Герман Нагаев
Казнен неопознанным… Повесть о Степане Халтурине
Глава первая
1
Широко, привольно катит свои воды красавица Вятка!
Высоко вздымается правый крутой берег. Его узкое, каменистое подножие отвесно уходит в темную глубокую воду. А за рекой — желтые солнечные плесы в зарослях ивняка, низкий обрывистый берег с ромашковыми лугами и леса, леса — без конца и края…
Река течет не быстро, и гладь ее ровная, спокойная. Видно, как купаются в ней легкие облака и лежит тяжелая тень высокого берега.
Если в утреннюю рань выбраться на лодке на середину реки и лечь на корму лицом вниз, то можно увидеть чистое песчаное дно и скользящих вниз по течению, свернувшихся кольцами, словно кованых из серебра, стерлядей.
Только на повороте река темнеет и морщится. Правый берег надвигается, нависает красными утесами. Но, минуя крутояр, река течет опять спокойно, размашисто. Высокий берег отдаляется, переходит в зеленые увалы, а то и совсем пропадает за лесом, спускающимся к самой воде.
По гребню тянется старинный Вятский тракт — большая проезжая дорога, изрытая колеями и колдобинами. По обеим сторонам тракта стоят вековые березы с густыми ветвистыми кронами и с корявыми, почерневшими от времени стволами.
С одной стороны тракта раскинулись крестьянские поля, как бы огороженные хвойными лесами, с другой — за сизой гладью реки — разлив тайги. Вдоль тракта, у могучих берез жмутся бедные деревушки с избами, крытыми соломой, с рябинами и черемухой у плетней да с «черными» банями на огородах. Кругом раздолье и тишина! Тишина устоявшаяся, дремучая…
Если ехать из Котельнича в Вятку, то тракт вначале потянется над самой рекой по крутояру, а потом станет отклоняться в сторону, огибая глубокие овраги и пересекая реки.
Хоть и разбит тракт местами, а ехать летом по нему хорошо. Смотришь в дальние дали — и душа радуется. Думаешь, ширь-то какая! Простор! Вот она — богатырская матушка-Русь!..
Но не приведи бог ехать в этих местах в лютые морозы и снежную коловерть. Зимой тут вьются две дороги: одна по старому тракту, по крутояру, а другая внизу, в затишье, по льду реки. Но и та и другая ненадежны, когда несколько суток кряду кружит метель и вокруг не видать ни зги. Старые ямщики предпочитают санный путь по реке. Но едут с оглядкой — метель может налететь нежданно-негаданно. Стараются засветло выбраться на гору и добраться до постоялого двора. На горе, хоть и редко, все же попадаются деревни. А если метель захватит на реке, считай — пропал. На реке — никакого спасения.
Особенно суров в этих краях февраль. Сугробы наметает такие, что избы узнают лишь по дыму. На дорогах бывают такие рытвины, что лошадь с санями скрывает. В феврале метет чуть ли не каждый день…
Вот в такое-то время в 1869 году из Котельнического острога в Орлов, звеня колокольчиком, выехала санная кибитка с арестантом и двумя жандармами.
Арестант — чернобородый молодой человек в железных очках, тулупе и валенках — был посажен в глубь кибитки. Жандармы, тоже в тулупах поверх шинелей, сели ближе к ямщику и велели трогать. Утро было тихое, морозное. Лошадь бежала рысцой.
Жандармы, устроившись поудобней на сене и опустив рогожи, прикрывавшие кибитку от ветра, сразу же задремали. Арестант жадно смотрел в щель между рогожами на заснеженные поля, недалекий, подернутый синевою лес и думал…
Арестанта звали Евпиногор Ильич Вознесенский. Еще три года назад, в 1866 году, он был схвачен прямо в Петербургском университете и посажен в крепость. Он был товарищем Дмитрия Каракозова, казненного за покушение на Александра П. Вознесенского около трех лет держали в крепости как соучастника покушения, но не найдя достаточных улик, сослали на пять лет в Вятский край.
Этой осенью его вместе с другими осужденными по делу Каракозова привезли в Нижний Новгород и там, дожидая другую партию ссыльных, около месяца держали в пересыльной тюрьме. Затем обе партии пароходом отправили в Вятку.
Двигались по. Волге, потом по Каме и наконец по Вятке-реке. Перед Котельничем ударил мороз. По реке поплыла снежная шуга. Пароход еле пробился к берегу и был скован льдом верстах в семи от города. Конвойные велели ссыльным выходить и погнали их пешком в городской острог, под секущим ветром.
