Интересна половая загадка Гоголя. Ни в каком случае она не заключалась в онанизме, как все предполагают (разговоры) (имеются в виду слова критика Н. А. Добролюбова в одном из писем: «Рассказывают наверное, что Фон-Визин и Гоголь были преданы онанизму, и этому обстоятельству приписывают даже душевное расстройство Гоголя». –
Кстати, я как-то не умею представить себе, чтобы Гоголь «перекрестился». Путешествовал в Палестину – да, был ханжою – да. Но перекреститься не мог. И просто смешно бы вышло. «Гоголь крестится» – точно медведь в менуэте.
Животных тоже он нигде не описывает, кроме быков, разбодавших поляков (под Дубно). Имя собаки, я не знаю, попадается ли у него. Замечательно, что нравственный идеал – Уленька – похожа на покойницу. Бледна, прозрачна, почти не говорит и только плачет. «Точно ее вытащили из воды», а она взяла да (для удовольствия Гоголя) и ожила, но самая жизнь проявилась в прелести капающих слез, напоминающих, как каплет вода с утопленницы, вытащенной и поставленной на ноги.
Бездонная глубина и загадка.
Та же панночка в «Вие» – это, без сомнения, предшественница прекрасной полячки «Тараса Бульбы» (если принять, что «Вий» был задуман прежде этой казацкой мини-эпопеи). А запорожцы Гоголем прямо уподобляются бурсакам, что заставляет вспомнить героя повести «Вий»: «Только побуждаемые сильною корыстию жиды, армяне и татары осмеливались жить и торговать в предместье, потому что запорожцы никогда не любили торговаться, а сколько рука вынула из кармана денег, столько и платили. Впрочем, участь этих корыстолюбивых торгашей была очень жалка. Они были похожи на тех, которые селились у подошвы Везувия, потому что как только у запорожцев не ставало денег, то удалые разбивали их лавочки и брали всегда даром. Сечь состояла из шестидесяти с лишком куреней, которые очень походили на отдельные, независимые республики, а еще более походили на школу и бурсу детей, живущих на всем готовом. Никто ничем не заводился и не держал у себя. Все было на руках у куренного атамана, который за это обыкновенно носил название батька. У него были на руках деньги, платья, весь харч, саламата, каша и даже топливо; ему отдавали деньги под сохран. Нередко происходила ссора у куреней с куренями. В таком случае дело тот же час доходило до драки. Курени покрывали площадь и кулаками ломали друг другу бока, пока одни не пересиливали наконец и не брали верх, и тогда начиналась гульня. Такова была эта Сечь, имевшая столько приманок для молодых людей.
Остап и Андрий кинулись со всею пылкостию юношей в это разгульное море и забыли вмиг и отцовский дом, и бурсу, и все, что волновало прежде душу, и предались новой жизни. Все занимало их: разгульные обычаи Сечи и немногосложная управа и законы, которые казались им иногда даже слишком строгими среди такой своевольной республики».
Объединяет бурсака Хому Брута и Тараса Бульбу, а также бурсака-философа и сына Бульбы Остапа то, что все они борются против «нечисти»: первый – против нечистой силы, а вторые – против поляков и жидов (для Гоголя они – не лучше соратников Вия), и все они гибнут в этой борьбе. Да и нравы бурсаков сильно напоминали нравы запорожцев. А еще и Тарас Бульба, и Хома Брут любят курить люльку. Она, кстати сказать, и губит Тараса, нагнувшегося поднять оброненную люльку и схваченного поляками. В какой-то мере ее отсутствие губит и Брута. «Эх, жаль, что во храме Божием не можно люльки выкурить!» – сокрушается философ. Запаленная люлька – это своеобразный оберег против вражьей силы и для Хомы, и для Тараса. Лишившись ее, они в конечном счете становятся беззащитными. Только в XVIII веке потомки казаков сильно измельчали и погрязли в сугубо материальных интересах, как тот же сотник, отец панночки. Вот здесь и находит для себя прореху в человечестве нечистая сила.
Повесть «Тарас Бульба» часто воспринималась и воспринимается как антипольское и антиеврейское произведение. Характерно, что ее в течение полутора веков не переиздавали в Польше на польском языке. Как пишет польский филолог Януш Тазбир, «уже более полутораста лет польские читатели и зрители знают Николая Васильевича Гоголя прежде всего как автора «Ревизора» и «Мертвых душ». Несколько меньше, но знают его пьесы «Женитьба» или «Игроки» и прекрасные повести, в первую очередь «Шинель». Но лишь те, кто владел русским языком, имели возможность познакомиться с его исторической повестью «Тарас Бульба». Правда, ее польский перевод вышел еще в 1850 году, но с тех пор ни разу не переиздавался. Он принадлежал перу некоего Петра Гловацкого, народного учителя из Галиции, умершего в 1853 году. «Тарас Бульба, запорожский роман» (так переводчик озаглавил свой труд) вышел в свет во Львове. Ни в одной польской библиотеке это издание отыскать не удалось». Тазбир также признает, что «главная причина, по которой у нас не знали «Тараса Бульбу», состояла в том, что с самого начала эту повесть объявили недоброжелательной по отношению к полякам. Не приходится удивляться, что во всех трех частях разделенной Польши ни одно периодическое издание не решилось опубликовать хотя бы небольшие отрывки из нее».
