— Вовсе нет! По правде говоря, в тот день, когда я его получила, у меня было отвратительное настроение, а вы, как мне показалось, блаженствовали.
— Из-за чего у вас было плохое настроение? — спросила я.
Андре помолчала.
— Просто так, не из-за чего. Из-за всего. — Она замялась. — Мне надоело быть ребенком! — воскликнула она внезапно. — Вам не кажется, что это затянулось?
Я посмотрела на нее с удивлением: Андре была гораздо свободнее меня, а я, хотя дома у нас было невесело, вовсе не желала становиться взрослой. Мысль, что мне уже тринадцать, меня ужасала.
— Нет, — сказала я. — У взрослых жизнь такая однообразная, каждый день похож на вчерашний, ничего нового не узнаёшь…
— Ах, в жизни есть не только учеба, — ответила Андре раздраженно.
Мне хотелось возразить: «Есть не только учеба, есть вы». Но мы сменили тему. Я в отчаянии говорила себе: в книгах люди признаются друг другу в любви, в ненависти, они не боятся рассказывать все, что происходит у них в душе, почему же в жизни такое невозможно? Я готова шагать два дня и две ночи, без еды и питья, чтобы увидеть Андре на час, чтобы она не грустила, а она ничего об этом не знает!
Несколько дней я уныло пережевывала эту мысль, и вдруг меня озарило: я сделаю ей подарок на день рождения.
Родители все-таки непредсказуемы — обычно любые мои затеи мама считала заведомо нелепыми, но идею этого подарка она одобрила. Я решила сшить по выкройке из журнала «Мод пратик» роскошную сумочку. Выбрала красно-синий шелк с золотой вышивкой, плотный и блестящий, показавшийся мне сказочно прекрасным, натянула его на плетеный каркас из спартри, который тоже сделала сама. Шить я ненавидела, но так старалась, что когда сумочка была готова, она выглядела действительно очень красиво — с подкладкой из вишневого атласа и боковой гармошкой. Я завернула ее в шелковую бумагу, положила в коробку и перевязала ленточкой.
В день тринадцатилетия Андре мама пошла со мной на праздник. Там уже собралось много народу, и я смущенно протянула коробку Андре:
— Это вам ко дню рождения. — Она удивленно на меня посмотрела, и я прибавила: — Я сама ее сделала.
Андре развернула маленькую сверкающую сумочку, и щеки ее зарделись.
— Сильви! Это просто чудо! Как мило с вашей стороны!
Мне показалось, что, не будь рядом наших мам, она бы меня расцеловала.
— Поблагодари и мадам Лепаж, — предложила ее мать своим мягким голосом. — Это, конечно, она взяла на себя весь труд…
— Спасибо, мадам, — быстро сказала Андре и снова восхищенно улыбнулась мне.
Пока мама вяло протестовала, я почувствовала, как меня что-то кольнуло внутри. Я вдруг поняла, что мадам Галлар меня недолюбливает.
Сегодня я могу только восхищаться чутьем этой проницательной женщины: дело в том, что я начала меняться. Наших учительниц я теперь находила безнадежными дурами, развлекалась тем, что задавала им каверзные вопросы, спорила с ними, дерзила в ответ на их замечания. Мама меня слегка бранила, а папа, когда я рассказывала ему о своих стычках с нашими монашками, смеялся; его смех избавлял меня от угрызений совести, но мне и в голову не приходило, что мои выходки могут не нравиться Богу. Когда я исповедовалась, я думать не думала о таких пустяках. Я причащалась несколько раз в неделю, аббат Доминик подталкивал меня на путь созерцательного мистицизма — моя мирская жизнь не имела ничего общего с этим духовным призванием. Прегрешения, в которых я каялась, касались главным образом состояний моей души: я недостаточно истово верила, слишком надолго забывала о божественном присутствии, молилась рассеянно, была к себе чересчур снисходительна. Однажды, перечислив все эти провинности, я услышала через окошечко исповедальни голос аббата Доминика:
— Это все?
Я растерялась.
— Мне сообщили, что моя маленькая Сильви уже не та, что прежде. Говорят, она стала невнимательной, непослушной, дерзкой.
У меня запылали щеки, я не могла выдавить из себя ни слова.
— С сегодняшнего дня ты должна начать исправляться, — произнес голос аббата. — Мы поговорим об этом в следующий раз.
