Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пересменок. Повесть о советскком детстве - Юрий Михайлович Поляков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— НЕ заметно. Я тебе мыло детское купила, чтобы глаза не щипало. Дверь не захлопывай, поставь на «собачку».

— Рыба! — донеслось со двора.

— Хорошо вам, мужчинам! Никаких забот... — упрекнула меня Лида, хотя в домино стучал не я, а взрослые дядьки.

Вздохнув, она достала из выдвижного ящика красно-желтую коробку порошка «Новость» и, уперев таз с бельем в бок, ушла на Маленькую кухню. Не любит маман стирать, но особенно — гладить. А что поделаешь — супружеские обязанности!

Кстати, в последнее время я стал как-то стесняться слова «мама», а уж «мамочка» — и подавно. Даже в уме я их избегаю, тем более вслух. Есть, есть в них какая-то сюсюкающая нарочитость, недостойная человека, перешедшего в седьмой класс. Терпеть не могу ровесников, которые, чуть что, благодарно бросаются предкам на шею со всякими там слюнявыми «папочка-мамочка»! Смотреть противно! Я тоже люблю родителей, но позориться-то зачем? Как-то по телику показывали кинофильм «Ревизор», там дочка городничего постоянно повторяет: «Маман, маман, маман...» С тех пор я стал про себя звать Лиду «маман». Мне кажется, ей идет такое прозвище. Конечно, если бы она узнала про это мое к ней обращение, то жутко бы обиделась, даже по лбу мне дала бы, как за вопрос о специальной парикмахерской. Но мысли, к счастью, бесшумны, как рыбки в аквариуме...

4. Мы идем в баню!

Я отыскал в гардеробе чистые трусы с майкой, завернул их в вафельное полотенце, ломкое от крахмала, а потом, сам не знаю зачем, переложил отцову манерку из зимнего пальто в боковой карман плаща. Ничего, пусть поищет! Если бы не его настырная любовь к «троице», меня не заставили бы сегодня мерить все мое барахло!

Щелкнув «собачкой», чтобы не захлопнулась дверь, я направился в заводской душ.

На площадке, возле перил, краснолицый дядя Коля Черугин в полосатой пижаме, едва сходившейся на тугом волосатом животе, делал, отдуваясь, вечернюю гимнастику — от бессонницы, радикулита и давления: таб­летки он называл химией и принципиально не принимал ничего, кроме аспирина и валерьянки. Дядя Коля, почти как «маленький лебедь», плавно поднимал и опускал руки, потряхивая кистями и шумно дыша. Перед работой он тоже всегда делает зарядку. Ласково-бодрый голос объявляет по радио: «Доброе утро, товарищи! Начинаем утреннюю гимнастику. Ноги — на ширине плеч, руки — на уровне груди, спина прямая...»

— Брал бы с соседа хороший пример! — говорит Лида. — У тебя тоже давление!

— Мне без надобности. Я у себя на заводе еще обмашусь и упрыгаюсь! — возражает Тимофеич, который любит спорт только по телевизору, особенно футбол.

Увидев меня, дядя Коля заулыбался, кивнув на скатку:

— На помывку?

— Ага!

— Правильно. Чистота — залог здоровья! К Александре Ивановне загляни — не пожалеешь! А под Сусаниным твои листочки дожидаются. Трех героев тебе оторвал!

— Спасибо!

За высокой двустворчатой дверью с витой медной ручкой был еще один обитаемый закоулок общежития: три комнаты, а также кухня с плитой и раковиной. Раньше мы жили здесь, в маленькой вытянутой комнатке, напоминавшей из-за высокого потолка плоский аквариум. Единственное окно выходило в переулок, прямо на Жидовский дом. Но после рождения Сашки нам дали другую площадь — вдвое больше, а в нашу прежнюю переехала со второго этажа одинокая Серафима Николаевна из отдела контроля качества. Она никогда не расстается с книгой, даже если готовит еду. Вот и сейчас: помешивает что-то в кастрюле и читает, не отрываясь. Сослуживицы и подруги, включая Лиду, все время хотят выдать ее замуж, но она, смеясь, отказывается, мол, не хочу отвлекаться от чтения, это гораздо интереснее, чем мужчины.