В Российской империи «Тарас Бульба» был включен в рекомендательное чтение для гимназий в Польше (преподавание там велось только на русском языке, польский язык после восстания 1863 года был строго запрещен). Это воспринималось учащимися как откровенное издевательство над национальными чувствами. Неудивительно, что широко проводившиеся в 1902 году торжества по случаю 50-летия со дня смерти Гоголя вызвали массовый бойкот в Польше, особенно со стороны учащейся молодежи. «Ну и ну! Талант у Хохоля [пренебрежительная попытка передать украинское произношение фамилии. –
Интересно, что в 1936 году подготовленный новый польский перевод «Тараса Бульбы» был запрещен цензурой, а тираж конфискован. Запрет был мотивирован «оскорблением чести и достоинства польской нации и отсутствием исторического правдоподобия». Кстати, в том же году польская цензура купировала в переводе «Гайдамаков» Тараса Шевченко похвальные слова о резне, учиненной украинскими повстанцами в 1768 году в Умани по отношению к польскому и, главным образом, еврейскому населению. А из романа Ильи Ильфа и Евгения Петрова «Золотой теленок», польский перевод которого появился накануне Второй мировой войны, на всякий случай изъяли главу о ксендзах, охмуряющих Козлевича. Как мы уже убедились, эта глава пародирует факт гоголевской биографии – его встречу в Италии с польскими ксендзами Петром Семененко и Иеронимом Кайсевичем.
Новый польский перевод «Тараса Бульбы» был выполнен Александром Земным и опубликован только в 2001 году варшавским издательством «Чительником». Это произошло на волне роста интереса в Польше к России и русской литературе.
Встречается утверждение, что Гоголь терпеть не мог своего польского зятя Дрогослава (Павла Осиповича) Трушковского, поляка из Кракова, который в 1832 году женился на его сестре Марии. В этом факте иногда видят причину антипольских настроений писателя, отразившихся в «Тарасе Бульбе». Однако вряд ли это мнение основательно.
Действительно, дыма без огня не бывает. Между Гоголем и его польским зятем случилась размолвка, для которой был довольно серьезный повод. По свидетельству сестры Гоголя Ольги, одна из коммерческих авантюр Трушковского едва не разорила все семейство Гоголей: «Сестра Марья Васильевна вышла замуж за поляка П. О. Трушковского, очень красивого, но он не имел никаких средств к жизни, кроме службы в чертежной. Женившись, они остались жить у нас, потому что у него не было средств даже квартиру нанять. Он ездил на службу в Полтаву, а большую часть жил у нас. Завел парники и виноград и табачную плантацию, – помню, как я ему помогала листья расправлять, – после затеял кожевенную фабрику, ввел мать в долги (ей пришлось продать свой хутор в Кременчугском уезде, который достался ей в приданое, кроме того, заложили половину Васильевки) и на этой фабрике прогорел».
В письме матери от 12 апреля 1835 года Гоголь сообщал о своих хлопотах по перезаложению в ломбарде имения, чтобы заплатить долги по фабрике, отмечая при этом: «…Я хотя не хвалюсь ни хозяйственными познаниями, ни тем, что от меня ничего не скроется, но по крайней мере я имею довольно ясный взгляд на вещи, чтобы видеть верное и благоразумное, и что неверно. Вы вспомните, как я вам отсоветывывал заводить фабрику кож. Я не отвергал полезности, но разве я не вооружался против этих подрядов и шивки сапогов и разных сложных вещей, которые можно предпринимать тогда только, когда твердое основание положится. Я удивлялся, как вы не видели, что денег вначале больших вовсе не нужно. Я видел, что все предприятие было до крайности детское. Я не хотел идти явно наперекор и вооружать против себя, но я из Петербурга писал к вам и чтобы придать более весу словам моим, говорил, что советовался с опытными мастерами, между тем как это было просто мое мнение. Вы имеете прекрасное сердце, и может быть это настоящая причина, что вас не трудно обмануть».
Сначала Гоголь относился к Трушковскому с подозрением. В письме матери от 16 апреля 1831 года он специально отмечал: «Сестрице Марии не пишу потому, что должен бы был говорить о часто поминаемом ею в письме поляке, а они теперь люди подозрительные». Возможно, он опасался, что женитьбой Трушковский всего лишь надеется поправить свое далеко не блестящее финансовое положение. Однако в дальнейшем Гоголь с Трушковским подружились, и в письме матери и сестрам Гоголь неизменно передавал привет и обнимал «дорогого Павла Осиповича».
Когда Трушковский умер, Гоголь 21 сентября 1836 года ответил из Лозанны матери, сообщившей ему эту печальную весть: «Неприятная новость, которую вы сообщаете в письме вашем, поразила меня. Всегда жалко, когда видишь человека, в свежих и цветущих летах похищенного смертью. Еще более, если этот человек был близок к нам. Но мы должны быть тверды и считать наши несчастия за ничто, если хотим быть христианами».
Таким образом, Трушковский скончался вскоре после выхода в свет «Тараса Бульбы», и Гоголь в это время явно не питал каких-либо враждебных чувств по отношению к своему незадачливому зятю. А после того, как в 1844 году умерла сестра Мария, Гоголь принял участие в судьбе их с Трушковским сына и своего племянника Николая.
Можно сказать, что негативное чувство у Гоголя было не по отношению к конкретным полякам, с которыми он мог ладить и даже дружить. Он не любил Речь Посполитую как государство, угнетавшее его родину – Малороссию.
