Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Восхождение: Проза - Валерий Михайлович Барабашов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Психически, — поправил Алексеевский.

— Да, психически, — согласно повернулся в его сторону Шестаков. — Или морально, как хотите. Но конница — как снег на голову. Из каких-то оврагов, щелей выскочила… целый кавалерийский полк, не меньше.

— У страха, правильно говорят, глаза велики. — Мордовцев зябко подернул плечами, запахнул плотнее шинель. — Конницы против вас было не более двухсот сабель, против  ш е с т и с о т  штыков!

— Отряд сборный, Федор Михайлович, — возразил несмело Шестаков. — Военные команды при ревкомах и исполкомах, милиция, добровольцы есть… Люди друг с другом и познакомиться как следует не успели. Едва под ружье стали и — вперед.

— А как же вы хотели?! — не выдержал Алексеевский. — На занятия времени нет, бандиты нам этого времени не дали. Учиться приходится в бою. И вы, кадровый командир Красной Армии, должны были все предусмотреть… В общем, так, товарищи: за трусость, проявленную бойцами на поле боя предлагаю отстранить от командования товарища Шестакова и передать его дело в ревтрибунал.

Смуглый лицом Шестаков стал белым.

— Товарищи!.. Федор Михайлович!.. — выдохнул он, растерянно глядя на сидящих за столом. — Да я… В конце концов… Дайте мне возможность доказать, что я… Я ведь всю гражданскую от и до, как говорится. Ранен был дважды!.. Зачем же так? Разве я не понимаю?

— Значит, не понимаете, Шестаков, если так говорите. — Мордовцев в такт словам постукивал карандашом по свежевыструганной столешнице. — Не понимаете, что Советская власть в опасности, что ваша растерянность… Да какая там растерянность — трусость! Тут другого и слова не подберешь… Безответственность Гусева и Сомнедзе — пусть на меня покойники не обижаются — все это привело к нашему серьезному поражению. Мы, как большевики, должны честно и прямо сказать об этом. Губкомпарт собрал и отдал нам все, что только можно было — орудия, пулеметы, винтовки, бойцов. А мы?.. Эх!

— Дайте мне возможность искупить вину, товарищ командующий! — Голос Шестакова звенел. — Во всех боях впереди буду, Колесникова зубами грызть стану. Личным примером, кровью вину искуплю!

Мордовцев долго молчал. Потом поднял на Алексеевского потемневшие, глубоко запавшие глаза.

— Ну что, комиссар? Что скажешь?

— Я остаюсь при своем мнении, — твердо сказал Алексеевский. — Я не уверен в товарище Шестакове.

Мордовцев вздохнул; поднялся, принялся ходить по комнате, и все напряженно слушали размеренный скрип его сапог.

— Ладно, беру ответственность на себя, — сказал наконец Мордовцев. — Колесников, в конце концов, всем нам преподнес урок — не так мы все это представляли. Но с вас, Шестаков, спрос теперь будет особый, учтите это!

Шестаков — просиявший, выхвативший из кармана галифе носовой платок — плюхнулся на свое место, малопослушными руками промокал высокий крутой лоб, что-то негромко говорил согласно кивавшему, откровенно радующемуся за него комполка Белозерову.

— Попрошу тишины! — проговорил Мордовцев, подвигая к себе карту. — Ждать у моря погоды мы не будем, надо действовать пока теми силами, какие имеем. А придет подкрепление — нанесем Колесникову решительный, сокрушающий удар. Обязаны нанести!