— Добрый вечер, Серафима Николаевна!

— Здравствуй, Юрочка! — отозвалась она, уткнувшись в книгу.

— Что читаете?

— Три Дюма.

— Ого! А почему три?

— Ну как же: Дюма-дед, Дюма-отец, Дюма-сын.

— А «Три мушкетера» кто написал?

— Дюма-отец.

— Дадите почитать?

— Тебе еще рано.

Если взрослые говорят: «Тебе еще рано», — значит, книга и вправду стоящая.

— А я на Черное море послезавтра уезжаю!

— Счастливец! — ответила она таким голосом, что стало ясно: все курорты и пляжи Серафима Николаевна, не задумываясь, отдаст за одну хорошую книгу.

Слева от входа живет старуха Алексевна. Имени ее никто не помнит. Она «сумашечая» — так выражаются, если человек еще не окончательно спятил, став полноценным сумасшедшим, но уже «тронулся», вызывая озабоченность врачей и общественности. Когда-то она работала на заводе мойщицей, а потом сбрендила. Обычно дверь ее комнаты приоткрыта, чтобы мог свободно заходить черный кот Цыган и чтобы можно было вовремя обнаружить угрозу. На улицу Алексевна не выходит, опасаясь нападения. Обо всем, что творится снаружи, она подробно расспрашивает Цыгана, питающегося голубями. Я иногда бегаю на Бакунинскую — купить ей батон и бутылку молока, ничего другого она не ест. Но, честно говоря, стараюсь делать это пореже. Во-первых, Алексевна всегда очень долго отсчитывает деньги, так как в ее кошельке новые, старые и дореволюционные монеты перемешаны. Однажды она по ошибке вручила мне металлический рубль с профилем царя, я рассмотрел изображение и с неохотой вернул денежку. Во-вторых, хлеб ей всегда кажется черствым, а молоко вчерашним. В-третьих, Алексевна, принимая продукты, долго и нудно расспрашивает, какие подозрительные лица попались мне по пути туда и обратно. А главное — не видел ли я черный «воронок» с решетками на окнах... Какой напасти она постоянно ждет, никто не понимает, даже врачи.

Судя по тому, что сегодня дверь Алексевны плотно закрыта, ее снова взяли в больницу, чтобы, как говорит дядя Коля, «подремонтировать мозги» и привести в порядок «шарики с роликами». «Забирают» ее примерно раз в год. Кот на это время перебирается к Черугиным, где кормят гораздо лучше, но едва хозяйку отпускают домой, Цыган мчится к ней — хвост трубой! Вернувшись, она долго всех расспрашивает, кто ее караулил и поджидал во время отсутствия. Узнав, что никто, подозрительно усмехается и грозит кому-то пальцем.

В углу — белая дверь Черугиных. Их «зала» выходит окнами и во двор, и в переулок. Сбоку в стене зияет прямоугольный лаз неработающего камина, его используют под склад банок с вареньем. Над камином, на черной каменной полке, застеленной кружевной дорожкой, стоят белые мраморные слоники — мал мала меньше... Когда я был маленьким, мне разрешали с ними играть, выстраивая по росту. В детстве родители, уходя в кино или в гости, нередко оставляли меня у Черугиных, и я норовил спрятаться в камине, за банками, затихал и слушал, как тетя Шура с дядей Колей нарочитыми голосами громко спрашивали друг друга: «Где же этот озорник? Куда запропастился? Ай-ай, надо срочно в милицию заявлять!» И тут я, рыча, выскакивал из ниши, как медведь из берлоги. «Ах вот он, баловник, за вареньем лазил! Ладно, какого тебе положить с чайком?» — «Клубни-и-ичного!»

Я постучал в дверь и заглянул.

— А-а, Юрик, заходи! — слабым голосом пригласила хозяйка.