Януш Тазбир не без оснований полагает, что «у Гоголя русское национальное самосознание всегда боролось с украинским. Украинские националисты не могли простить Гоголю этой своего рода измены. В конце мая – начале июня 1943 г. в оккупированном немцами Львове они устроили «суд над Гоголем», где раздались обвинения в том, что «Тарас Бульба» – это «оскорбительный памфлет на Украину», автор же его отнюдь не гений, а «подлый ренегат», «паук, который высосал кровь из своей Украины для москалей». Все его творчество, считали обвинители, – «изображение Украины в кривом зеркале». В то же время один из лидеров украинских националистов, Максим Боровец, предводитель «Полесской Сечи», в годы войны взял себе псевдоним «Тарас Бульба».
В самом деле, Гоголь всю жизнь страдал определенной раздвоенностью собственной национальной идентичности. В 1844 году в письме к своей доброй знакомой А. О. Смирновой-Россет он признавался: «Скажу вам одно слово насчет того, какая у меня душа, хохлацкая или русская, потому что это, как я вижу из письма вашего, служило одно время предметом ваших рассуждений и споров с другими. На это вам скажу, что сам не знаю, какая у меня душа, хохлацкая или русская. Знаю только то, что никак бы не дал преимущества ни малороссиянину перед русским, ни русскому пред малороссиянином. Обе природы слишком щедро одарены Богом, и как нарочно каждая из них порознь заключает в себе то, чего нет в другой, – явный знак, что они должны пополнить одна другую. Для этого самые истории их прошедшего быта даны им непохожие одна на другую, дабы порознь воспитались различные силы их характера, чтобы потом, слившись воедино, составить собою нечто совершеннейшее в человечестве». А в записной книжке 1846–1851 годов он отметил свою мечту: «Обнять обе половины русского народа, северную и южную, сокровище их духа и характера». В «Тарасе Бульбе» Гоголь воплотил «сокровища украинского духа», а во втором томе «Мертвых душ» собирался показать сокровища духа русского, но так и не смог этого сделать.
Польский публицист и политик Ян Кухаржевский справедливо отмечал: «…Пусть автор, пытающийся изобразить русский антисемитизм как чуждый национальному духу, возьмет в руки «Тараса Бульбу» Гоголя с его Янкелем». Строго говоря, Гоголь по рождению был украинцем (или малороссом), хотя и стал великим русским писателем, а в «Тарасе Бульбе» речь все-таки идет об антисемитизме украинских казаков, которым он, без сомнения, был чрезвычайно свойствен. Не случайно же восстание запорожского гетмана Зиновия Богдана Хмельницкого, завершившееся присоединением («воссоединением») Левобережной Украины к Московской Руси, получило название «хмельничины» – первого геноцида против евреев, в ходе которого их погибло несколько десятков тысяч. Гоголь в «Тарасе Бульбе» повторяет байку XVIII века о том, будто евреи получали от «польских панов» в аренду православные храмы, а за ключи от них требовали специальную плату.
Антиеврейские пассажи из «Тараса Бульбы» с удовольствием перепечатывали коллаборационистские газеты на оккупированной немцами советской территории, причем не только на Украине.
Однако упреки, бросавшиеся Гоголю польскими критиками насчет того, что всю вину за противостояние с украинскими казаками он возлагает только на польскую сторону и показывает только жестокости, совершаемые поляками, явно несправедливы. Гоголь очень ярко живописует зверства казаков по отношению к полякам и евреям, пусть это и представлено как месть за обиды, нанесенные этими народами украинскому населению: «А Тарас гулял по всей Польше с своим полком, выжег восемнадцать местечек, близ сорока костелов и уже доходил до Кракова. Много избил он всякой шляхты, разграбил богатейшие земли и лучшие замки; распечатали и поразливали по земле козаки вековые меды и вина, сохранно сберегавшиеся в панских погребах; изрубили и пережгли дорогие сукна, одежды и утвари, находимые в кладовых. «Ничего не жалейте!» – повторял только Тарас. Не уважали козаки чернобровых панянок, белогрудых, светлоликих девиц; у самых алтарей не могли спастись они: зажигал их Тарас вместе с алтарями.
Не одни белоснежные руки подымались из огнистого пламени к небесам, сопровождаемые жалкими криками, от которых подвигнулась бы самая сырая земля и степовая трава поникла бы от жалости долу. Но не внимали ничему жестокие козаки и, поднимая копьями с улиц младенцев их, кидали к ним же в пламя.
«Это вам, вражьи ляхи, поминки по Остапе!» – приговаривал только Тарас. И такие поминки по Остапе отправлял он в каждом селении, пока польское правительство не увидело, что поступки Тараса были побольше, чем обыкновенное разбойничество, и тому же самому Потоцкому поручено было с пятью полками поймать непременно Тараса». Героизм в повести соседствует с необузданной жестокостью. Гоголь не только передавал здесь реалии Средневековья. Он подобными внешними средствами хотел показать противоречия в душе Тараса, потому что так и не освоил психологические средства показа таких противоречий через внутренний мир героя.