Командиры — кто встал, кто подвинул стул поближе к командующему — окружили Мордовцева…

Телеграфист Выдрин — остроносый, с прилизанной черноволосой головой человечек, в потертом, дореволюционного покроя форменном кителе с синими петлицами — сидел в тесной и шумной от работающего аппарата каморке как на иголках: штаб красных частей заседал у него, можно сказать, за стеной, а он не слышал и не мог слышать ни одного слова. Явно, что после поражения этот самый чахоточный по виду, кашляющий Мордовцев дает красным командирам нагоняй и планирует, видать, новое наступление на Колесникова, приходящегося ему, Выдрину, по линии жены родней. Красные, конечно же, толковали у себя на штабе о чем-то важном, и хоть бы одним ухом, хоть бы краешком его послушать, о чем у них там речь! Но сидели они за плотно закрытой дверью, у двери стояли с винтовками два долговязых красноармейца, которые ни в какие разговоры со станционными служащими не вступали и ни на какие вопросы не отвечали. Выдрин и раз, и другой тихим черным жучком прошмыгнул мимо двери, потом, выбрав момент, остановился, предложил одному из красноармейцев, попроще обликом, тонкую, из дешевенького табака папиросу; тот снисходительно глянул на суетящегося у него под ногами телеграфиста, сунул папиросу за отворот буденовки и уронил строгое, неприступное: «Проходи. Чего ухи навострил?» От этих слов, а главное, от подозрительного, насмешливого взгляда красноармейца Выдрина прошиб пот; он не нашелся что сказать часовому, а лишь попятился, приложив при этом руки к груди — мол, понимаю, гражданин-товарищ-часовой, извиняюсь, я, собственно, так, папироску предложить… и улизнул, исчез из гулкого и пустынного коридора, бормоча себе под нос проклятия красноармейцу: стоишь тут каланчой…

С враз взмокшими волосами и сильно бьющимся сердцем Выдрин добрался на еле слушающихся ногах до своей каморки, упал на стул перед аппаратом, зачмокал слюнявым тонкогубым ртом плохо разгорающуюся папироску. Аппарат в это время стал что-то выстукивать; Выдрин вытянул тонкую шею, вчитался. Воронежский губкомпарт большевиков передавал Мордовцеву и Алексеевскому, что обещанный бронепоезд уже вышел, движутся также в сторону Россоши кавалерийская бригада под командованием Милонова и батальон пехотных курсов при четырех пулеметах…

«Вот оно что! Вот оно что! — жадно бегали по ленте черные глаза телеграфиста. — А я перед этим болваном маячу…»

Мордовцеву и Алексеевскому губкомпарт предписывал также вести боевые действия решительно, с бандитами не церемониться — враги Советской власти должны быть уничтожены. «Старайтесь опираться на местное население, на отряды самообороны, это важно в пропагандистских, воспитательных целях, ведите широкую разъяснительную работу по добровольной сдаче несознательно примкнувших к бандам…» — говорилось в телеграмме, подписал которую Сулковский.

Еще раз прочитав текст, Выдрин повеселел. Кавалерийская бригада да батальон пехоты, пусть и с четырьмя пулеметами, — не такая уж большая подмога Мордовцеву. У Ивана Сергеевича Колесникова полков уже пять, орудийная батарея, пулеметов десятка два наберется, конница… Что же касается этого сундука-бронепоезда, который большевики ведут в Россошь, то дальше Митрофановки или Кантемировки ему не уползти, по степям он ездить не умеет… Ах, как хорошо, как вовремя попала ему в руки эта телеграмма! И хорошо, что в его смену. А то бы сидела тут эта дура-комсомолка Настя Рукавицина, шиш бы она что сказала!

Выдрин побежал в штабную комнату, и в этот раз, видя его озабоченный деловой вид, а главное, бумажную телеграфную ленту в руках, его пустили беспрекословно. Выдрин подал ленту Мордовцеву; тот прочитал телеграмму вслух, и за столом оживились, заговорили радостно, засмеялись.

— Спасибо, товарищ, идите, — повернулся Мордовцев к телеграфисту и отчего-то задержал взгляд на его лице… Нет, показалось это, померещилось. Глянул и отпустил… Фу-ты черт, да что же так жарко в аппаратной!..