Тетя Шура, как обычно, полулежала на высоких подушках, укрывшись пышным стеганым одеялом. Кровать у Черугиных старинная, с высокими витыми металлическими спинками, увенчанными медными шарами, в которых отражается горящий абажур. Над постелью прибит бархатистый ковер с кошками, играющими в шахматы. На стене, между окнами, висят две большие фотографии в деревянных рамках: молодой худенький дядя Коля в военной форме, с медалями на груди и юная тетя Шура с высокой двугорбой прической. У обоих напряженно-испуганный вид и чуть подкрашенные губы. Пол в «зале» дубовый, цвета темного янтаря, навощенный так густо, что подошвы прилипают и щелкают при ходьбе. У дяди Коли есть особая половая щетка — с кожаной лямкой; вдев в нее ступню, он, словно танцуя по комнате, до блеска натирает паркет, мурлыча под нос:

С ветвей, неслышен, невесом,

Слетает желтый лист,

Старинный вальс «Осенний сон»

Играет гармонист...

А тетя Шура подпевает и указывает места, по которым надо пройтись еще разок.

В «зале» повсюду разложены и развешены кружевные салфетки, дорожки и полотенца, а на стулья надеты серые льняные чехлы. Когда я по малолетству норовил забраться на сиденья с ногами, меня строго одергивали:

— Нельзя!

— Почему?

— Чехлы казенные.

Я не понимал тогда, что значит «казенные», но сразу слезал со стула, так как из сказок знал, что такое «казнь». Все подоконники у Черугиных заняты горшками с цветами, а в дальнем углу в кадке растет высоченный фикус, доставая острием макушки почти до лепного потолка, будто новогодняя елка.

— Юрочка, съешь скорей слойку! — Хозяйка кивнула на блюдо со сдобными плюшками, усыпанными сахарной пудрой. — Свежие. В обед спекла.

Тетя Шура раньше работала на конвейере в цеху у Лиды и перетрудила на производстве руку, поэтому ей дали инвалидность и рекомендовали покой, она к советам врачей отнеслась так серьезно, что с тех пор днями лежит в постели, поднимаясь лишь для того, чтобы дойти до гастронома и приготовить еду — а стряпает она очень вкусно, особенно хороши пироги с капустой и холодец со свиными ушками. В общежитии ее «постельный образ жизни» не одобряют и ворчат: мол, Шурка-то совсем со своей больной рукой барыней заделалась, а Николай Никифорович при ней теперь как слуга: принеси-подай! Не знаю, не знаю, но возлежит на перине она в самом деле очень величественно, как царица, а дядя Коля, слушая ее поручения, почтительно кивает, повторяя: «Не волнуйся, Александра Ивановна, воплощу!»

— Как рука? — спросил я, осторожно взяв мягкую плюшку.

— Мозжит и немеет, — с глубоким уважением к своему заболеванию ответила она. — Наверное, в санаторий пошлют...

— Цыган у вас теперь?

— Спит. — Тетя Шура показала здоровой рукой на шкаф, там, наверху, свернувшись клубком, спал кот, похожий на зимнюю шапку. — С утра дрыхнет. К дождю. Да и локоть ноет. Ильинична сказывала, ты в лагерях был?

— Да, — кивнул я, жуя сдобу.

— Как там?

— Котлован под бассейн вырыли.

— Опасное дело. С водой шутки плохи. У нас на Оке столько народу потопло. Жуть!

В комнату вошел бодрый после вечерних упражнений дядя Коля, накапал жене в рюмочку мятного лекарства и предложил мне партию в шашки, но я отказался, так как он всегда очень долго думает над ходами и страшно огорчается, проиграв.

— Слышали, маршал Рокоссовский умер!

— Да, великий был человек! Помню, вышли мы к Ломже, построили наш батальон перед штурмом. Пятьдесят танков — броня к броне...

— Николай Никифорович, поставил бы лучше чайник, чем болтать! — строго попросила тетя Шура.

— Потом тебе дорасскажу. Поужинаешь с нами?