Как мы уже отмечали, в качестве исторического источника для «Тараса Бульбы» Гоголь использовал «Историю Русов», изданную в 1846 году под именем православного архиепископа Георгия Конисского (1717–1795). На самом деле это было художественное произведение, созданное в конце XVIII века и замаскированное под летопись. Давно умершему епископу рукопись была приписана по цензурным соображениям, так как отличалась не только сильной антипольской, но и столь же сильной антимосковской тенденцией. Историки до сих пор спорят, кто был настоящим автором этой книги, выдаваемой за подлинную украинскую летопись XVI–XVIII веков (повествование доведено до 1789 года, а время создания рукописи «История Русов» обычно относят к 1810-м годам): называют просветителя и богатейшего украинского помещика Григория Андреевича Полетику (1725–1784); его сына Василия или даже самого канцлера императрицы Екатерины II Александра Андреевича Безбородко (1746–1799). Во всяком случае, не подлежит сомнению, что сей труд был создан только в конце XVIII века. Н. И. Костомаров не зря называет «Историю Русов» «мутным источником». Там был, например, такой фантастический рассказ, будто в 1515 году в битве запорожцев с татарами «гетман Ружинский выслал отряд конницы с приготовленными завременно бумажными ракетами, кои, будучи брошены на землю, могли перескакивать с места на место, делая до шести выстрелов каждая. Конница оная, наскакав на становище татарское, бросила их между лошадей татарских, причинив в них великую сумятицу». Получалось, что Украина – родина если не слонов, то, по крайней мере, боевого применения пороховых ракет. Во многом «История Русов» опирается на малодостоверные народные предания и легенды о невероятной жестокости обеих сторон во время польско-украинских войн, а также на фальсифицированные ее автором различные польские и украинские грамоты XIV–XVII веков, которые так никогда и не были обнаружены в польских и украинских архивах и противоречат всем реалиям того времени, к которому они отнесены. Возможно, их изготовляли таким же образом, как и приведенную выше мифическую грамоту о пожаловании шляхетства полковнику Остапу Гоголю. Однако вопрос о подложности «Истории Русов» был поставлен только в 1865 году, Гоголь до этого времени не дожил и в период работы над «Тарасом Бульбой» не сомневался в истинности сообщаемых в «Истории Русов» сведений. На самом деле это был превосходный литературный памятник пробуждавшегося украинского национального самосознания, но совершенно недостоверный исторический источник. Там, в частности, идеализировались как украинское казачество, так и период «гетьманщины» – кратковременного независимого существования украинского государства, созданного Богданом Хмельницким, а присоединение Украины к России в результате Переяславской рады рассматривалось как следствие обмана Хмельницкого царскими воеводами.
Замечу, что не один Гоголь был очарован «Историей Русов». А. С. Пушкин использовал ее для своего «Очерка истории Украины» (1831), а затем собирался опубликовать этот памятник, но не успел.
В «Истории Русов», с одной стороны, преувеличивались масштабы зверств в польско-украинских войнах, а с другой стороны, часто придумывались экзотические казни и пытки, которых на самом деле ни поляки, ни казаки не применяли, причем отнюдь не из-за врожденного человеколюбия, а просто по причине их сложности. В суровых военных условиях не было времени долго возиться с неприятелями, захваченными в плен. Так, из этого источника Гоголь почерпнул байки о медных быках, в которых шляхта живьем сжигала козаков, или о католических священниках, запрягавших в свои таратайки украинских женщин. Предание о страшном быке попало и в широко распространенные легенды о смерти Семена Наливайко, которого якобы сожгли в бронзовом коне или воле. О конце Наливайко так рассказывает Н. И. Костомаров в статье «Первые войны малороссийских казаков с поляками» (1843), основываясь на «Истории Русов» и народных песнях: «Патер Янчинский рассказывает, что во время содержания Наливайка в темнице над головою его день и ночь стояли воины с топорами; едва только он начинал засыпать, они тотчас пробуждали его обухом, и так мучили его разным образом. О казни всех четырех предводителей говорят разно. Янчинский рассказывает, что Наливайка посадили верхом на раскаленного железного коня и увенчали раскаленным железным обручем. Коссинский иначе повествует об их казни, – с ним сходно говорит и народная песня. Наливайка, Лободу, Мазепу и Кизима, при огромном стечении народа, бросили в медного быка; этого быка поджигали несколько часов медленным огнем, пока слышен был крик несчастных; потом пламя охватило всю махину, и когда потушили его и отворили медного быка, тела страдальцев обратились в пепел…
В действительности славный казачий атаман умер гораздо более легкой смертью: ему сначала отрубили голову, а затем четвертовали. Казнь же посредством сожжения в медном (или бронзовом) быке в Речи Посполитой XVI–XVII веков вообще не применялась, она была известна только в античной Греции. Так, в сицилийском городе Акрагант в VI в. до н. э. преступника бросали в чрево огромного медного «быка Филариса» (Филарис был тираном Акраганта), под которым разводили сильный огонь; благодаря особому устройству крики жертв преобразовывались в мычание. Об этой казни впервые поведал древнегреческий писатель Пиндар (VI–V вв. до н. э.), и она засвидетельствована и во многих других источниках. Так что, скорее всего, это исторический факт, хотя в его реальности сомневались и сомневаются многие как античные, так и современные авторы. Но вот согласно позднейшему автору, Лукиану (II в. н. э.), первой жертвой медного быка стал его изобретатель, на котором тиран будто бы решил опробовать изобретение. А вот это уже точно смахивает на миф. Точно так же молва утверждала, будто бы изобретатель гильотины доктор Жозеф Гильотен сам стал ее жертвой, что не соответствует действительности. Просто народ, ясное дело, не питал большой любви к изобретателям орудий казни и очень хотел, чтобы они на себе испытали действие своих изобретений.
Вот как выглядит эпизод с казнью гетмана (Наливайко) в «Тарасе Бульбе», вместе с последовавшим за ним еврейским погромом: «В это время большой паром начал причаливать к берегу. Стоявшая на нем толпа людей еще издали махала руками. Это были козаки в оборванных свитках.