Евпиногор, одетый по-осеннему, схватил воспаление легких. Его положили в больницу, где он и пролежал больше двух месяцев. И вот сейчас, последним из ссыльных, отбывал он к месту назначения, в уездный городок Орлов.
Погода стояла хорошая. В сумерках кибитка подкатила к большому торговому селу, что находилось на полпути. Заночевали на постоялом и утром, чуть свет, выехали в Орлов.
Поначалу было тихо, а в полдень, когда кормили лошадь и обедали, подул ветерок, потянулась поземка.
— Не заночевать ли здесь, господин унтер? — спросил возница. — Как бы метель не разыгралась.
— Да уж недалече, авось доедем.
— Дело ваше, — хмуро сказал возница и стал подтягивать чересседельник.
Пока ехали деревней и лесом, лошадь бежала ходко. Но выехав в поле, она пошла шагом, наклонив голову. Снег был глубок, и навстречу дул резкий ледяной ветер, хлестал снежной крупой.
— Не воротиться ли, господин унтер? Вроде усиливается метель.
Жандарм, закутанный по самый нос в тулуп, выглянул из кибитки.
— Да вон уж купола виднеются — гони! Возница взмахнул хлыстом, гикнул на лошадь.
Она потрусила мерной рысью, но скоро опять перешла на шаг.
Снег повалил гуще, ветер завыл, засвистел еще сильней. Быстро стемнело. Огоньки, мелькнувшие было впереди, скрылись в снежной мгле. Лошадь б брела медленно, понуро и скоро совсем стала.
Ямщик спрыгнул в рыхлый снег, обошел кругом возка и застучал в кибитку:
— Господин унтер, беда! Ох беда! Сбились мы с дороги…
2
Деревня Верхние Журавли спала под завывание метели. Только у Халтуриных, в высоком пятистенке над ручьем, теплился слабый огонек.
В просторной кухне с большой русской печью и полатями, освещенной дрожащим светом лучины, было тепло, пахло овчинами, просыхающими валенками и пареной репой.
Хозяин, Николай Никифорович, степенный бородатый мужик, подшивал у стола старые кукарские расписные пимы. Сын Иван, рослый, широкоплечий парень, постриженный под горшок, сидел рядом на табуретке — следил за лучиной. Дородная, не утратившая былой красоты Ксения Афанасьевна возилась у печки с чугунками и корчагами. Остальные домочадцы (а их был полон дом) сидели на широких лавках да лежали на полатях, слушая неторопливый рассказ худенького старичка странника.
В завывании метели послышался отдаленный свист.
— Никак, леший свистит, — вздохнул старичок и перекрестился. — Ну и погодушка нынче, помилуй бог! Самый лютый зверь из норы носа не высунет. А ведь мне, любезные мои, доводилось в этакую непогодь ночевать в перелеске. Пробирался я тогда с одним разорившимся купцом на богомолье в Соловецкий монастырь. Одежонка у нас была самая нищенская. Оба в лаптях да в стареньких полушубках — беда… А метель нас прихватила на поле. Кутет, метет — не видать ни зги. Куда податься?
— Да как же вы живы-то остались? — со вздохом спросила хозяйка.
— И не спрашивай, голубушка, сами не знаем. Бредем наугад по снегу, согнувшись в три погибели, творим молитвы и вроде бы видим сквозь метель небольшой ельник. Мы туда. Смотрим — елки занесены снегом по самые вершины, а внизу — лаз, должно, звери прятались. Мы туда. Забились в снег по нос и вроде бы тепло. Ну, думаем, господь нас укрыл… Только бы, думаем, не уснуть, а то замерзнем. И, прижавшись друг к другу, стали мы вслух молитвы читать. Так, с молитвой и просидели до утра. А утром обоз поблизости шел — и довезли нас до деревни.
— Погодь, дед. Кричит кто-то, — остановил хозяин, прислушиваясь.
Иван встал, приоткрыл дверь.
— Ну что?
— Не слыхать…
— Это ветер завывает на все голоса, — сказала хозяйка.
Странник забил ноздри нюхательным табаком, крякнул:
— Вот так и уцелели мы, и до Соловецкого дошли пешком…
С полатей слез младший из сыновей — лохматый подросток Степка. Сунув ноги в чьи-то большие валенки, он накинул шубейку, нахлобучил треух и боком толкнул дверь.
— Ты бы фонарь засветил, Степка.
— Не, я так…
— Ишь какой! — сказал странник и, достав кисет, стал свертывать цигарку, потом протянул кисет хозяину.
Дверь скрипнула, вошел Степка.
— Тять, а тять, там, в логу кто-то зовет и колокольчик раза два звякнул.