— Спасибо, мы уже...

— Листочки взял?

— Нет еще...

На буфете среди прочих фаянсовых фигурок, как в лесу, сурово озирался бородатый Иван Сусанин с топором, заткнутым за алый кушак. Ого! Целых три Героя Советского Союза в мою коллекцию: Рубен Ибаррури, Леопольд Некрасов и Виктор Вагин...

— Спасибо, дядя Коля! — Дожевывая плюшку, я поспешил к двери.

— А Витя-то в нашей бригаде воевал... — прерывисто проговорил Черугин. — Сгорел в танке... Беги, беги, потом дорасскажу...

На улице стемнело. Зажглись фонари. Засветились, будто аквариумы, окна в домах. Зеленые кроны тополей почернели, но небо над крышами еще не померкло, на розовом фоне отчетливо вырисовываются антенны: те, что для радио, похожи на метлы, поставленные торчком, а те, что для телевизоров, напоминают букву «Т». Воздух по-вечернему сгустился, острее стали запахи — тополиной горечи и подгоревшей гречневой каши. Лида говорит, главного технолога пищекомбината посадить надо за ротозейство!

Наш двор обнесен старинной кирпичной стеной, мы его делим с заводской столовой. Слева, за выступом парадного входа, под «грибком», мужики стучат в домино, слышны мощные удары костяшками по столу и прибаутки вроде: «Тише, Дуся, я дуплюся!» Сумерки не помеха, игроки зажгли, повернув в патроне, лампочку, теперь по домам их может разогнать только объединенное возмущение сразу нескольких рассерженных жен.

Огромные, как в рыцарском замке, железные ворота, висящие на мощных скрипучих петлях и отделяющие двор от улицы, уже закрыты на длинный засов: наш сторож дядя Гриша постарался. Я вышел на улицу через калитку, тоже железную и тоже с засовом, но поменьше. Она вмурована в стену, такую толстую, что в проеме можно переждать самый сильный ливень. Наш Рыкунов переулок, упирающийся одним концом в темно-красную кирпичную стену Казанки, а другим — в Бакунинскую улицу, уже пуст: ни одной машины. Рабочий день давно кончился — грузовики разъехались по гаражам. Даже «Победы» Фомина на пустыре не видно, тоже, наверное, укатил в отпуск — на море или в деревню.

Я подумал: хорошо бы выиграть в лотерею «Волгу» и, никому не сказав, забрать ее прямо из магазина в Гавриковом переулке, сесть за руль, проехать медленно мимо школы, а потом остановиться во дворе Шуры Казаковой и громко, протяжно посигналить. Конечно, водить я еще не умею, да и машину никогда не выиграю: родители регулярно берут на сдачу в кассе билетик за 30 копеек, и больше трешника им никогда ничего не выпадало. Но мечты для того и существуют, чтобы в них все случалось именно так, как не бывает на самом деле. И когда Шура, услышав гудки, с удивлением выглянет в окно, я вылезу из машины, подниму капот и буду стоять в задумчивости, одной рукой взявшись за подбородок, а другой ероша себе волосы на затылке. Так обычно делает инженер Фомин, если снова ломается его «Победа» — единственный личный автомобиль на весь наш переулок.

Выйдя за калитку, я свернул направо. Низенькая проходная рядом, ру­кой подать — метров тридцать, не больше: сначала дверь столовой, потом заводские ворота, а за ними дежурка, где всегда пахнет супчиком из горохового концентрата. Там за стеклянным окошком сидит охрана — кто-нибудь из вохровцев. У них темно-синие гимнастерки с зелеными петлицами, в которых блестят перекрещенные серебряные винтовочки. Но никакого оружия на самом деле у охранников нет. Пустые кобуры. В детстве меня это страшно беспокоило, но Лида объясняла: маргарин и майонез к числу стратегической продукции не относятся, поэтому табельные пистолеты вохровцам не положены.

