Назаров сплюнул под ноги, выщипывая из бороды табачные крошки, засмеялся:
— Да не́, Иван Сергев! Не откажешься. Мы ж тебя знаем. И карты пораскрывали. Цэ дело серьезное, нешуточное. Побежишь — так родне твоей и Оксаниной не жить… Да. И батько твой нам наказывал перед смертью: Ивана из Красной Армии отлучить надо, подневольный он там человек, до Советской власти не дюже ластится. Это уж точно. — Назаров помедлил. — И привет тебе, Иван Сергев, Черников передавал. Он здравствует, у Антонова на службе.
— Какой Черников? — Колесников похолодел.
— Да наш, калитвянский, — засмеялся Назаров. — Какого ты от расстрелу спас. Кланяется тебе.
— Мне надо подумать, мужики, — хрипло сказал Колесников.
— Подумай, Иван Сергев, подумай, — согласился Назаров. — Поезжай сейчас до дому, вон у крыльца тачанка твоя. А чтоб не обидел кто — Опрышко да Стругов вроде как телохранители у тебя будут, поня́в? Иди, Иван Сергев, иди.
Колесников, ни на кого не глядя, пошел к двери; у крыльца, запряженная тройкой вороных, действительно стояла тачанка, с которой спрыгнули два ухмыляющихся слобожанина: здоровенный угрюмый Кондрат Опрышко и вертлявый, рябой лицом Филимон Стругов — в Старой Калитве за лысую его, яйцеобразную голову звали Дыней.
— Прошу, ваше благородие, — осклабился Филимон, жестом приглашая Колесникова в тачанку.
«До чего дожить можно!» — усмехнулся Колесников; жест Стругова был ему приятен.
Провожать Колесникова вышел на крыльцо почти весь штаб.
Стругов, Дыня, правил в тачанке лошадьми, а Опрышко скакал рядом на рослом, рыжей масти дончаке, покрикивая на встречных:
— Эй! С дороги! Командир едет. Ну, кому сказал, харя немытая!..
…Дома он был с полчаса, не больше.
Мать приступила с вопросами, стала на дороге.
— Да ты шо, Иван, надумал? С бандюгами этими связался, а? Да ты в своем уме?! Не пущу-у… Не позорь братов своих, Иван! Меня не позорь. Народ на все века проклянет нас. Одумайся! Оксана! Да что ты чуркой стоишь?!
Оксана бросилась к мужу, запричитала; испуганно толпились в дверях сестры.
Колесников с перекошенным лицом оторвал от себя жену. Жадно зачерпнул ковш ледяной воды, выпил. Потом раздраженно спихнул с дороги мать, вышел из дома, с сердцем пристукнув тяжелой, обитой мешковиной дверью.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Из губкома партии председатель Воронежской губчека Алексеевский возвращался вместе с Федором Михайловичем Мордовцевым. Губвоенком молчал, хмурился, о чем-то напряженно думал. В длинной серой шинели, в черной кубанке на вьющихся мягких волосах, худой и осунувшийся, он был похож на недавно выписанного из госпиталя красноармейца. Мордовцев и вправду был недавно болен: простудился, мотаясь по уездам, кашлял. Недавняя его болезнь едва не стала причиной отказа Федору Михайловичу в нынешнем архиважном деле: командующим войсками, которые направлялись на юг губернии для борьбы с бандитизмом, губком партии хотел уже назначать другого человека — Мордовцева за горячечный цвет лица сочли за больного. Но Федор Михайлович горячо запротестовал в кабинете Сулковского, ответственного секретаря губкома, — такое дело он никому не хотел отдавать. Мордовцев сказал, что хорошо уже изучил обстановку в Острогожском и Богучарском уездах, имеет тщательно продуманный план наступления частей на гнездо бандитского восстания, Старую Калитву, и готов этот план лично осуществить. Что же касается его щек, то они всегда у него малость огненные — от волнения и переживаний и еще от природы. Кроме того, должность, какую доверила ему партия большевиков, не позволяет оставаться спокойным, пусть он даже и малость приболел; в такой опасный для губернии момент стыдно ссылаться на недуги, оттого щеки и краснеют. Сулковскому шутка Мордовцева