Беспорядочный наряд – у многих ничего не было, кроме рубашки и коротенькой трубки в зубах, – показывал, что они или только что избегнули какой-нибудь беды, или же до того загулялись, что прогуляли все, что ни было на теле. Из среды их отделился и стал впереди приземистый, плечистый козак, человек лет пятидесяти. Он кричал и махал рукою сильнее всех, но за стуком и криками рабочих не было слышно его слов.
– А с чем приехали? – спросил кошевой, когда паром приворотил к берегу.
Все рабочие, остановив свои работы и подняв топоры и долота, смотрели в ожидании.
– С бедою! – кричал с парома приземистый козак.
– С какою?
– Позвольте, панове запорожцы, речь держать?
– Говори!
– Или хотите, может быть, собрать раду?
– Говори, мы все тут.
Народ весь стеснился в одну кучу.
– А вы разве ничего не слыхали о том, что делается на гетьманщине?
– А что? – произнес один из куренных атаманов.
– Э! что? Видно, вам татарин заткнул клейтухом уши, что вы ничего не слыхали.
– Говори же, что там делается?
– А то делается, что и родились и крестились, еще не видали такого.
– Да говори нам, что делается, собачий сын! – закричал один из толпы, как видно, потеряв терпение.
– Такая пора теперь завелась, что уже церкви святые теперь не наши.
– Как не наши?
– Теперь у жидов они на аренде. Если жиду вперед не заплатишь, то и обедни нельзя править.
– Что ты толкуешь?
– И если рассобачий жид не положит значка нечистою своею рукою на святой пасхе, то и святить пасхи нельзя.
– Врет он, паны-браты, не может быть того, чтобы нечистый жид клал значок на святой пасхе!
– Слушайте!.. еще не то расскажу: и ксендзы ездят теперь по всей Украйне в таратайках. Да не то беда, что в таратайках, а то беда, что запрягают уже не коней, а просто православных христиан. Слушайте! еще не то расскажу: уже говорят, жидовки шьют себе юбки из поповских риз. Вот какие дела водятся на Украйне, панове! А вы тут сидите на Запорожье да гуляете, да, видно, татарин такого задал вам страху, что у вас уже ни глаз, ни ушей – ничего нет, и вы не слышите, что делается на свете.
– Стой, стой! – прервал кошевой, дотоле стоявший, потупив глаза в землю, как и все запорожцы, которые в важных делах никогда не отдавались первому порыву, но молчали и между тем в тишине совокупляли грозную силу негодования. – Стой! и я скажу слово. А что ж вы – так бы и этак поколотил черт вашего батька! – что ж вы делали сами? Разве у вас сабель не было, что ли? Как же вы попустили такому беззаконию?
– Э, как попустили такому беззаконию! А попробовали бы вы, когда пятьдесят тысяч было одних ляхов! да и – нечего греха таить – были тоже собаки и между нашими, уж приняли их веру.
– А гетьман ваш, а полковники что делали?
– Наделали полковники таких дел, что не приведи бог и нам никому.
– Как?
– А так, что уж теперь гетьман, заваренный в медном быке, лежит в Варшаве, а полковничьи руки и головы развозят по ярмаркам напоказ всему народу. Вот что наделали полковники!
Всколебалась вся толпа. Сначала пронеслось по всему берегу молчание, подобное тому, как бывает перед свирепою бурею, а потом вдруг поднялись речи, и весь заговорил берег.
– Как! чтобы жиды держали на аренде христианские церкви! чтобы ксендзы запрягали в оглобли православных христиан! Как! чтобы попустить такие мучения на Русской земле от проклятых недоверков! чтобы вот так поступали с полковниками и гетьманом! Да не будет же сего, не будет!
Такие слова перелетали по всем концам. Зашумели запорожцы и почуяли свои силы. Тут уже не было волнений легкомысленного народа: волновались все характеры тяжелые и крепкие, которые не скоро накалялись, но, накалившись, упорно и долго хранили в себе внутренний жар.
– Перевешать всю жидову! – раздалось из толпы. – Пусть же не шьют из поповских риз юбок своим жидовкам! Пусть же не ставят значков на святых пасхах! Перетопить их всех, поганцев, в Днепре!
Слова эти, произнесенные кем-то из толпы, пролетели молнией по всем головам, и толпа ринулась на предместье с желанием перерезать всех жидов.
Бедные сыны Израиля, растерявши все присутствие своего и без того мелкого духа, прятались в пустых горелочных бочках, в печках и даже заползывали под юбки своих жидовок; но козаки везде их находили.
– Ясновельможные паны! – кричал один, высокий и длинный, как палка, жид, высунувши из кучи своих товарищей жалкую свою рожу, исковерканную страхом. – Ясновельможные паны! Слово только дайте нам сказать, одно слово!
Мы такое объявим вам, чего еще никогда не слышали, такое важное, что не можно сказать, какое важное!
– Ну, пусть скажут, – сказал Бульба, который всегда любил выслушать обвиняемого.
– Ясные паны! – произнес жид. – Таких панов еще никогда не видывано.
– Ей-богу, никогда! Таких добрых, хороших и храбрых не было еще на свете!.. – Голос его замирал и дрожал от страха. – Как можно, чтобы мы думали про запорожцев что-нибудь нехорошее! Те совсем не наши, те, что арендаторствуют на Украйне! Ей-богу, не наши! То совсем не жиды: то черт знает что. То такое, что только поплевать на него, да и бросить! Вот и они скажут то же.