А к ночи из Россоши по направлению к Старой Калитве скакал тяжелым кулем сидевший на коне гонец — Выдрин в точности пересказал ему телеграмму…

Оставшись вдвоем с Алексеевским, Мордовцев некоторое время сидел по-прежнему у стола, глядя с улыбкой на пальцы председателя губчека, державшие телеграфную ленту, Алексеевский читал телеграмму в третий уж, наверное, раз, лоб его хмурился в трудной думе — помощь шла, но сил все же было маловато. Упущено дорогое время, они дали возможность Колесникову сколотить боевые полки, вооружиться, настроить против Советской власти целые деревни. Восстанием охвачен значительный район, от Терновки до Верхнего Мамона, хотя в самом Мамоне бандитов нет, отбили. Медлить было нельзя ни одного дня, надо активизировать разведку, спросить, что там предпринял Наумович. Колесников, кажется, обошел их в этом — такое ощущение, что бандиты знают о них гораздо больше, чем чекисты. А главное, Колесников чувствует себя, по-видимому, в совершенной безопасности — кругом свои, надежные и преданные люди, на которых можно положиться, опереться, спокойно заниматься военными операциями, грабить и убивать, смеяться над Советской властью, над большевиками, над всем тем, что они с таким трудом завоевали в семнадцатом, что такой кровью защитили в гражданскую. Алексеевский, не будучи военным человеком, хорошо теперь представлял себе, какую силу имеют бандиты в лице Колесникова — бывшего красного командира; много, очень много бед может натворить этот способный и озлобленный по отношению ко всему советскому враг…

Мордовцев поднялся, подошел к окну, глядя на подплывающий к перрону вокзала пассажирский поезд, на шумно отдувающийся паровоз, весь в клубах белого рыхлого пара, на вагоны, облепленные людьми, на красную фуражку дежурного, стоящего к поезду боком: он говорил что-то подбежавшей к нему женщине с двумя корзинами через плечо, с сердитым лицом…

— Надо нам попытаться уничтожить Колесникова, лично его, — услышал он голос Алексеевского и вернулся к столу, молча смотрел на председателя губчека, ожидая продолжения его мысли.

— Разведка разведкой, а в тыл к Колесникову пойдет наш человек, со специальным заданием, — говорил Алексеевский.

— Риск — стопроцентный, — сказал Мордовцев серьезно.

— Преувеличиваешь, Федор Михайлович. — Алексеевский стал раскуривать трубку. — Риск есть, безусловно. Но без него нельзя. Если мы уберем Колесникова…

— Смелого человека надо найти, Николай Евгеньевич.

«Есть такой человек, есть, — думал о своем Алексеевский, отчетливо видя перед собою Карандеева из Павловской уездной чека: бывший фронтовик, коммунист, не женат… Если и погибнет, так… Нет, не надо об этом. Павел должен вернуться из Старой Калитвы живым».

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

По скользкой и грязной дороге, соединяющей Старую и Новую Калитву медленно шла Мария Андреевна Колесникова. Из дому она тронулась утром, сказав девкам и Оксане, что сходит на Новую Мельницу, к Ивану, — там сейчас был его штаб. Оксана стала напрашиваться с ней, убеждая, что вдвоем идти легче, дорога и для молодых ног не ближняя, туда да обратно наберется, поди, километров пятнадцать, не меньше; кроме того, и ей, как жене, надо поговорить с Иваном: прошел слух, что на Новой Мельнице у него краля, беловолосая какая-то Лидка. Но Мария Андреевна Оксану с собой не взяла: насчет крали этой она и сама разузнает, а поговорить ей с сыном надо о другом. Калитва хоть и восстала, и власть тут Иван с дружками захватили — все одно, дело это бандитское, против законной Советской власти совершенное.

