Приятель же сразу быка за рога:
— Жива?!
— Как она?
— Ничего. Не ахти.
— Жива?
— Гм… Пока да.
Конечно, на первый вопрос легче ответить более полноценно. А он задает вопрос такой неопределенный и расплывчатый: «Жива?!»
Утром жива.
— Лариса Петровна, как чувствуете себя?
— Сегодня лучше. А вчера живот надулся, как барабан. Думала, лопнет. Вот во рту только сохнет очень. Наверное, опять мой сахар.
— Ничего, с этим-то мы сейчас справимся.
В утреннем анализе крови и мочи сахара действительно много. «На одну единицу инсулина нужно четыре грамма сухого вещества глюкозы». Мы так и давали. И все-таки в моче ацетон: опять декомпенсация. Значит, больше инсулина надо. Но и глюкозы больше. Снова расчет. Новый расчет.
А живот мягкий. В животе пока все благополучно. Язык сухой, но это из-за сахара.
Перевязка. Все хорошо. Ну что ж, можно и домой тогда.
На следующий день мы опять сидим с анестезиологом. Опять считаем.
К вечеру ацетон исчез. Сахар снизился до обычного уровня.
— Пожалуй, можно сохранить вчерашний инсулиновый режим?
— Лучше дождемся вечерних анализов. А пока пусть по-прежнему.
— У нее к ночи сахар в моче уменьшается. Так и до операции было. Может, вечернюю норму инсулина уменьшить?
— Опасно. Меньше? Нет, страшновато.
— Ну посидим до вечера, тогда и решим.
— Лариса Петровна! Как жизнь?
— Ничего. Лучшает все время. Вот если б попить разрешили. Больше б ничего и не надо.
Смотрит на меня так жалостливо. А может, пожалею и разрешу. Ох, как хочется разрешить попить!
— Нет, нет. Ни в коем случае. Пока рано.
Вдруг стало подниматься давление. Наверное, для нее слишком много глюкозы налили в вену. Не выдерживает. Хорошо бы поменьше, но тогда и инсулин уменьшать надо.
Вечерние анализы позволили это сделать.
А утренние сказали, что сделали это мы зря.
Новые расчеты. Опять мы сидим с анестезиологом. Ее обязанности давно уже кончились. Но как говорил кто-то: корректность — это в известных случаях взять меньше, чем имеешь право, а дать больше, чем ты обязан. Опять сидим с ней — думаем, считаем да гадаем.
Снова на помощь призваны шефы.
Пришел самый главный шеф. Он типичный книжный интеллигент. Очень мягок и мыслями гибок. Говорит тихо. Думает глубоко, широко, проблемно. А сам больной абстрагируется. Главный шеф, наверно, так и должен. Он сразу стал что-то предлагать и рассуждать, как изменить местный сахарный обмен в заживающих тканях. Интересно. Подумать надо. По дороге шеф, правда, забыл о некоторых препятствующих его идее деталях. Но в принципе этим надо заняться. Шеф прав. А сам я не додумался. Впрочем, я думал о больной.
Второй шеф — тот конкретно говорит, что и когда надо этой больной сделать. Попутно развил идеи главного.
Ну, а мы снова считаем и считаем, вводим, вливаем, давление мерим и — анализы, анализы…
…К седьмому дню мы были уже без всяких идей, выжатые и отжатые, почти ползающие, но… компенсации добились стойкой!
Ацетона нет.
Давление стабильно.
Сахар на одном уровне.
Новая забота. Столько вводили жидкостей, что появились отеки. В данном случае жидкость — это глюкоза. Без жидкости нельзя.
— Начнем поить ее, что ли? Семь дней. Будет пить сладкий чай.
— Если б можно — это был бы великолепный выход.
— Пошли попробуем. Господи, благослови!
Даже если она спит, то, услышав наши шаги, моментально раскрывает глаза.
Язык хороший. Живот мягкий.
— Лариса Петровна, живот не болит?
— Нет. Совсем не болит.
— Ну, тогда можно попить. Хотите?
— Давно уже жду. Кажется, выпью и пойду сразу.
Лариса Петровна при нас пьет несколько глотков.
— Ничего не болит в животе?
— Нет. Все хорошо. А приятно-то как! Вода алмазная.
Глаза ее блаженно маслянятся, и вся она расслаблена и довольна. Много ли человеку надо!
Гляжу на нашего анестезиолога. Лицо усталое и даже какое-то изможденное. Это за последнюю неделю. Сегодня она уходит, не дожидаясь ночи. Это для нее рано. Сейчас она идет на курсы английского языка. Потом в Дом кино на премьеру. А совсем вечером в какой-то ресторан. Передых. Такая передышка не только приятна, но просто необходима ей.
Восьмой день. Отеки стали уменьшаться. С сахаром все хорошо. Лариса Петровна ела бульон, сок, жидкую кашу, пила чай.
— Еще мне денек, и я буду здорова совсем. Я чувствую, как мне становится лучше.
И мы чувствуем. Действительно, все идет на лад. Мы приходим часто просто так. Отдохнуть. Придешь, посмотришь, пощупаешь, и легче становится. Снимается усталость от других больных, студентов, просто различных невзгод. Все остается за порогом ее палаты… Она лежит одна в палате. Вторая кровать пустая. Посидишь на ней, отойдешь к двери — издали оценивающе посмотришь. Проверишь анализы и… пойдешь работать дальше. И шефам легко докладывать. Все хорошо. И все. И главный шеф, и непосредственный мой шеф — оба довольны.
