— Ты что, чокнулась?
— Я не чокнулась. Я всегда была в уме. Я просто смеюсь!
И Зоя, захохотав, обежала вокруг головы, чтоб посмотреть, где лицо. Вид лица пронзил ее до какого-то антиэкстаза, и она остановилась, точно наткнулась на падшего ангела: лицо превратилось в кровавое мясное блюдо, и только губы посреди этого мертвого месива сохранились почти такими же, как при жизни: они были раскрыты в сладострастной улыбке. Это была улыбка самой себе, себе, которая умеет так наслаждаться.
Эдик захохотал.
— Сумасшедший клиент пошел, — протрубил он. — Я, правда, по пьянке ее лицо чуть-чуть изувечил. Ну, ничего, не на бал отправляется. Ты только деньги выкладывай. Не время для шуток теперь.
В дверь высунулся Володя. Одежда его была в небрежности, и сам он — хмуро-помятый.
— Закругляйтесь, — пробормотал он.
Зоя пулей вылетела из комнаты.
Скоро все было прибрано, как на лужайке теней. Зоя — для страховки — подмыла в последний раз пол. Девочка давно уже была уложена…
— Не ласков мир-то был к Ирочке, — вдруг заплакала Зоя.
— Мать съели, сама — удавилась. А хотела-то от мира всего только сладости… Дите…
— Не дури, Зойка, — угрюмо поправил Володя. — На том свете восстановится. Не нашего это ума дело…
— Чудаки вы, — на прощание сказал Эдик. — Тоже мне клиенты… Больно много задумываетесь…
ХI
Смерть Иры довела Люду до состояния шока. На следующий день она была не в себе, мучаясь от противоречий внутри. Сразу же она решила — всякие внешние действия (розыск трупа, милиция, земное возмездие) здесь бесполезны (хотя она и возненавидела Зою), ибо смерть необратима, а послесмертное возмездие страшнее земного.
Главное, что ее мучило сначала, — это судьба Иры, новая судьба; после гибели. «Как она хотела жить, боже, как она хотела жить, — непрерывно думала Люда, — я чувствовала это по каждому движению ее плоти, ее нежного, пухлого живота… И что с ней теперь — в полуаду, во тьме полубреда?! Чем ей помочь, как спасти? Молитвой?! Поможет ли ей, такой, молитва?»
Но Люда пыталась молиться, бросалась от медитаций к медитациям… И потом с ужасом почувствовала, что она так мучается, потому что у нее возник страх за свое второе, темное «я», ибо Ира, может быть, и была для нее персонификацией такого второго «я».
Но на другой день она почти отбросила эту мысль.
Но тем не менее судьба Иры и страх за нее продолжал болезненно тревожить Люду. Родилось упорное, почти неотразимое желание узнать, что реально произошло с душой Иры, что с ней в действительности теперь. Она продолжала также молиться за нее и посылать ей потоки искренней любви от себя, чтобы смягчить ее участь, но она чувствовала: надо точно знать, что с ней, в какой она ситуации, и тогда только можно помочь… по-настоящему… Ибо, что бы ни говорили мистики, в реальном состоянии души после смерти есть что-то не только глубоко-индивидуальное, но и абсолютно непредсказуемое…
И поэтому она хотела реально знать. Но как? Не спиритическими же забавами. Она знала — тайна состояния души после смерти сокровенна и охраняется от наглого взора смертных. Она подумала: может быть, можно как-то косвенно, без вреда для нее узнать.
Но ее поток мета-страсти прервался… явлением Иры. Оно было во сне, на четвертый день после смерти, и можно было надсмеяться и сказать самой себе, что это проекция собственных переживаний, но все-таки что-то в этом «явлении» ее поразило.
Ира «явилась» наглая и развязная. И нисколько не опечаленная своей смертью.
— Что ты все обо мне молишься, дура, — сказала она Люде. — Лучше отдайся мне, чем разводить слюни…
Но на следующую ночь было другое: Иры не было, но Люда слышала ее стон, дикий, далекий и умоляющий…
Больше явления не повторились. Так или иначе, но желание Люды оставалось неизменным: идти и узнать, болезненно-напряженно узнать и охватить всю картину в своем сознании.
И она вспомнила о всех странных обитателях и посетителях дома номер восемь. Прежде всего о Мефодии и Анастасии Петровне с ее загробным домохозяйством.
«Шутки шутками, — думала она, — но этот парень и эта девочка — крепкие практики и в чем-то знатоки…»
Раньше она порой испытывала некоторую метафизическую брезгливость к ним — мол, позабыли о Духе, об Абсолюте, копаются в могильном дерьме, но теперь она почувствовала к ним некое цельное влечение. В конце концов, и раньше она поражалась им и ласкалась в их метафизической абсурдности и лихости: бог, мол, далеко, а они — рядом.