Аббат Доминик отпустил мне грехи, я выскочила из исповедальни с горящим лицом и убежала из часовни без покаяния. Шок был намного сильнее, чем в тот день, когда мужчина в поезде метро приоткрыл полу своего пальто и показал мне что-то розоватое.
Восемь лет я преклоняла колени перед аббатом Домиником, как преклоняют колени перед Господом, а он оказался просто старым сплетником, судачил с нашими монашками и принимал их россказни всерьез. Мне было стыдно, что я открывала ему душу, он меня предал. С тех пор, заметив в коридоре его черную сутану, я заливалась краской и убегала.
До конца этого года и весь следующий я исповедовалась у викариев церкви Сен-Сюльпис и часто их меняла. Я продолжала молиться и медитировать, но во время каникул у меня случилось озарение. Я по-прежнему любила Садернак и, как раньше, много там гуляла, но ежевика и орешки с живых изгородей меня больше не привлекали, мне хотелось попробовать сок молочая, раскусить ядовитые ягоды цвета сурика с красивым загадочным названием «соломонова печать». Я делала множество запретных вещей: ела яблоки до обеда, тайком брала с верхних полок романы Дюма, вела познавательные разговоры о том, откуда берутся дети, с дочкой арендатора; ночью в постели рассказывала себе весьма странные истории и приходила от них в весьма странное состояние.
Как-то вечером, лежа на мокром лугу под луной, я подумала: «Это все грех», — однако была твердо намерена и дальше есть, читать, говорить и мечтать, как мне нравится. «Я не верю в Бога!» — сказала я себе. Разве можно верить в Бога и сознательно отказываться повиноваться Ему? Я лежала какое-то время потрясенная открывшейся мне очевидной истиной: я не верю.
Не верил папа, не верили мои любимые писатели; конечно, без Бога мир необъясним, но Бог тоже мало что объясняет, во всяком случае, все равно ничего не понятно. Я легко освоилась с этим новым состоянием. Тем не менее, вернувшись в Париж, я впала в панику. Нельзя запретить себе думать то, что думаешь, но папа когда-то говорил, что пораженцев надо расстреливать, а в прошлом году одну нашу старшеклассницу выгнали из коллежа за то, что, как шепотом говорили, она утратила веру. Мне надо было тщательно скрывать свою ущербность, я просыпалась по ночам в холодном поту при мысли, что Андре может что-то заподозрить.
К счастью, мы никогда не говорили с ней ни о сексе, ни о религии. Нас занимала масса других проблем. Мы изучали Великую французскую революцию, восхищались Камилом Демуленом, мадам Ролан[6] и даже Дантоном. Мы бесконечно обсуждали, что есть справедливость, равенство, частная собственность. Мнение наших монашек в этих вопросах в расчет не принималось, а устаревшие взгляды родителей нас уже не устраивали. Мой отец охотно читал «Аксьон франсез»[7]. Месье Галлар был ближе к демократам, в юности увлекался Марком Санье[8], но юность осталась далеко, и он объяснял Андре, что любой социализм неизбежно ведет к уравниловке и уничтожению духовных ценностей. Нас это не убеждало, но кое-какие его доводы вселяли тревогу.
Мы пытались расспрашивать подруг Малу, взрослых девушек, которые должны были бы знать больше, чем мы, но они думали так же, как месье Галлар, и вообще эти вещи мало их интересовали. Они предпочитали говорить о музыке, о живописи, о литературе, и к тому же неумно. Малу иногда просила нас, когда принимала гостей, подавать им чай, но она чувствовала, что мы невысокого мнения о ее подругах, и пыталась в отместку поставить Андре на место. Однажды Изабель Баррьер, влюбленная — очень романтически — в своего учителя фортепьяно, женатого человека, отца троих детей, завела разговор о любовных романах. Малу, кузина Гита, сестры Гослен по очереди рассказывали, какие книги о любви им нравятся.
— А тебе, Андре? — спросила Изабель.
— Мне скучно читать про любовь, — ответила Андре сдержанно.
— Да что ты! — оживилась Малу. — Всем известно, что ты наизусть знаешь «Тристана и Изольду».
Малу объявила, что роман ей не нравится, зато он нравился Изабель, и та мечтательно сообщила, что ее чрезвычайно взволновала эта история платонической любви.