Мария Андреевна, повязавшись теплым платком, отправилась в путь пораньше. Дороги она не боялась — выросла тут, с детства и грязь калитвянскую месила, и по веселому зеленому лугу бегала, и в Дону купалась. Дойдет теперь и до Новой Мельницы, не развалится. Летом бы оно сподручнее — до хутора напрямки километров, может, пять, но сейчас по лугу не пройти — снег размок, туман… Придется идти через мост, что у Новой Калитвы, потом вдоль бугров на Мельницу эту… Ишь, убрал бандитский свой штаб из Старой Калитвы, подальше от людских глаз. Таких делов наворотили, что хоть сквозь землю проваливайся: продотрядовцев побили, Родионова Степана за непослушание изрубили, в какой-то Меловатке, Гончаров хвастался, мальцов с матерью побили из обрезов, их отца, председателя волисполкома, жизни лишили, с ним парня какого-то, комсомольца… И пограбили там — на стольких подводах добра привезли. Там же, Марко́ Гончаров языком молол, он себе девку приглядел, Лидку эту, а Иван себе ее взял. Ох, Иван-Иван! Да что ж тебе, непутевому, свет-то застило? Руки людской кровью измарал, колесниковский род на веки вечные опозорил. Как теперь меньшим сынам, Павлу да Григорию, в глаза смотреть? Да и другим людям? Чует ее старое сердце, что кровавая эта игра ненадолго, что страшный будет для Ивана конец… Господи, вразуми ты его, беспутного, направь на истинную дорогу! Что ж ты: видишь все с небушка да не подскажешь?! Явился бы в каком-нибудь образе для сына и подсказал ему, нашептал бы ему в оглохшее ухо, в бесстыжие зенки глянул бы. Проклятье его ждет народное, кара небесная. Давеча являлся от тебя посланник, господи, сказывал с горестью: смерть Ивану, если не бросит кровавое свое дело, не одумается…

Мария Андреевна, мелко крестясь, стояла сейчас лицом к Новокалитвянской зеленой церкви, купола которой были едва видны из-за тумана, плакала. Сердце ее изболелось за этот проклятый месяц, сил вовсе ни на что не стало. Кто бы мог подумать, что Иван так озлобится против Советской власти, из Красной Армии убежит, с бандитами одной веревочкой повяжется?

Отдохнув и немного успокоившись, Мария Андреевна пошла дальше. На Новую Мельницу она пришла к полудню. Вдоль меловых бугров идти было полегче, не то что по лугу — дорога тут посуше. Черная Калитва, справа, лежала подо льдом и снегом, но у самого мостка дымилась глубокая и широкая полынья, билось у ее края вздрагивающее на ветру гусиное перо.

Марию Андреевну, еще за мостком, встретил конный разъезд: Демьян Маншин и кто-то второй, незнакомый ей, на приземистой пузатой лошади. Демьян поздоровался первым, спросил, по какому, мол, она делу — тут штаб дивизии, запретная зона. Мария Андреевна с сердцем ответила Демьяну, что плевать ей на штаб, пришла она до Ивана. Маншин растерянно переглянулся со своим напарником — видно, у них был на этот счет какой-то приказ, никого не подпускать к Новой Мельнице, но мать атамана под приказ этот, наверное, не попадала… «Да нехай идет, Демьян!» — махнул рукой тот, на пузатой лошади, и Маншин тогда тоже махнул — иди.

Сразу при входе в хутор на глаза Марии Андреевне попался дед Зуда, Сетряков, — тащил откуда-то охапку соломы. Она знала, что старый этот придурок напросился в банду, его определили истопником при штабе, значит, он должен знать, в каком доме Иван.

— Андре-евна-а… — пропел удивленно Сетряков, сбивая на затылок рваный свой, наползающий на глаза треух. — Какими божьими судьбами?

— Божьими, божьими, — сурово ответила она. — Где… мой-то?

Сетряков, бросив солому, повел ее к дому с голубыми ставнями. Всюду во дворах видела она людей с оружием, лошадей под навесами или просто так; из одного двора торчало круглое рыло орудия.