Девятый день прошел также хорошо.
Начались десятые сутки. Я гордо собрал всех близких своих на работе, и небольшой, но компактной массой все двинулись за мной: иду хвалиться.
Смотрели. Щупали. Радовались.
А Лариса Петровна охотно со всеми разговаривала.
— Когда ходить можно будет, доктор?
Я сегодня дежурю. Дежурить-то легко сейчас. Когда устану ночью, да только вряд ли устану, зайду к ней.
Больные поступают. Больные! Поступайте! Много поступайте! Сегодня я со всеми справлюсь!
— Быстрее! В изолятор!
Это кричат на лестнице. Бегу. На ходу:
— В чем дело?
— Кажется, умерла ваша больная.
— ?!
Какой вздор! Я же только оттуда! С чего бы ей плохо было? Нет. Не может быть!
Бегу.
Меня увидели анестезиологи. Сразу побежали следом. По отделению нельзя бегать. Редко бегаем.
Бегу.
Лежит. И ясно, что оживлять уже поздно. Уже и не Лариса Петровна.
Это или инфаркт сердца или какая-нибудь артерия важная закупорилась.
Внезапная смерть. И ничего нельзя сделать. Я тоже так могу умереть.
— Как же так случилось, Лариса Петровна?
Выхожу из палаты сразу усталый, не в силах сделать ничего, даже жеста. Мысли обрывочны. Ноги ватные. Неужели сегодня еще дежурить?
Сажусь в кресло. Закрываю глаза. И курить не хочется.
На далекой реке Амазонке есть маленький город Манаус. Там построен оперный театр. Копия парижского. Только чуть больше, чуть шикарнее. В городе нет ни одной труппы. Раз в год приезжают артисты из Рио-де-Жанейро на два дня. Играют и уезжают. На одном спектакле может побывать весь город — с детьми и со стариками. В остальное время театр разрушается. А лес наступает на город и смыкается вокруг города. Скоро будет лишь один театр в лесу.
Огонек вокруг сигареты круги дает. Никак не встретится огонь с сигаретой. Наконец дым пошел в глотку.
— Какое сегодня число?
— Двадцать первое декабря.
— Да-а… денек.
— Какой день?
Вечно эта дура пристает с дурацкими вопросами.
— Никакой.
В кабинете у шефа мягкое кресло. То ли сижу, то ли лежу. Передо мной окно замерзшее. Фонарь с улицы сверкает в каждой льдинке на стекле. Передо мной какая-то новая, чужая галактика. И я уношусь в нее. Мысли кувыркаются. Манаус… Дежурство… Больные… Дома строят… А вдруг война… Все равно ж строить надо…
Что-то я распустился! Надо работать. Работа есть работа. Впереди дежурство.
Пойду пока напишу посмертный эпикриз. Закончу ее историю болезни.
«Поступила в отделение с диагнозом рак желудка. После компенсации имевшегося у больной диабета 12/XII произведена операция. На операции обнаружен рак, занимающий весь желудок и прорастающий в толстую кишку и ножку селезенки. Произведено тотальное удаление желудка, селезенки и резекция поперечной толстой кишки. В послеоперационном периоде со стороны области операции течение удовлетворительное. Со стороны диабета состояние относительно тяжелое, лабильное. К 7-му дню диабет был компенсирован, углеводный обмен стабилизировался.
Больная стала принимать через рот жидкую пищу. На 10-е сутки на фоне благополучного течения и удовлетворительного состояния наступила внезапная смерть, по-видимому, от эмболии легочной артерии.
Заключительный диагноз: рак желудка с прорастанием в ножку селезенки и толстую кишку. Сахарный диабет. Эмболия легочной артерии». И подпись. Моя.
Вообще-то это был успех. А смерть — случайность, которой не должно быть.
МОЙ ПОРЯДОК
Я люблю лежать на тахте, и со мной всегда лежит длинная палка; я, не вставая с тахты, могу включить телевизор, раздвинуть шторы, закрыть дверь. Минимум затрат — максимум успеха. Я не люблю лишний раз переодеваться и стараюсь быть весь день в том, что я надел утром. Я не люблю рыбу, потому что надо много с костями возиться. Я и бороду отпустил, чтобы утром не бриться, а мыться чуть-чуть.
Я люблю лениво ходить по улицам и от лени ничего не думать. Лениво что-нибудь увидеть и лениво про это что-нибудь подумать. Идет машина, например крытый фургон. На стенке фургона написано: «Товарищи водители! Берегите пешеходов и детей». Вот пища для ленивого ума. Зачем это написали? Разве надо это напоминать? А если б не написали? А почему пешеходов и детей? А дети — не пешеходы? Это что? Альтернатива? Или дети не пешеходы — дети самокаты? Интересно, кто придумал этот афоризм, максиму, лозунг, трюизм? А кто утвердил, разрешил, позволил? А каким термином правильно назвать это написанное на фургоне? Может, приказ, обращение, пожелание, напоминание? И так я лениво иду и лениво думаю, пока не увижу на какой-нибудь другой машине какую-нибудь другую запись, надпись-крик, например: «Не уверен — не обгоняй». Почему так? Почему «не»? Почему с отрицанием и запретом? Без отрицания и запрета перспективнее, прогрессивнее, эффективнее. Поменьше запретов — запреты уменьшают самостоятельность, ухудшают мышление, снижают ответственность. «Уверен — обгоняй».