— Что мелешь? Должно, померещилось тебе, — прикрикнула мать.
— Нет, я явственно слышал. Кричат в овраге.
— Иван, выдь послушай! — приказал отец. Сняв с гвоздя тулуп и шапку, Иван вышел во двор.
Его ждали молча, прислушиваясь к вою метели. Хозяин не вытерпел, отворил двери.
— Ну что, Иван?
— Вроде кричат, — послышалось в ответ.
— Тогда собирайся, пойдем, должно, почта сбилась с дороги.
Хозяин засветил фонарь, взял веревку и вместе с Иваном отправился в овраг…
Ждали долго… Никто не спал. Целый пучок лучины сжег Степка, прежде чем за окном залаяла собака, зазвенел колокольчик и заскрипели ворота.
— Лошадь распряги, Ванюшка, насыпь овса и укрой теплой попоной, — послышался голос отца, — да посвети вначале приезжим.
На крыльце затопали обледеневшие валенки, и, широко распахнув дверь, в клубах морозного пара вошли двое в тулупах, пропуская вперед невысокого, в запотевших очках, с заиндевелой бородой человека.
Тулуп его был распахнут и волочился по полу. Он ступал одеревенело, ничего не видя, вытягивая вперед белые руки.
— Здравствуйте, — глухо сказал он, снял очки и стал неуклюже протирать их онемевшими пальцами.
— Здравия желаем! — рявкнули оба жандарма, и Степка, увидев под тулупами шинели с медными пуговицами, попятился.
— Батюшки! — всплеснула руками Ксения Афанасьевна. — Да вы же обморозились все!
— Слава богу, до смерти не замерзли.
Вошел хозяин, поставил на лавку ведро со снегом.
— Девки, марш отсюда, будем обмороженных растирать.
Дочери, бабка и тетка-приживалка юркнули в горницу.
— Ну раздевайтесь, гости, да сказывайте — кто и откуда.
— Вот ссыльного везем в Орлов, — кивком головы указал унтер на бородатого.
— Понятно… О господи, да у вас, барин, и щеки обморожены. Давайте-ка я вам разотру. Так… А руки сами трите — вот снег.
Степка залез на полати и, свесив лохматую голову, смотрел, как отец растирал обмороженные лицо и руки ссыльному, как жандармы и ямщик грелись у печки, как мать ставила самовар.
— Вроде бы отходят щеки-то, — сказал отец. — Глядите — «- порозовели… А руки трите сильней, дайте-ка я сам. Вот так… Больно?
— Ничего, терпимо…
— Видите, и руки отходят. Хорошо. Ну как, мать, с самоваром?
— Подогреваю. Сейчас закипит.
— Вот и хорошо. Закусочку нам спроворь да водку достань из подпола. Водка для обмороженных — самое первейшее лекарство.
Сердобольная хозяйка старалась: ей хотелось обласкать арестованного и получше накормить. Уж больно худ он был: щеки ввалились, скулы обтянулись. Лицо казалось зеленоватым. По затрепанной шинели догадалась она, что студент.
Многих ссыльных и арестантов прогоняли через деревню, некоторых даже в кандалах. Знала она, что все это были «политические», страдавшие за то, что хотели сделать облегчение простому народу. Сколько раз плакала, глядя в окно на несчастных! Сколько раз выбегала, чтобы передать горшок молока да краюшку хлеба! А тут бог послал студента в дом. Как не пожалеть его? Как не похлопотать?..
Скоро приезжие, хозяин и старичок странник сидели за самоваром. Хватив по лафитнику и выпив горячего чаю, гости пришли в себя, разговорились.
— Спасибо вам, Николай Никифорович, если бы не вы — мы бы замерзли, — сказал молодой арестант.
— Вон Степку благодарите. Это он ходил до ветру и услышал, как вы кричали.
Арестант встал и, подойдя к полатям, пожал Степке руку.
— Спасибо тебе, Степа. Спасибо! А это возьми от меня на память. — Он достал из кармана маленькую книжечку в кожаном переплете и передал Степану.
— Ой, что же это?
— Басни Крылова. Ты читать умеешь?
— Умею. Еще у дьячка выучился.
— Вот почитай. И другим дай. Это хорошая книга.
— Спасибо!
— Басни, вы говорите? — спросил отец. — Это что же, вроде сказок?
— Да, но более правдивые.
— Ну-ка почитай, голубчик… Не знаю, как звать, величать-то вас.
— Меня зовут Евпиногор Ильич Вознесенский.
— Замысловато. Этак мы и не выговорим. Вы уж позвольте нам попросту, по-деревенски Егором Ильичом вас называть.