Сегодня на посту Арина Антоновна, тучная старушка в надвинутом на седые пряди синем берете со звездочкой. Она дежурила, когда меня много лет назад впервые маман привела мыться в заводской душ, в женское — по малолетству — отделение. Мокрые работницы, поглядывая через низкие перегородки, добродушно посмеивались над моим «петушком», который когда-нибудь непременно превратится в орла! Лида на них сердилась, уводила меня в дальнюю кабинку и старательно терла намыленной жесткой мочалкой, сама всегда оставаясь в тонкой влажной комбинации...

Арина Антоновна на посту все время вяжет шерстяные вещи детям-вну­кам, и, когда я, будучи любопытным детсадовцем, попросил ее показать мне свой наган, она засмеялась — мол, оружие ей без надобности, она любого несуна или расхитителя социалистической собственности насмерть проткнет вязальной спицей. Зато Лида потом рассказала мне, что у Арины Антоновны есть медаль. Во время войны она собственноручно задержала, ранив в ногу, немецкого диверсанта, приземлившегося в Сокольниках. Он выпутывался из парашюта и не заметил, как подкрались наши...

Вохровка оторвалась от вязания, внимательно посмотрела на меня сквозь мутное стекло дежурки и спросила:

— Ты что-то давно у нас не мылся?

— В лагере был.

— А-а! Ну как там?

— Бассейн строят.

— Это хорошо! Я в молодости Москву-реку у Нескучного сада четыре раза туда-сюда без отдыха переплывала. На значок БГТО сдавала. В октябре!

— Вода, наверное, холодная?

— Как парное молоко. А дружок твой Мишка позавчера заходил. В де­ревню помытый убыл.

— Знаю.

— Вовка так и лежит?

— Лежит.

— Вот бедолага-то! Учился-мучился, корпел-сопел — и вот тебе, бабушка, Юрьев день! На Вальку больно глядеть. Одному Витьке море по колено. Зальет глаза — и трава не расти. Ты, Юрок, поосторожнее в душе! Дневная смена жаловалась, горячая вода сегодня — чистый кипяток, чуть не обварились...

— Спасибо!

Арина Антоновна дернула невидимый рычаг, разблокировав турникет, я толкнул никелированный поручень и прошел на заводскую территорию. Лида говорит, раньше тут рос парк, где прогуливались богачи, жившие в нашем доме, когда там было не тридцать с лишним комнат, а несколько огромных квартир. От парка остались аллея из старых лип и прудик, заросший осокой, вокруг него теперь торчат вертикальные цистерны, а из корпусов растут дымящиеся железные трубы.

По асфальтовой дорожке я дошел до душевой пристройки, примыкающей к основному корпусу. Там пахло жиром, яичным порошком и слышался гул никогда не останавливавшегося конвейера. Из кранов всегда капала вода, и казалось, где-то одновременно стучит множество ходиков. Влага покрывала бисером белый кафель, а на штукатурке темнели серые пятна плесени. Цементный пол застилали склизкие деревянные мостки. В углу стояла большая жестянка с «саопстоком», похожим по цвету на вареную сгущенку, — им моют стеклянные банки перед тем, как туда залить готовый майонез, а кожа от саопстока становится неестественно белой, как сметана. Я вспомнил, что забыл взять с собой детское мыло, и зачерпнул немного «сгущенки» в склянку, стоявшую рядом. Дневная смена давным-давно закончилась, и в душевых кабинках никого не было. Я встал под новый алюминиевый смеситель, бьющий по коже сильными острыми струйками, и, помня предупреждение Арины Антоновны, осторожно повернул вентили холодной и горячей воды...

В заводской душ (разумеется, теперь уже в мужское отделение) я хожу, если нужно быстренько ополоснуться, а по-настоящему мы моемся с отцом по четвергам — в Машковских или Доброслободских банях. Но по пятницам и выходным там слишком много желающих, можно два часа простоять в очереди, дожидаясь, когда банщик, выглянув наружу, лениво крикнет: «Один пройдет... Два пройдут...» В четверг же если и подождешь, то совсем недолго. А с тех пор как в прошлом году суббота стала нерабочей, по будним дням в баню вечером можно попасть фактически свободно.