понравилась, на президиуме губкома Федора Михайловича утвердили командующим, а Николая Евгеньевича Алексеевского — чрезвычайным комиссаром и уполномоченным губкомпарта и губисполкома. Им сказали, что кулацкий бунт, поднятый в Старой Калитве, разросся, принял значительные размеры; бандиты сформировали целую дивизию, в которую входят пять боевых, хорошо вооруженных полков, имеющих конницу, артиллерию, пехоту… Командует бандитской дивизией некий Иван Колесников, дезертир и местный житель, тоже из кулаков, бывший царский унтер-офицер. Колесников построил повстанческую дивизию по всем признакам и правилам Красной Армии, есть сведения, что он бывший командир — то есть в военном отношении человек опытный. Бандиты успешно действуют против мелких уездных гарнизонов, отрядов милиции, ЧОН и тех же уездных чека. Полки Колесникова быстро растут, вооружаются, терроризируют население, уничтожая в волостях представителей Советской власти, прежде всего коммунистов.
— Главная же опасность, товарищи, состоит в том, — озабоченно говорил Сулковский, — что бунт в Старой Калитве, убийство продотрядовцев — дело далеко не стихийное. В соседней, Тамбовской губернии, как вы знаете, действует целая армия Антонова, и я убежден, что антоновцы проникли и в нашу губернию. Возможно, что наши, воронежские, кулаки и эсеры сами установили связь с антоновцами, получили от них поддержку. Во всем этом вам, Федор Михайлович, и вам, Николай Евгеньевич, как чекисту, следует глубоко разобраться, как можно быстрее обезвредить бандитских главарей, и в первую очередь Колесникова. Судя по всему, это хитрый и жестокий враг…
Все это Алексеевский уже знал, он лично много рассказывал Сулковскому о тревожных донесениях, шедших из южных уездов губернии; ответственный секретарь губкомпарта все внимательно выслушивал, многое записывал или просил составлять краткие справки. Досадовал, что мало в губернии сил, этим и воспользовались враги революции, это помогло им поднять на юге губернии восстание.
Алексеевский, в такой же длинной, как и у Мордовцева, шинели, перепоясанной командирскими ремнями, в белой барашковой папахе, с жестковатой скобкой бороды на строгом молодом лице, шагал рядом с губвоенкомом, подробно вспоминал события нынешнего дня, разговоры, наставления. В душе он был рад, что их вместе с Мордовцевым поставили во главе такого большого и ответственного дела, и дело это они постараются выполнить достойно. Силы собраны серьезные: против банд Колесникова пойдут части Красной Армии, милиция, ЧОН и чека. Противостоять таким силам непросто, перед ними Колесников не устоит. Правда, Колесников может применить какую-нибудь тактику, отойти, но рано или поздно он вынужден будет принять бой…
У драмтеатра Мордовцев с Алексеевским расстались.
Алексеевский пожал холодную тонкую руку губвоенкома («А нездоров все-таки Федор Михайлович, вон, глаза даже желтые!»), обговорив план на завтра — завтра они должны тронуться в путь, на Россошь. Некоторые выделенные губернии воинские части уже ушли, артиллерию и пехоту решено отправить поездом, товарняком, конница же пойдет своим ходом. Штабу бригады надо выехать на день раньше…
…У себя в кабинете Алексеевский, не раздеваясь, стал зачем-то выдвигать ящики большого, на точеных ножках стола. Стол достался ему по наследству, за ним сидели первые председатели Воронежской губчека — Павлуновский, Хинценбергс… Павлуновский погиб в восемнадцатом году, под Таловой, сражаясь с белоказаками Краснова, Хинценбергс тоже сражался с белыми в девятнадцатом году на Южном фронте, сейчас где-то в Москве, говорят, очень болен, практически не жилец на этом свете…
Жизнь человеческая… Грустные, грустные отчего-то мысли. И бумаги — зачем стал перекладывать? Что в них ищет?
