крайней, пограничной, кризисной ситуации в большинстве произведений В. Быкова ставится так, решается так, что судьей самому себе человек не является. Он судит других или другие — его, потому что "моральная система" каждого замкнута наглухо; если честный — так честный, а подлец — так уж до конца подлец; и на практике и даже (как Блищинский) "в теории".

И судят они, разные, друг друга и делом и словом, а автор открыто — против авсеевых ("Журавлиный крик"), задорожных ("Третья ракета"), блищинских ("Измена"), черновых и петуховых ("Западня"), бритвиных ("Круглянский мост").

В ситуациях, когда фашисты, когда смерть навали­лась, эти трусы, эгоисты, хитрецы-ловкачи, бессердеч­ные карьеристы деловито, обдуманно перекладывают свою часть ноши на других и тем самым губят их, пре­дают их и само дело.

При этом уже в первой своей повести "Журавлиный крик" (и в других — через воспоминания героев, отступ­ления) В. Быков стремится объяснить поведение чело­века всей его жизнью, его (и не только его) прошлым. (Например, как подтолкнула Пшеничного к мысли о сдаче в плен вся его нелегкая жизнь сына "врага", и хоть нет ему авторского прощения за такой сознатель­но сделанный шаг, но задумываться читателя над об­стоятельствами и оценить их автор понуждает).



Поделиться книгой:

На главную
Назад