«От антихрист, от антихрист!» — скорбно качала она головой.

— Что у него — девка тут, что ли? — спросила Мария Андреевна Сетрякова. — Или брешут в Калитве?

— Может, и не брешут, — осторожно промямлил дед Зуда. — Ды только хто их, молодых, разберет? Я, Андревна, теперь не в самом, значит, штабе, при Иване, а в при-строе, во дворе, и за лытки… хи-хи… нико́го не держав.

— Дурак, — ровно сказала Мария Андреевна. — Не знаешь — так и скажи.

Колесников увидел мать из окна, вышел на крыльцо — в гимнастерке, без ремня, с непокрытой головой, с невыспавшимися пьяными глазами. Смотрел на нее с каменным неподвижным лицом, ежился от холодных капель, срывающихся на шею с навеса крыльца. Вышел на крыльцо и Марко́ Гончаров — у того морда вовсе распухла от беспрестанной, видно, гульбы.

— Здравствуй, Иван, — сухо сказала Мария Андреевна и оперлась на палку, тяжело дыша: нет, не для ее ног эта дорога.

— Добрый день, мамо, — ответил Колесников безрадостно и стал спускаться с крыльца. — До мэнэ, чи шо?

— До тэбэ, до тэбэ, — потрясла она утвердительно головой и пристально посмотрела сыну в лицо. Колесников отвернулся.

Мария Андреевна вошла в чужой дом, где жил Иван и где размещался его штаб, заметив при этом, что Марко́ Гончаров настороженно и вопросительно глянул на Ивана, а тот недоуменно пожал плечами, — сам не понимаю, чего явилась. Выскочили на голоса у порога Кондрат Опрышко с Филькой Струговым, осклабились почтительно, Филька хотел даже принять у матери атамана дорожный посох, но Мария Андреевна не дала, отвела руку. В горнице были еще какие-то люди, Мария Андреевна узнала Сашку Конотопцева, были тут же и Гришка Назаров, Иван Нутряков… В горнице был накрыт большой стол, гудели голоса, табачный дым стоял коромыслом. Мелькнуло девичье лицо, и Мария Андреевна с упавшим сердцем сказала себе: «Она!»

Колесников прикрыл дверь в горницу, ввел мать в другую комнату, где стояла широкая двуспальная кровать с блестящими шарами-шишками и с высокими, горкой уложенными подушками; над кроватью, в деревянных рамках, висели фотографии чужих, незнакомых ей людей.

Колесников молча ждал.

— Ну? — наконец не выдержал, грубо спросил он. — Чего пришла?

Она не отвечала, смотрела на него — какое-то изменившееся, жестокое лицо, поседевшие виски, нечесаная голова…

— Что ж ты делаешь, Иван? — с отчаянием в голосе спросила Мария Андреевна, и из глаз ее сами собою покатились слезы.

— Что!.. — дернул он плечом и криво усмехнулся. — С Советами воюю, ты знаешь.

— За кого ж ты воюешь, Иван?

— За кого… За народную власть. Без коммунистов, поняла? Красной Армии скоро конец, долго не протянет. Вон, у Антонова какая сила!..

Мария Андреевна покачала головой.

— Не для того люди царя сбрасывали, Иван. Старую власть назад никто не допустит.

— А царь нам теперь ни к чему, — хохотнул Колесников. — Свои командиры будут. Глядишь, потом и про меня вспомнят.

— Разобьют вашу шайку, Иван, не надейся.

— Не шайку, мамо! — строго и обиженно сказал Колесников. — У нас такие ж части, как и в Красной Армии. И лупим мы их как цуциков!

— Да слыхала я, слыхала. — Мария Андреевна слабо махнула рукой. — В Криничной сонных красноармейцев порезали, в Терновке…

— Это военная хитрость, — хмыкнул Колесников. — Тут уж кто кого. Смертная игра.