Попалось на глаза письмо со знакомым почерком. Сунул, помнится, в ящик. Читал, конечно, конверт открыт, а не порвал, не выбросил. Письмо это давнее, написал его Миша Любушкин — дорогой друг юности, судьба с которым свела в Боброве, на партийной работе. Как давно, кажется, все это было — тихонький, с виду уездный Бобров с чистой речкой Битюгом, шумная его гимназия, революция… А уже три года позади…
Алексеевский вложил исписанные листки снова в конверт, сунул было его под шинель, в карман гимнастерки, потом передумал, оставил письмо в ящике. «Вернусь, напишу, чтоб Любушкин возвращался домой, нечего ему в Киеве сидеть, тут тоже работы невпроворот».
Задребезжал телефон, телефонистка спросила Алексеевского, он ли заказывал Павловский уездный исполком, Кандыбина?
— Да, я.
— Кандыбин у аппарата, — раздался знакомый густой голос, и Алексеевский невольно улыбнулся: голос этот, мощный, уверенный, очень шел ко всему облику Дмитрия Яковлевича. Познакомились они в мае в губкоме партии, и Алексеевского сразу как-то потянуло к этому спокойному, медлительному человеку. «Вот таких бы Кандыбиных парочку в чека», — мелькнула тогда мысль, но Алексеевский нигде ее не высказал: Кандыбин был на ответственной советской работе, Павловский уезд числился в трудных, так что…
— Как там дела, Дмитрий Яковлевич?
— За Доном практически все под Колесниковым, Николай Евгеньевич. Бандиты разбили вчера еще один продотряд, в Самодуровке, дважды наведывались в Гороховку, угнали лошадей, забрали хлеб. Сунулись было в Верхний Мамон, но милиция совместно с чоновцами и отрядами самообороны отбила нападение. Погибли два милиционера, один чоновец ранен.
— Как ведет себя Колесников?
— Хитрый, черт. Всюду своих людей насовал, застать его врасплох не получается пока. Мы тут думаем с Наумовичем…
— Скоро в ваших краях будем, Дмитрий Яковлевич. Нужна будет помощь.
— Понял. Поддержим, — четкими, рублеными фразами сказал Кандыбин и, решив, что вопросов больше не будет, положил трубку.
Алексеевский снова заказал Павловск, на этот раз Наумовича, начальника уездной чека, ждал нетерпеливо, поглядывал на часы — да что они там, на телеграфе, заснули? Наконец зазвучал в трубке утомленный голос Станислава Ивановича; Алексеевский принялся подробно расспрашивать его о событиях в соседних уездах, о Колесникове и его штабе. Наумович через своих людей уже знал о главаре многое, даже описал подробно его одежду и оружие. «Клинок у него белый, то есть прости, Николай Евгеньевич, — ножны на шашке белые. Очень приметная вещь. Он не расстается с ней. Вообще, любит пощеголять, конь под ним — красавец. Шинель снял, в кожушке черном щеголяет…»
«Белая шашка… белый клинок… — думал Алексеевский, слушая Наумовича. — Вот операцию по уничтожению Колесникова мы так и назовем: БЕЛЫЙ КЛИНОК».
Наумович продолжал говорить о том, что Колесников, по-видимому, собирается воевать долго, полки свои муштрует с пристрастием, завел палочную дисциплину, жестоко расправляется с ослушниками — два бандита уже казнены за попытку перейти к красным. Н а ш и м л ю д я м быть среди бандитов непросто, приходится приспосабливаться, риск огромный, штабные подобрались отпетые головорезы, кто-то из них постоянно ездит к Антонову, приезжали и из Тамбова…
— Хорошо, понятно, — сказал Алексеевский и положил трубку, чувствуя, что настроение его после разговора с Павловском заметно улучшилось. Он убрал все бумаги, папки, довольно оглядел чистый стол; шевельнулось в душе смутное предчувствие — не вернется больше сюда…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
На меловатскую унылую округу пала холодная белесая мгла, затопила ее сыростью, разлеглась хозяйкой в пустых неоглядных полях. С утра потянул ветер, дороги схватились ледком, затянулись прозрачным стеклом лужи.