Не правда ли, Шлема, или ты, Шмуль?
– Ей-богу, правда! – отвечали из толпы Шлема и Шмуль в изодранных яломках, оба белые, как глина.
– Мы никогда еще, – продолжал длинный жид, – не снюхивались с неприятелями. А католиков мы и знать не хотим: пусть им черт приснится! Мы с запорожцами, как братья родные…
– Как? чтобы запорожцы были с вами братья? – произнес один из толпы. – Не дождетесь, проклятые жиды! В Днепр их, панове! Всех потопить, поганцев!
Эти слова были сигналом. Жидов расхватали по рукам и начали швырять в волны. Жалобный крик раздался со всех сторон, но суровые запорожцы только смеялись, видя, как жидовские ноги в башмаках и чулках болтались на воздухе».
Не меньше, чем евреям, достается от казаков полякам. Вот как описывается в повести неудержимая казачья лава, захлестнувшая польские города и еврейские местечки на Украине: «Сто двадцать тысяч козацкого войска показалось на границах Украйны. Это уже не была какая-нибудь малая часть или отряд, выступивший на добычу или на угон за татарами. Нет, поднялась вся нация, ибо переполнилось терпение народа, – поднялась отмстить за посмеянье прав своих, за позорное унижение своих нравов, за оскорбление веры предков и святого обычая, за посрамление церквей, за бесчинства чужеземных панов, за угнетенье, за унию, за позорное владычество жидовства на христианской земле – за все, что копило и сугубило с давних времен суровую ненависть козаков.
Молодой, но сильный духом гетьман Остраница предводил всею несметною козацкою силою. Возле был виден престарелый, опытный товарищ его и советник, Гуня. Восемь полковников вели двенадцатитысячные полки. Два генеральные есаула и генеральный бунчужный ехали вслед за гетьманом. Генеральный хорунжий предводил главное знамя; много других хоругвей и знамен развевалось вдали; бунчуковые товарищи несли бунчуки. Много также было других чинов полковых: обозных, войсковых товарищей, полковых писарей и с ними пеших и конных отрядов; почти столько же, сколько было рейстровых козаков, набралось охочекомонных и вольных. Отвсюду поднялись козаки: от Чигирина, от Переяслава, от Батурина, от Глухова, от низовой стороны днепровской и от всех его верховий и островов. Без счету кони и несметные таборы телег тянулись по полям. И между теми-то козаками, между теми восьмью полками отборнее всех был один полк, и полком тем предводил Тарас Бульба. Все давало ему перевес пред другими: и преклонные лета, и опытность, и уменье двигать своим войском, и сильнейшая всех ненависть к врагам. Даже самим козакам казалась чрезмерною его беспощадная свирепость и жестокость. Только огонь да виселицу определяла седая голова его, и совет его в войсковом совете дышал только одним истреблением.
Нечего описывать всех битв, где показали себя козаки, ни всего постепенного хода кампании: все это внесено в летописные страницы. Известно, какова в Русской земле война, поднятая за веру: нет силы сильнее веры.
Непреоборима и грозна она, как нерукотворная скала среди бурного, вечно изменчивого моря. Из самой средины морского дна возносит она к небесам непроломные свои стены, вся созданная из одного цельного, сплошного камня.
Отвсюду видна она и глядит прямо в очи мимобегущим волнам. И горе кораблю, который нанесется на нее! В щепы летят бессильные его снасти, тонет и ломится в прах все, что ни есть на них, и жалким криком погибающих оглашается пораженный воздух.
В летописных страницах изображено подробно, как бежали польские гарнизоны из освобождаемых городов; как были перевешаны бессовестные арендаторы-жиды; как слаб был коронный гетьман Николай Потоцкий с многочисленною своею армиею против этой непреодолимой силы; как, разбитый, преследуемый, перетопил он в небольшой речке лучшую часть своего войска; как облегли его в небольшом местечке Полонном грозные козацкие полки и как, приведенный в крайность, польский гетьман клятвенно обещал полное удовлетворение во всем со стороны короля и государственных чинов и возвращение всех прежних прав и преимуществ. Но не такие были козаки, чтобы поддаться на то: знали они уже, что такое польская клятва. И Потоцкий не красовался бы больше на шеститысячном своем аргамаке, привлекая взоры знатных панн и зависть дворянства, не шумел бы на сеймах, задавая роскошные пиры сенаторам, если бы не спасло его находившееся в местечке русское духовенство. Когда вышли навстречу все попы в светлых золотых ризах, неся иконы и кресты, и впереди сам архиерей с крестом в руке и в пастырской митре, преклонили козаки все свои головы и сняли шапки. Никого не уважили бы они на ту пору, ниже самого короля, но против своей церкви христианской не посмели и уважили свое духовенство. Согласился гетьман вместе с полковниками отпустить Потоцкого, взявши с него клятвенную присягу оставить на свободе все христианские церкви, забыть старую вражду и не наносить никакой обиды козацкому воинству. Один только полковник не согласился на такой мир. Тот один был Тарас. Вырвал он клок волос из головы своей и вскрикнул:
– Эй, гетьман и полковники! не сделайте такого бабьего дела! не верьте ляхам: продадут псяюхи!»