— Ото ж и оно, что игра. — Мария Андреевна горько вздохнула. — Втянули тебя как Ивашку-дурачка, а ты и рад — командиром поставили.

Колесников вскочил.

— Никто меня не втягивал, мамо! И про Ивашку ты брось… Они у нас все поотымали. Батько да дед горб гнули-гнули, а где все наше добро? Где? Где кони, коровы, веялки, земля где? Что, кроме голых рук, у меня осталось, а?

Колесников почти кричал; по заросшему щетиной лицу пошли желваки. Он принялся нервно ходить взад-вперед по комнате, и хромовые его сапоги напряженно поскрипывали. Закурил, отвернулся к окну, дым синими тощими кудрями расползался над его головой. Мария Андреевна смотрела ему в спину, понимая все больше, что пришла зря, что перед нею непонятный теперь, чужой человек, как и эти фотографии на стене, как весь этот дом с пьяными вооруженными мужиками, с явно подслушивающими под дверями Опрышкой и лысой этой образиной, Филькой Струговым.

— Танька… как там? Оксана? — глухо, не оборачиваясь, спросил Колесников.

— Наведался бы, не за тридевять земель штаб твой. — Мария Андреевна тяжело поднялась. — Или белобрысая та не пускает, а? Лидка, говорят…

— Ну ладно! — Колесников резко оборвал мать, раздавил подошвой сапога окурок. — Лидка эта при штабе, грамотная она, бумаги составляет. Набрехать все могут. А уж Данила при Оксане… тут как не крути, все углы выпирают наружу. Народ зря балакать не станет.

— Брось банду, Иван! — дрожащим голосом сказала Мария Андреевна. — Богом тебя прошу! Уж лучше смерть всем нам, чем позор такой. Опомнись!

Колесников шагнул к двери, резко открыл ее, и Филимон Стругов, с ушибленным лбом, отскочил в сторону.

— Отвезите мать в Калитву! — приказал Колесников. — Бричку ту, на рессорах, заложите… Нет, лучше санки, те полегче, да напрямки, по лугу.

— Я и так дойду, ничо́го, — твердо сказала Мария Андреевна. — До дому ноги сами идут.

Старой дорогой она пошла назад — еще больше согнувшаяся; ноги совсем не слушались, хорошо, хоть палка была крепкая. Опрышко с Филимоном Струговым толклись с нею рядом до самого мосточка, уговаривали «малость остыть и на нашего атамана не лаяться: он исполняет волю народную». Тащиться же в такую слякоть пешком — глупость, они сей момент заложат санки и домчат в пять минут до самого дома. Она не слушала их, в сердцах отмахивалась от наседавших собак.

У полыньи Мария Андреевна остановилась, через падающие по-прежнему слезы смотрела на дымящуюся холодную воду — легко, наверное, утянула бы она под лед…

Примерно на середине пути до Новой Калитвы ей повстречалась пара легких саней. Сытые лошади играючи несли сани по раскисшей, непригодной для езды дороге. Мария Андреевна ступила в сторону, в снег, глядела на возбужденных, явно навеселе, людей, на ленты в гривах лошадей. «Свадьба, что ли, какая? — мелькнула мысль. — В такую-то годину…»

С гиканьем, хохотом-свистом, с вяканьем остывшей на морозце гармошки сани пролетели мимо, промчались, обдав Марию Андреевну липкой холодной грязью. Увидела на санях два-три знакомых лица, среди них Богдан Пархатый, из зажиточных, с ним Яков Лозовников, Ванька Попов… Была с ними и какая-то дивчина в белой, праздничной накидке на плечах…

Лида, пробывшая в банде уже две недели, чувствовала, что назревают какие-то события. Что-то вдруг засуетились в штабе, забегали: стаскивали из других изб столы и лавки, посуду, поглядывали на нее многозначительно, с повышенным интересом. Лида поначалу не придала этому особого значения — мало ли по какому поводу затеяли гулянку. Ждут, наверное, гостей — носилось от одного к другому веское: АНТОНОВ, АНТОНОВ… Лида так и поняла: ждут тамбовского главаря Антонова.