Андре расхохоталась:
— Любовь Тристана и Изольды платоническая? Нет, ничего платонического в ней нет.
Повисло неловкое молчание, и Гита сухо сказала:
— Маленькие девочки не должны рассуждать о том, чего не понимают.
Андре снова засмеялась и ничего не ответила. Я ошарашенно смотрела на нее. Что она имела в виду? Мне самой была понятна только одна любовь — моя любовь к ней.
— Бедняжка Изабель! — хмыкнула Андре, когда мы пришли к ней в комнату. — Придется ей забыть своего Тристана, она почти помолвлена с каким-то плешивым уродом. Надеюсь, Изабель верит, что любовь снизойдет на нее милостью Божьей во время венчания!
— В каком смысле?
— Моя тетя Луиза, мать Гиты, утверждает, что в тот миг, когда жених и невеста произносят сакраментальное «да», они мгновенно влюбляются друг в друга. Понимаете, для матерей эта теория — настоящий подарок. Не нужно беспокоиться о чувствах своих дочек: Бог все устроит.
— Никто не может всерьез в это верить, — удивилась я.
— Гита верит. — Андре помолчала. — Мама до такого, конечно, не дошла, но она говорит, что, когда вступаешь в брак, обретаешь благодать от Бога.
Андре бросила взгляд на портрет матери.
— Мама очень счастлива с папой, — сказала она нерешительно. — Но она ни за что бы за него не вышла, если бы бабушка ее не заставила. Она два раза ему отказывала.
Я посмотрела на фотографию мадам Галлар: не верилось, что когда-то у нее было сердце молодой девушки.
— Отказывала?!
— Да. Находила его слишком суровым. Он любил ее и не отступался. И после помолвки она тоже его полюбила. — Голос Андре звучал не слишком уверенно.
Несколько минут мы молча это обдумывали.
— Мало радости проводить целые дни рядом с человеком, которого не любишь, — сказала я.
— Да ужас просто!
Ее передернуло, как будто она увидела орхидею, и руки ее покрылись гусиной кожей.
— На уроках катехизиса нас учат, что мы должны уважать свое тело. Значит, продавать себя в браке так же плохо, как продавать себя на улице, — заключила она.
— Можно же не выходить замуж.
— Я выйду, — ответила Андре. — Но не раньше чем в двадцать два года. — Она вдруг резким движением выложила на стол сборник латинских текстов. — Давайте позанимаемся?
Я села рядом, и мы погрузились в перевод описания битвы при Тразименском озере[9].
Нас больше не звали подавать чай подругам Малу. Чтобы получить ответы на мучившие нас вопросы, определенно приходилось рассчитывать только на себя. Мы никогда столько не разговаривали, как в тот год. И, несмотря на свою тайну, которую я Андре не открывала, мы никогда не были так близки. Нам разрешали ходить вместе в театр «Одеон» смотреть классику. Мы открыли для себя романтизм: я была в восторге от Гюго, Андре предпочитала Мюссе, и мы обе восхищались Виньи.
Мы начинали строить планы на будущее. Я уже знала, что, сдав экзамены на бакалавра, буду учиться дальше, Андре надеялась, что ей тоже родители позволят поступить в Сорбонну.
В конце четверти случилась самая большая радость за все мое детство: мадам Галлар неожиданно пригласила меня провести две недели в их поместье в Бетари, и моя мама не возражала.
Я думала, Андре встретит меня на вокзале, но, выйдя из поезда, с удивлением увидела мадам Галлар. Она была в черно-белом платье, широкополой черной соломенной шляпе с маргаритками и с бантом из белого фая на шее. Она приблизила губы к моему лбу, но не коснулась его.
— Как вы доехали, дорогая Сильви?
— Прекрасно, мадам, но, боюсь, я вся черная от угольной пыли.
В ее присутствии я постоянно чувствовала себя слегка виноватой; у меня были грязные руки, наверняка и лицо тоже, но мадам Галлар вроде бы не обратила на это внимания, у нее был рассеянный вид; машинально улыбнувшись служащему на перроне, она направилась к двуколке, запряженной гнедой лошадью, отвязала намотанные на столбик вожжи и легко вскочила в коляску:
— Садитесь.
Я села рядом. Мадам Галлар опустила руки в перчатках, державшие вожжи.