«Наседка она у нас надмогильная, — часто умилялась Люда, глядя на „Настеньку“, прикорнувшую в платочке на вершине могильного холма. — И сидит она над трупами, голубушка, как кура заботливая над своими яйцами. Только что из трупиков-то высиживает?!. Хлопотунья!!»
Но теперь бешенство искания овладело ею. Да откуда известно, что они об Абсолюте «забыли». Да и мир, проявление Абсолюта, не менее бездонен и завлекателен, бормотала она. Знают, знают они, Фодя и Настя, что-то очень важное, сокровенное, тайное… Пойду за ними, и душу Иры, несчастной, может быть, найду.
Обнаженно-черный, далекий путь, космос-бездна чудился ей там, куда вели дороги Мефодия и Настеньки…
Идти, идти и идти — яростно билось в ее уме. Да, она уже многое знает о себе, да, она теперь стала приоткрывать дверь в великое, вечное собственное «я», бессмертное и необъятное, но ведь существует и этот сюрреальный, бредовый мир, который не уложить ни в какие рамки, ни в какие теории.
Может быть, Ира была только предлогом. Словно что-то звало ее, и вместе с тем было сильное, ясное желание познать судьбу родной и отвратительной Иры.
После всех этих мыслей, приведя их в некоторый стройный порядок, она решила, не откладывая ничего в долгий ящик, повидать Фодю. Выбрала момент, когда тот был во дворе: прыгал головой вниз вокруг пня и шептал.
Приманив Фодю вздохами, она присела с ним на неизменную скамеечку — на ту, где сидели они в роковую ночь.
— Ох, Федоша, Федоша, — начала Люда, — пивка не хошь? Около меня две бутылочки в травке лежат.
— Пивко на том свете пить будем, — смиренно ответил Фодя.
— Мучаюсь я Ирой, мучаюсь, вот что. Заела она меня. Будто я со своей плотью рассталась. А ведь девка была нехорошая, мерзкая.
Мефодий задумчиво пошептал и вдруг проговорил:
— От избытка бытия погибла девка, от избытка…
Люда даже вздрогнула, услышав от Мефодия такое слово: бытие. Посмотрела на него. Тот теневел башкой.
— Кто ты, Фодя? — тихо спросила она. — Сколько в тебе душ?
Мефодий и ушами не пошевелил в ответ, но его слова точно пронзили Люду: а ведь верно черт старый говорит, подумала она, избыток бытия, избыток низшего блага погубил ее, а не какое-то «зло»… Наслаждалась бы Ирка жизнью в меру, не погибла бы, а то прямо задохнулась от себя, от плоти своей, а главного, великого, бессмертного еще не успела в себе разглядеть, прозевала, а если б познала и полюбила его так, как плоть свою полюбила, спаслась бы, и не в аду сейчас бы была, а в духе. Не успела, не смогла за одним благом увидеть более великое, пропустила его. Бедная, бедная…
Мефодий тем временем закурил: достал самокрутку (он никогда не курил иное), покашлял и затянулся…
— Непутевая все-таки девка была, — добавил он, прохрипев. — А все от того, что мать свою съела.
— Как съела?! Ты что?!
— Понимаешь, дочка, — тихо сказал Мефодий, — люди эти сварили ее мать, чтоб съесть, но мало кто знает, что один добрый человек среди них захотел накормить дите и дал ей материнскую плоть, из миски, как собачке. Она и полакала: ведь маленькая была, несмышленыш. Непонарошку. А потом добрячок, накормив дите, вывел ее с завода и кому-то отдал…
Люда остолбенела. Все это показалось ей фантастичным, но каким-то убедительным. Однако она не знала верить ей или нет.
— Такие уж люди-то были, — шумно вздохнул Фодя и повел ушами. — Может быть, племя такое. Их всех на завод и прислали. Хотя говорят, грамотные уже были… Но дело не в этом, Люда. — Мефодий закашлялся, и голова его опустилась, точно в пустыне. — Кто мать свою съест, тот, помимо греха, как бы в оборотную сторону пойдет… Против всего движения.
— Ой, бредишь ты, Фодя, про Ирку, ой, бредишь, — пробормотала Люда. — Она жить слишком хотела, потому и померла. Сам сказал.