О себе она не подумала: жизнь ее, пленницы, определилась внешне. Убежать из Новой Мельницы было нельзя, Опрышко, Стругов и даже дед Сетряков смотрели за ней во все глаза. Наказано было и всему штабу: при малейшей ее попытке к бегству — стрелять. Лида ежилась от одной этой мысли, грубо и жестко сформулированной Колесниковым в самый первый день, когда Гончаров привез ее в Старую Калитву. О многом она передумала длинными черными ночами, плакала. В мыслях уже не раз кончала с собой, потом поняла, что не сделает этого. Уйти из жизни, не попытавшись спастись? Не отомстив бандитам?

Колесников ничего не говорил ей, не объяснял. Изнасиловал он Лиду в первую же ночь: без единого слова сорвал с нее одежду, повалил, а когда она закричала от боли и страха, сдавил рот безжалостными холодными пальцами…

Именно в ту ночь Лида решила, что не станет больше жить, что повесится или разрежет себе руку, но скоро поняла, что этой возможности у нее не будет. Стругов и Опрышко, меняя один другого, особенно в те первые дни и ночи, следили за ней во все глаза с многозначительными сальными улыбочками, не разрешая ей закрываться в комнате. Опрышко, как всегда, молчал, посмеивался в бороду, а Филимон Стругов подмигивал простецки, успокаивал: «Ты, Лидка, голову себе не морочь. Цэ бабье дило, дуже приятно, так шо не бесись. Все бабы через то прошли, не ты первая…»

Повышенное внимание оказывала и бабка Евдокия, хозяйка дома, нашептывала: «Ой, не держи ничо́го на уме, девка, запорют они тебя, забьют. Иван Сергеевич на расправу лютый…» «И без тебя, старая карга, знаю, — думала Лида. — Все вы тут друг друга стоите… Ну, ничего, подожду момента…»

Голодным, затаившимся волком смотрел на нее Марко́ Гончаров. Лида поняла, что Гончаров уязвлен поступком Колесникова, что подчинился приказу, но при случае сведет с атаманом счеты. Все это хорошо, легко читалось на вечно пьяной физиономии Марка́, от одного вида которой Лиду бросало в дрожь…

Он смотрел на нее как на что-то неживое, будто перед ним была красивая игрушка, которую у него отняли, вырвали из рук, а за это полагается отомстить. И если б, конечно, был это не сам атаман… Не раз и не два Гончаров при случае тискал ее, щупал, однажды она замахнулась на него, но ударить не посмела — такой встретила злобный, звериный взгляд. Хотела было пожаловаться Колесникову, но горько лишь усмехнулась — нашла защитника!

Выполняя поручения в штабе, Лида терялась в догадках: почему ей доверяют? Пусть и не все, пусть самое простенькое, те же воззвания к бандитам, малозначащие приказы по полкам, большей частью хозяйственные… Ведь она может… Нет, ничего она не может. Что толку в ее знании этих бумаг? Кому она сумеет рассказать о них? Кто вызволит ее отсюда?.. Ей и доверяют писать эти бумаги потому, что она обречена, что ее при первой же необходимости убьют…

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Лида плакала, жалела себя; ну, почему ее не убили вместе с Клейменовым, зачем привезли сюда, мучают, издеваются?