— Я хотела поговорить с вами до того, как вы встретитесь с Андре, — сказала она, не глядя на меня.
Я похолодела. Какие наставления я сейчас получу? Или она догадалась, что я больше не верю в Бога? Но тогда зачем пригласила меня?
— У Андре неприятности, нужно, чтобы вы помогли мне.
Я тупо переспросила:
— У Андре неприятности?
Меня смутило, что мадам Галлар вдруг заговорила со мной как со взрослой, в этом было что-то подозрительное. Она дернула вожжи и цокнула языком, лошадь потихоньку тронулась.
— Андре никогда не рассказывала вам о своем приятеле Бернаре?
— Нет.
Двуколка выехала на пыльную дорогу, обсаженную с обеих сторон белыми акациями. Мадам Галлар молчала.
— Владения отца Бернара граничат с владениями моей матери, — заговорила она наконец. — Он из тех басков, что разбогатели в Аргентине, там он и живет основную часть времени с женой и другими детьми. Но Бернар — болезненный мальчик, он плохо переносил тамошний климат и все детство провел здесь со старой тетушкой и воспитателями. — Мадам Галлар повернулась ко мне. — Как вы знаете, после своего несчастного случая Андре прожила целый год в Бетари, и весь этот год она лежала пластом на доске, а Бернар каждый день приходил с ней поиграть. Андре было больно, скучно, одиноко, и потом, в их возрасте это ничего не значило, — сказала она извиняющимся тоном, что сильно меня озадачило.
— Андре мне ничего не рассказывала.
У меня сдавило грудь. Захотелось выпрыгнуть из коляски и броситься бежать, как когда-то я бежала из исповедальни аббата Доминика.
— Они встречались каждое лето, вместе катались верхом. Оба были еще совсем детьми. Но сейчас выросли.
Мадам Галлар попыталась поймать мой взгляд, в ее глазах было что-то похожее на мольбу.
— Понимаете, Сильви, не может быть речи о том, чтобы Андре и Бернар когда-нибудь поженились. Отец Бернара категорически против, так же как и мы. Поэтому мне пришлось запретить Андре с ним видеться.
Я пробормотал наобум:
— Понимаю.
— Она в ужасном состоянии. — Мадам Галлар снова бросила на меня взгляд, одновременно недоверчивый и умоляющий. — Я очень рассчитываю на вас.
— Как я могу помочь? — спросила я.
Слова слетали у меня с языка, но я не вкладывала в них никакого смысла, я не понимала и те, которые доносились до моего слуха, в голове у меня стояли грохот и мрак.
— Отвлеките ее, поговорите о чем-нибудь, что ее интересует. А потом, если представится случай, образумьте ее. Боюсь, как бы она не заболела. Но сама не могу с ней поговорить.
Она явно была встревожена и подавлена, но я ей не сочувствовала, наоборот, я возненавидела ее в тот момент.
— Постараюсь, — пробормотала я сквозь зубы.
Лошадь бежала рысью по аллее из красных дубов и наконец остановилась у большого особняка, увитого диким виноградом, — я видела его фотографию у Андре на камине. Теперь понятно, почему она так любила Бетари и прогулки верхом, о чем думала, когда у нее туманился взгляд.
— Здравствуйте!
По ступенькам крыльца спускалась улыбающаяся Андре. На ней было белое платье и зеленое ожерелье, стриженые волосы блестели как шлем; она выглядела настоящей взрослой девушкой, и я вдруг подумала, что она очень хорошенькая. Это была совершенно нелепая мысль, мы не придавали никакого значения красоте.
— Сильви, вероятно, хочется привести себя в порядок, а потом спускайтесь к ужину, — сказала мадам Галлар.
Я последовала за Андре через вестибюль, где пахло крем-брюле, свеженатертым полом и старым чердаком; ворковали горлицы, кто-то играл на рояле. Мы поднялись по лестнице, и Андре открыла одну из дверей:
— Мама поселила вас ко мне в комнату.
В комнате стояла широкая кровать под балдахином с витыми столбиками, а в другом углу — узкий диван. Как бы я обрадовалась еще час назад, что буду жить в одной комнате с Андре! Но я входила сюда с тяжелым сердцем: мадам Галлар использовала меня — для чего? Чтобы заслужить прощение Андре? Чтобы ее развлечь? Чтобы за ней следить? Чего она, собственно, боится?