Пока Тимофеич раздевается на длинном диване с высокой спинкой и пронумерованными местами, пока берет простынки и договаривается с пространщиком насчет пива, я уже бегу в мыльную, чтобы найти свободные шайки, которые, уходя, люди обычно предусмотрительно переворачивают, а иногда кладут сверху еще годные к употреблению веники: вдруг кому-то еще понадобятся. Совсем уж обтрепанные и обломанные пучки прутьев кидают в кучу рядом с парной.

Конечно, освободившийся тазик тут же хватают немытые граждане, а пустое место сразу занимают. Но некоторые, напарившись, забывают перед уходом перевернуть шайку, этим-то я и пользуюсь. Есть верные признаки, по которым можно понять, что тазик ничейный. Во-первых, рядом с ним нет ни мыла, ни мочалки, во-вторых, вода совсем остыла и подернулась белесой мыльной пленкой, а в-третьих, срабатывает то, что Башашкин называет красивым словом «интуиция». В общем, когда Тимофеич, озираясь, входит в мыльную, я машу ему рукой, успев занять свободную лавку и добыть шайки.

— Молодец, сын, — хвалит он, — в армии каптерщиком будешь!

Парную я недолюбливаю: там жарко, тяжело дышать и голова кружится. Зато красные как раки, веселые мужики в рукавицах и старых шляпах с опавшими полями постоянно просят «поддать еще» — для этого открывают большую железную дверцу печи и швыряют в пекло, на раскаленные добела камни, воду. Оттуда в ответ бьет жгучее облако пара, все ахают и приседают, а потом, стеная от удовольствия, охаживают себя березовыми или дубовыми вениками. И кто-нибудь, увидев, как мне тяжело, обязательно дружески хлестнет по спине жгучей влажной листвой со словами: «Терпи, казак, атаманом будешь!» Я, как ошпаренный, выскакиваю наружу после первой же «поддачи» и окатываюсь холодной водой. После этого жизнь продолжается...

Гораздо интереснее, сидя на мраморной лавке и лениво елозя по телу мыльной мочалкой, разглядывать исподтишка моющийся народ. Когда меня, еще детсадовца, отец впервые взял с собой в баню, я был поражен, обнаружив, что, оказывается, у мужчин не только разные лица, фигуры и при­чески, но и то, что скрывается под одеждой, тоже на удивление многообразно и разнокалиберно. Не знаю, как там у женщин, а у мужчин красивые и пропорциональные тела, вроде Дорифора из учебника истории Древнего мира, встречаются редко. Много пузатых, тощих, сутулых, коротконогих, да­же кособоких. Немало и увечных: без ноги, без руки, исполосованных шрамами, напоминающими белесую шнуровку ботинка. Я когда-то думал, будто у взрослых дядей «свистульки» такие же одинаково миниатюрные, как у де­тей. Ничего подобного! Они точно слоники на полке у Черугиных. У одних едва выглядывают из густых кудрей, словно носики-курносики из усов и бороды; у других достают чуть не до колен и раскачиваются при ходьбе, буд­то хоботы. Я заметил: у обладателей «хоботов» выражение лиц обычно гордое и значительное, а у «курнопятых», наоборот, какое-то робко-смущенное.

— Не пялься на чужое хозяйство! — тихо поучал меня отец. — В бане так не положено!

— Почему?

— По кочану!

Что же касается самого Тимофеича — думаю, если бы мужские достоинства можно было выстраивать по росту, вроде учеников на уроке физкультуры, он бы оказался примерно посредине. Кстати, и выглядел Тимофеич во время банной помывки человеком в себе уверенным, но без гордости. И вот что еще интересно: одевшись, некоторые люди иногда сильно менялись в лице. Так, смущенный коротышка, застегнув двубортный костюм и повязав павлиний галстук, сразу превращался в надутого индюка.



Поделиться книгой:

На главную
Назад