Вспоминая ночи, пьяного и безжалостного Колесникова, его молчаливые «ласки», она ожесточалась, ругала себя — слезы ее никакой пользы не принесут. Надо, несмотря ни на что, пытаться бежать отсюда, прихватить наган, обрез, застрелить кого-нибудь из охранников-церберов, того, кто будет мешать ей. Но скоро она убедилась, что и эти возможные ее намерения кем-то предусмотрены: оружие Опрышко и Стругов всегда носили при себе или прятали на ночь. Тогда она взялась голодать, но на ее голодовку попросту не обратили внимания — помирай, раз не хочешь жить. Только Колесников нахлестал ее по щекам, а ночью, явившись из какого-то ближнего набега, пьяный и трясущийся от холода, шептал ей в самое ухо: «Ты жри, Лидка, тебе жить да жить. Это у меня песня спетая, а ты… Я ж тебя, дурную, оберегаю, как ты этого не поймешь? Марко́ давно бы тебя по рукам пустил… Если нас разобьют, ты там замолви за меня словечко, а? Заступись. Я разве собирался с бандюками-то?! Заставили меня, Лидка, под наганом заставили… И не ругай, не проклинай меня. Кончится эта заварушка, женюсь на тебе, вот увидишь. Ты мне дюже люба, кохана!..»

Лида не поверила, конечно, ни одному его слову, утром Колесников и сам, наверное, забыл, о чем говорил, а она вдруг отчетливо поняла, какой это большой и жалкий трус — он и трясся-то вчера от одних мыслей о возможной расправе над собой, о законном возмездии, вот и напивается каждый день со своим штабом до чертиков…

Именно с этой ночи душа ее переродилась: Лида стала вспоминать разговоры с Макаром Васильевичем, его лицо, когда его били бандиты, убивали, — он не дрогнул, не попросил пощады, он ненавидел их всех. А она… слезки льет, жалко себя. Да разве этому учил ее Макар Васильевич? И разве не будущему отдал он свою жизнь? А она что? Сделали ее полюбовницей кровавого атамана, кошкой ненасытного, одичавшего кота, и она только и делает, что вздыхает: нет, отсюда не убежишь, оружие спрятано, за ней следят… Тряпка!

Дня два-три Лида ходила по штабу с замкнутым, отрешенным лицом. Теперь она зорче приглядывалась ко всему, что происходило вокруг, стала внимательнее прислушиваться к штабным разговорам, вдумывалась в бумаги, которые писала, запоминала их. Она по-прежнему не надеялась, что все это кому-нибудь пригодится, но появилась цель, явились силы — она теперь жила верой в свое избавление, в свой побег. Не может быть, думала Лида, что о ней никто не знает и не беспокоится, что Советская власть бросила ее на произвол судьбы. Разве могут остаться безнаказанными злодеяния Колесникова? Разве простят бандитам смерть Клейменова, его семьи?.. Пусть не скоро ее освободят, нет сейчас у Советской власти достаточных сил, но они обязательно появятся. А она, комсомолка Соболева, не станет больше плакать, отказываться от еды: ей нужны силы для побега, для борьбы! И еще она должна не просто убежать отсюда, из бандитского логова, а помочь Советской власти хоть чем-нибудь.

В тот же день, утром, прискакал из Россоши гонец. Лида видела уже этого человека: хмурый, неразговорчивый, с дергающимся левым веком. Он приезжал в Старую Калитву или сюда, на Новую Мельницу, обычно поздно вечером, даже ночью, привозил от кого-то (она это понимала) важные то ли задания, то ли сведения; с его приездом Колесников закрывался с Конотопцевым, Нутряковым и Безручко в горнице, через дверь слышались их приглушенные, озабоченные голоса, что-то обсуждающие, о чем-то спорящие. Раньше Лида, занятая собой, не прислушивалась к этим разговорам — мало ли о чем могли говорить эти изверги! Теперь же она тянула у себя в боковухе шею: над печью, выходящей к ее кровати жарким и широким боком, были оставлены умершим год назад хозяином для вентиляции круглые отверстия; отверстия эти были сейчас заткнуты тряпьем. Лида с бьющимся сердцем стала на табурет, вытащила из отверстия старую, в пыли, шапку, драные штаны…



Поделиться книгой:

На главную
Назад