В волостном Совете холодно. Слабая печурка радостно и прожорливо глотает подмерзший, принесенный со двора хворост.
Председатель волисполкома, Клейменов, — в шапке, в накинутой на сутулые плечи шинели, лицом черный с лета и хмурый — оторвался от окна, обернулся.
— Вот, считай, и третью годовщину своей власти празднуем, — сказал он секретарю, смешливой молоденькой Лиде. Она сидела за столом, в пальто и теплом платке, кокетливо, шалашиком, стоящем над ее выпуклым немного лбом, смотрела на Клейменова весело, озорно.
— Кулачье да разная контра небось радуются, что год нынче голодный, — продолжал Клейменов, — засуха, неурожай. А мы с продразверсткой к народу приступаем, хлеб требуем, по сусекам скребем… Все врагам нашим на руку.
Клейменов, свернувший цигарку, выхватил из печки уголек, вертел его в пальцах, прикуривал; подошла к печке и Лида, тянула руки к самой дверце.
— Ругать нас в уезде будут, Макар Василич, — сказала она, снимая с кончика пера волосок. — Скажут, в Меловатке работают плохо.
— Плохо! — согласился, дернувшись, Клейменов. — А с другой стороны, из уезда, а пуще из губернии просто глядеть: спустили бумагу, а ты сполняй. А поди у того же Рыкалова возьми хлеб. Ведь знаю, где он, собака, зарыл его, а выколупнуть — руки у нас с тобой коротки, Лидуха. Да ты пиши, пиши!
— Как писать-то, Макар Василич?
— Ды как… — Клейменов в раздумье поскреб колючий подбородок. — Председателю Калачеевского уезда… Не, Калачеевского уисполкома, поняла? Дуганову. Сообчаем, што по Меловатской волости, а также в целом по сельсоветам…
— «Сельсоветам» — с большой буквы? — Лида задержала над желтой, линованной от руки бумагой перо.
Клейменов растерянно поморгал глазами.
— С большой! — сказал потом уверенно. — Советы все с большой буквицы пишутся — хоть сельские, хоть какие. Власть наша, уважение к ей.
Лида, от старательности высунув кончик языка, снова принялась выводить слова:
«Сообчаем, что по Меловатской волости хлебозаготовки выполнили на 2 процента, так как кулаки и имущие середняки прячут хлеб и добровольно не отдают его в ссыпные пункты…»
— Погоди-ка! — Клейменов поморщился. — Ты про то, что не отдают, не пиши. Я за Рыкаловым да за Фомой Гридиным тенью ходить буду, волком и лисой стану, а хлебушек у них вырву!.. Пиши, далее, Лидуха: «Товарищ Дуганов! Хлеба покамест мы выполнили по Меловатской волости… Не, лучше так: хлеба, что спущено нам уездной бумагой, мы покамест не заготовили, так как разная контра и сволочь-кулак…»
— «Сволочь» с мягким знаком али как, Макар Василич? — снова спросила Лида, подняв голову.
— Эт для чего с мягким-то? — вскинул на нее строгие глаза председатель волисполкома. — Рыкалов да Фома Гридин — и с мягким?! Они тебе смягчат, попадись только! Сволоч она и есть сволоч! Так и пиши. От ней одно шипение и злоба.
Довольный сказанным, Клейменов принялся ходить по комнате, полы шинели разлетались в стороны; задымил с наслаждением самокруткой, сказал спокойнее, мечтательно:
— Эх, Лидуха, жись у вас, молодых, будет. Ленин говорил, что коммунизм строить начнем, всем будет при нем радостно. Одним бы хоть глазком поглядеть.