Тарас предрекает лютую смерть гетманам и доверившейся ляхам старшине: «Прощайте же! Как двум концам сего палаша не соединиться в одно и не составить одной сабли, так и нам, товарищи, больше не видаться на этом свете. Помяните же прощальное мое слово (при сем слове голос его вырос, подымался выше, принял неведомую силу, – и смутились все от пророческих слов): перед смертным часом своим вы вспомните меня! Думаете, купили спокойствие и мир; думаете, пановать станете? Будете пановать другим панованьем: сдерут с твоей головы, гетьман, кожу, набьют ее гречаною половою, и долго будут видеть ее по всем ярмаркам! Не удержите и вы, паны, голов своих! Пропадете в сырых погребах, замурованные в каменные стены, если вас, как баранов, не сварят всех живыми в котлах!»
И предсказание Тараса сбывается: «Недаром провещал Тарас: так все и сбылось, как он провещал. Немного времени спустя, после вероломного поступка под Каневом, вздернута была голова гетьмана на кол вместе со многими из первейших сановников».
Здесь, конечно, полно эпических преувеличений как по поводу численности казацкого войска, так и насчет количества убиенных ими жертв. Зато те же казаки воспринимаются как неудержимая стихия, подобно морю, затопившая всю Украину. С ней ничто совладать не может, ибо это – порождение высших сил.
Остраницу, в отличие от романа «Гетьман», Гоголь в «Тарасе Бульбе» предпочел не оставлять в живых, но выбрал героическую, хотя и недостоверную версию его гибели, почерпнутую из «Истории Русов».
Современный русский литературовед и поэт Алексей Цветков по поводу «Тараса Бульбы» пишет следующее: «По сути дела, казаческое движение было почти неуправляемой анархией на малозаселенной и удаленной от тогдашних центров цивилизации территории. Какие-то идеологические мотивы неизбежно возникали в столкновениях формально православного казачества с католической Польшей или мусульманской Турцией, но реальным смыслом его существования были грабеж и насилие, кровь и необузданный разгул. Тарас Бульба у Гоголя – это истинное дитя разбойничье-анархического хаоса, и больше всего его тревожит, чтобы жена или польская невеста не расположили сыновей к буржуазной мягкотелости, – такого сына лучше убить самому. Его подвиги не привязаны ни к войне Хмельницкого, ни к какому-либо другому конкретному эпизоду украинско-польской истории, – это просто вековая стихия разнузданности, и единственная реальная победа для казаков – это набег с грабежами и убийствами и последующим пьянством до бесчувствия».
Насчет того, что казаки в XVI–XVII веках жили в основном грабежом, спорить не приходится. Об этом, например, весьма убедительно написал современный русский историк Николай Ульянов, эмигрировавший в Канаду, в «Истории украинского сепаратизма»: «Облик казака в поэзии мало сходен с его реальным историческим обликом. Он выступает там в ореоле беззаветной отваги, воинского искусства, рыцарской чести, высоких моральных качеств, а главное – крупной исторической миссии: он борец за православие и за национальные южнорусские интересы.
Обычно, как только речь заходит о запорожском казаке, встает неотразимый образ Тараса Бульбы, и надобно глубокое погружение в документальный материал, в исторические источники, чтобы освободиться от волшебства гоголевской романтики». Он также замечает: «В Запорожье, как и в самой Речи Посполитой, холопов презрительно называли «чернью». Это те, кто, убежав от панского ярма, не в силах оказались преодолеть своей хлеборобной мужицкой природы и усвоить казачьи замашки, казачью мораль и психологию. Им не отказывали в убежище, но с ними никогда не сливались; запорожцы знали случайность их появления на низу и сомнительные казачьи качества. Лишь небольшая часть, пройдя степную школу, бесповоротно меняла крестьянскую долю на профессию лихого добычника. В большинстве же своем холопский элемент распылялся: кто погибал, кто шел работниками на хутора к реестровым, а когда наплыв такого люда был большим, образовывал скопища, служившие пушечным мясом для ловких предводителей из старых казаков, вроде Лободы или Наливайки, и натравливался на пристепные имения польских магнатов.
Взаимоотношения же между реестровыми и нереестровыми, несмотря на некоторые размолвки, никогда не выражались в форме классовых или сословных распрей. Сечь для тех и других была колыбелью и символом единства.
Реестровые навещают ее, бегут туда в случае невзгод или ссор с польским правительством, часто объединяются с сечевиками для совместных грабительских экспедиций». По его мнению, исторический Семен Наливайко был «грубый разбойник и кондотьер, бунтовавший во имя расширения привилегий реестровых казаков, требовавший земель под Брацлавом и готовый резать носы и уши холопам, которые захотели бы втереться в казачье сословие и уйти от своих панов».
Но по поводу подобных суждений Н. И. Костомаров еще в 1877 году, полемизируя с гоголевским биографом, украинским историком и писателем П. А. Кулишем, справедливо заметил: «…В козачестве были темные стороны… у козаков были пороки. Неужели кто-нибудь прежде в этом сомневался, и неужели П. А. Кулиш открыл здесь для нас какую-то Америку? Во всех явлениях жизни человеческих обществ бывали, есть и будут светлые и темные стороны, добродетели и пороки. Казаки были люди – и у них было то же». Очевидно, что этот же принцип стоит применить к обеим сторонам конфликта – как к казакам, так и к полякам, ибо неоправданные жестокости и зверства свершались как теми, так и другими.