— Да, сказал. И это точно. Етого от ее никто не отымет. Ее натура. Но может быть, все бы обошлось, если бы она — хоть и не по своей воле — свою мать не съела. Через это она совсем несчастная и невинная вышла, а проклятие висит… На безвинной — проклятие. Да, не в проклятии дело, шут с ним, с проклятием, а в оборотном повороте.
— Замудрил, дедуся, замудрил, — раздраженно ответила Люда, ужасаясь Иркиной судьбе. — Многие знают эту историю, и никто про такое не говорил. Первый раз от тебя такое слышу. Поменьше с тенями якшайся.
Она почувствовала невероятную жалость и обиду за Ирочку: если еще это на нее навалилось?! Трехнуться можно, а она вон какая здоровенькая была, аппетитная…
— Дедушка, — умоляюще обратилась она к Мефодию. Тот опять прыгал головой вниз вокруг пня, — да не говори ты такие вещи. Твои тени все напутали. Не может быть, чтоб на дите столько всего…
— Бог милостив, — пробормотал Фодя, прыгая вокруг. — Еще не такое бывает, девушка! Мир-то вон как велик! Планета! — уважительно прикрикнул он. — А дедусей меня не называй!
— Хорошо, хорошо, — почти истерически выкрикнула Люда. — Да присядь, Фодя… Неугомонный!
Фодя присел.
Задвигались где-то далеко машины, люди, слышны были крики. За забором монотонно лаяла собака.
«Первый раз слышу такой лай», — подумала Люда и сказала:
— Фодя, а что мне делать-то?! Хочу Ирке помочь!
Мефодий даже вздрогнул (по-человечески) и подпрыгнул на скамье.
— А кто ты такая будешь-то, чтоб людям с того света помогать?! Мы, девушка, кошке и то по-настоящему помочь не можем, ибо когда загадано — тогда и помрет, хоть квасом ее пои…
— Ишь, мудрый какой. А что ж ты прыгаешь тогда, Фодя, так часто? Небось неспростра гимнастику свою тайную делаешь? Скрываешь что-то! Нехорошо обманывать младших.
Помолчали. Потом Мефодий спросил:
— А почему тебя тянет ей помочь? Ты ведь иная, чем она!
— Да иная. Но все равно тянет.
— Молись. Только как надо. Верное средство, старики говорят.
— Да я боюсь, уже осуждена она. — Фодя даже рот разинул.
— Что же ты, супротив самого осуждения хочешь ей помочь? По своей воле?!
— Ага.
Мефодий прыгнул уже по-нехорошему.
— Ну и девки ноне пошли, — покачал он потом головой, подсев к ней. — Не пойму… Мы ведь, девушка, люди простые, и против бога там или черта — ни-ни. А ты вонна что задумала — супротив мирового порядка. Ишь, чаво захотела.
— Думаю я, Фодя, что, кроме мирового порядка, есть все-таки, как бы тебе сказать… какой-то ход вне всего, пусть и ни на что не похожий… Как бы тебе объяснить. Скажу уж по-моему, по-научному, как ты говоришь… В любой истинной духовной Традиции есть место для того, что выходит из Традиции, не вмещается в нее, и то же можно сказать о Космосе, о мировом порядке. Не ладно говорю?
Фодя неопределенно качнул головой.
— Повтори.
— Лазейку, короче говоря, ищу, дыру в Космосе.
— Ого, — Фодя взвился, вдруг на глазах воссияв, словно проскочил за один миг несколько перевоплощений. — Да ежели ты иль какой-нибудь еще человек такую дыру найдет, неужели ты на такую дурь, как Ирка, или на еще какое существо будешь ее тратить?! Окстись! Да за такое… за такое… Вот что, Людок, — вдруг смягчился он, обомлев. — Забудь об Ирке, а? Не твое дело. Мировой порядок не черт, потрепет ее как надо — а потом отпустит. Глядишь, девка когда-нибудь и ангелом станет. А о дыре забудь. Не под силу человекам это… Давай-ка лучше хряпнем кваску, и я тебе о Настеньке расскажу. Она ведь упокойникам не помогает против правила, не меняет их нутро — разве это можно! — она их жалеет, и… тссс… тссс…
Эпилог
После такого разговора с Фодей нега какая-то бесконечная охватила Люду. И в неге этой забылась девочка Ира, ушедшая в мир своей матери, съеденной живьем. Уже не ломала она голову о загробной судьбе Ирочки. Как рукой сняло. Но история эта не прошла даром для ее души.
— Уеду я от вас, Фодя, — говорила она старичку, когда встретила его опять как-то вечером во дворе. — Не по мне эта ваша Настенька с ее загробной стряпней, да и тени я не люблю. Эка невидаль, тень! Сейчас они и по земле ходят в телесном виде. Хотя я и люблю их по-своему…
— Не соображаешь ты ничего о тенях, — сурово оборвал ее Фодя. — Тень она, ангел мой, не проста, по тени многое понять можно.