Сам Гоголь в статье «Взгляд на составление Малороссии» (1835) следующим образом характеризует казачество: «Большая часть этого общества состояла: из первобытных, коренных обитателей южной России. Доказательство – в языке, который, несмотря на принятие множества татарских и польских слов, имел всегда чисто славянскую южную физиономию, приближавшую его к тогдашнему русскому, и в вере, которая всегда была греческая». Однако Гоголь отнюдь не ставил себе задачу воспроизводить эпоху польско-казачьих войн с исторической точностью. Он прежде всего создал образ романтического героя, для которого война против поляков в защиту православия и казацкой воли становится смыслом жизни. А в финале Тарас совершает высший христианский подвиг – кладет «жизнь свою за други своя». Недаром Гоголь в «Авторской исповеди», рассказывая о том, как он стал писателем, признается: «Когда я стал задумываться о моем будущем (а задумываться о будущем я начал рано, в те поры, когда все мои сверстники думали еще об играх), мысль о писателе мне никогда не всходила на ум, хотя мне всегда казалось, что я сделаюсь человеком известным, что меня ожидает просторный круг действий и что я сделаю даже что-то для общего добра. Но как только я почувствовал, что на поприще писателя могу сослужить также службу государственную, я бросил все: и прежние свои должности, и Петербург, и общества близких душе моей людей, и самую Россию, затем, чтобы вдали и в уединенье от всех обсудить, как это сделать, как произвести таким образом свое творенье, чтобы доказало оно, что я был также гражданин земли своей и хотел служить ей». Тарас Бульба – это тоже «гражданин земли своей». Он произносит настоящий гимн «товариществу»: «Нет уз святее товарищества! Отец любит свое дитя, мать любит свое дитя, дитя любит отца и мать; но это не то, братцы: любит и зверь свое дитя! но породниться родством по душе, а не по крови, может один только человек. Бывали и в других землях товарищи, но таких, как в Русской земле, не было таких товарищей».
Тарас Бульба живет войной и ради войны. Без войны, по его убеждению, «так, стало быть, следует, чтобы пропадала даром козацкая сила, чтобы человек сгинул, как собака, без доброго дела, чтобы ни отчизне, ни всему христианству не было от него никакой пользы? Так на что же мы живем, на какого черта мы живем?». И про себя грозит осторожному кошевому, пытающемуся предотвратить новую войну: «Постой же ты, чертов кулак! – сказал Бульба про себя, – ты у меня будешь знать!» Кошевой больше ценит собственное богатство, чем вольный казацкий дух. Не иначе как черт водит теми казаками и их потомками, что погрязли в любви к червонцам. Нечистый овладел их душами. И неудивительно, что дочка у сотника, самого богатого казака в округе, оказывается ведьмой. Гоголь сожалел о романтическом Средневековье, противопоставлял героизм рыцарей коррупции, мздоимству Сквозник-Дмухановских, стяжательству Чичиковых, гниению Маниловых, Ноздревых и Плюшкиных, кулачеству Собакевичей и Коробочек, пустоте Хлестаковых.
«Ревизор»: высший суд над пороком
Самая знаменитая комедия Гоголя была впервые опубликована в 1836 году. Цензурное разрешение цензора А. В. Никитенко датировано 13 марта 1836 года. Во 2-м, исправленном издании, вышедшем в 1841 году, были помещены и «Две сцены, исключенные как замедлявшие течение пьесы». В исправленном виде «Ревизор» вошел в 4-й том «Сочинений» Гоголя, вышедший в 1842 году. Окончательный же текст пьесы был опубликован только посмертно, в 1855 году, в 4-м томе гоголевских «Сочинений». Впервые комедия была поставлена в петербургском Александринском театре 19 апреля 1836 года. В Москве же премьера «Ревизора» прошла 25 мая 1836 года в Малом театре.
Замысел «Ревизора», как известно, был подсказан Гоголю Александром Сергеевичем Пушкиным, который в конце октября или в начале ноября 1835 года рассказал ему историю Хлестакова.
Пушкин всю жизнь много значил для Гоголя, причем, как мы увидим далее, великий русский национальный поэт не только стоял у истоков замысла великой гоголевской комедии, но и послужил прототипом одного из главных ее героев. По воспоминаниям первого пушкинского биографа П. В. Анненкова, «тотчас по приезде в Петербург (вероятно, зимой или весной 1829 года. –
Гоголь познакомился с Пушкиным только два года спустя, в 20-х числах мая 1831 года на вечере у поэта и критика П. А. Плетнева. По воспоминаниям одного из ближайших друзей Гоголя, помещика Александра Сергеевича Данилевского (1809–1888), дошедших до нас в изложении В. И. Шенрока, знакомство произошло следующим образом: «Однажды летом отправились они с Гоголем в Лесной на дачу к Плетневу… Через несколько времени, почти следом за ними, явились Пушкин с Соболевским. Они пришли почему-то пешком с зонтиками на плечах. Вскоре к Плетневу приехала еще вдова Н. М. Карамзина, и Пушкин затеял с нею спор. Карамзина выразилась о ком-то: «она в интересном положении». Пушкин стал горячо возражать против этого выражения, утверждая с жаром, что его напрасно употребляют вместо коренного, чисто русского выражения: «она брюхата», что последнее выражение совершенно прилично, а, напротив, неприлично говорить: «она в интересном положении». После обеда был любопытный разговор. Плетнев сказал, что Пушкина надо рассердить, и только тогда он будет настоящим Пушкиным, и стал ему противоречить. Впечатление, произведенное на Данилевского Пушкиным, было то, что он и в обыкновенном разговоре являлся замечательным человеком, каждое слово его было веско и носило печать гениальности; в нем не было ни малейшей натянутости или жеманства; но особенно поражал его долго не выходивший из памяти совершенно детский, задушевный смех».