Но Фодя не прыгнул, однако же, никуда.
— Да ну! Я из всех вас только Галю люблю по-настоящему.
И Люда пошла к Гале.
Галюша встретила ее как родную.
За самоваром поговорили о тайнах.
— Я, Люда, тоже ничего в тенях не понимаю. Может, и вправду, как ты говоришь, многие люди в этом веке стали как тени того высшего внутреннего человека. Ну и что ж, Людка, с тенями тоже можно чай пить, — вздохнула Галюша, откусив кусок слоеного пирога. — А может, и Фодя замысловатый тоже прав, имея в виду свое, другое. Ну их, ети загробные тайны. По мне, так и у нас тута тоже тайн хватает. Ты погляди, какая красота и бездна в деревне, в русских полях и лесах. Кто это разгадал?! Кто это понял?! Никакому чародею это не под силу. Тут глаз нужен ангельский или еще там какой, повыше…
Люда вздохнула.
— Права ты, права… А если природа такая, то какова наша душа?.. Знаешь, Галя, уеду я от ваших загробных людей, от Насти и Фоди, сменяю квартиру, но с тобой буду навечно.
В это время кто-то запел во дворе. Охваченная бытием, Люда подошла к окну.
На лужайке, собравшись в кружок, пели шесть обитателей дома номер восемь по Переходному переулку.
Пели что-то совсем древнее, языческое, но о Небесах.
И почему-то все решили не умирать…
Так странно и быстро разрешился для Люды поиск души погибшей Иры. Понесло ее совсем в другую сторону. Ошалело уже звучал для нее тихий голос Мефодия. Даже вечно пьяный инвалид Терентий (который упорно не спивался до конца) не уводил мысль в тишину. Разорвалось что-то в душе ее, и потянуло Люду вперед, на просторы, необыкновенные, бесконечные, российские. Вместе со всеобъемлющей Галюшей занесло ее вскоре в древний город Боровск, в котором каждая травка, каждый уголок говорили о дальних тайнах, запрятанных в пространстве. А между домами стояли православные церкви, как озера Вечности.
В одной такой древне-уютной комнатке со старичком, чуть ли не улетающим в небеса, беседовали они о непостижимом. И глаза деток, выглядывающих из углов, были полны решимости и ранней непонятной мудрости…
«С Переходного переулка уеду, — думала Люда — И найду Бога, Который во мне и Который есть мое истинное „Я“. Живет в Москве Учитель, он поможет. Но главный Учитель во мне самой. И Он раскроется, я знаю. И войду в жизнь высшую и вечную. И забуду о себе как о человеке и мир забуду. И рухнет преграда между мной и Богом, и будем мы Одно. Так говорит великая Веданта: „Я есть То“. Все забуду, и ум человеческий исчезнет во мне, только одну Россию не забуду… Но почему одну Россию не забуду?! — вдруг спросила она себя, похолодев, глядя в окно на бесконечные синие дали, леса и почти невидимую ауру. — Не знаю почему. Что за Россией кроется?! Но чувствую: „это“ не забуду даже Там, в Вечности. Или… неужели придется выбирать?!! Нет, нет, нет!!! Все должно исчезнуть во мне, кроме Бога, но не Россия. Только не Россия…»
А между тем в Переходном переулке и около него творилось черт знает что. Неожиданно загорелось то самое кладбище около дома номер восемь, над которым шефствовала сама Анастасия Петровна. Пожар охватил кусты, деревья, могилы и взвивался вверх к небесам. Сторож Пантелеич даже уверял, что видел гробы, какой-то силой вышвырнутые из-под земли и объятые адским синим пламенем. Словно не только то был пожар, но одновременно какое-то непонятное уму землетрясение.
— Пожаром их всех, пожаром! Нету смерти, нету, и все! — кричал один потрепанный, дикий человек, прогуливаясь перед воротами кладбища.
Саму же Настеньку нигде не могли разыскать, как ни старался ее ночной приятель сторож Пантелеич. Пожар с горем пополам стали тушить государственные машины. Но на тушение огонь этот был плох. С хрустом, как все равно кости грешников, трещали деревья. Огонь еле-еле поддавался…
А под вечер обыватели увидели наконец Настеньку: с удальством во взгляде (взгляд этот, правда, обыватели не различили), верхом на местной ведьме (а та — на помеле) летала Настенька над своим хозяйством — кладбищем.