— Дети твои увидют, Макар Василич.
— Увидют! — Клейменов светло улыбнулся. — А пока что хаты вместо соломы железом покроем, электричество, как в городах, проведем. Машинку тебе, Лидуха, печатную купим. Будешь, как городская какая мамзель, сидеть, тюкать пальцами-то. Как пулемет, вон, «максим»: та-та-та…
Лида смеялась, слушала Клейменова с удовольствием, живо представляя себя в белой блузке и с прической. А машинка печатная и правда как пулемет: та-та-та…
Оба они вдруг повернули головы, насторожились: донесся до слуха то ли топот, то ли крики. Клейменов в два прыжка пересек комнату, потеснил Лиду от окна.
— Банда! — вырвалось у него удивленное.
Пригнувшись к лукам седел, скакали по улице Меловатки разномастно одетые конники, размахивали тускло взблескивающими клинками. Кто-то вел их прямо к вол-исполкому…
…Убили Клейменова тут же, во дворе. А спрятавшуюся в чулане Лиду выдернули на свет, поставили перед Гончаровым, и тот, ухмыляясь, сально оглядывая девушку, стал допрашивать:
— А ты тут чего забыла, красавица? Советской власти сочувствуешь, а?.. Чья будешь-то?
— Соболева я. Местная.
Марко́ обошел Лиду вокруг, плеткой потыкал ей в талию, в бедра, протянул:
— Гарна дивчина-а… Придется тебе с нами поехать.
— Никуда я не поеду. Не поеду! — забилась в плаче Лида.
— Ну, тогда придется к стенке стать… Цыц, дура! При штабе будешь.
Бандиты между тем носились по селу; то там, то здесь гремели выстрелы — грабили. К ночи длинный обоз двинулся из Меловатки на юг, к Россоши.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Наступать на Колесникова было решено с трех сторон: из Гороховки, что под Верхним Мамоном, из Терновки и из Криничной. В Гороховке стоял уже 1-й особый полк под командованием Аркадия Качко — шестьсот штыков при шести пулеметах; в Кулаковке — сборный отряд Шестакова в восемьсот штыков; в Терновке — отряд Георгия Сомнедзе в пять рот с четырьмя пулеметами и двумя орудиями; в Криничной — три роты Гусева при двух пулеметах.
Жала красных стрел на картах упирались в крупно напечатанные названия: СТАРАЯ КАЛИТВА, НОВАЯ КАЛИТВА. Здесь логово бандитов, здесь их главные силы. И здесь должно состояться сражение — Колесникову некуда деваться, он примет бой и проиграет его.
Так думали в штабе объединенных красных частей…
Отряд Гусева прибыл в Криничную поздним ноябрьским вечером. Дальний переход, степной холодный ветер, скудный обед сделали свое дело: бойцы ждали тепла, ужина.
Село встречало красноармейцев гостеприимно: бойцов разместили в лучших домах, накормили, обогрели.
Командира отряда позвал в свой дом зажиточный крестьянин, Петро Руденко. Гусев и комиссар отряда, Васильченко, охотно согласились — ничто не насторожило, не обеспокоило красных командиров.
Руденко — подвижный, с цепким взглядом быстрых желтых глаз — щедро потчевал гостей, поднимал на смех их осторожные вопросы.
— Да какие там в Криничной бандиты, шо вы говорите! — похохатывал он. — Советская власть нас не забижала, партейную линию большевиков принимаем полностью. Так что…
— Что ж, Колесников и не является сюда? — недоверчиво уточнил Гусев, сидя за столом в расстегнутой гимнастерке и без сапог. — Мы имеем сведения, что у вас тут, в Криничной, целый отряд создан.
Руденко вопросы Гусева привели в неподдельное веселье.
— Та який там Колесников! В глаза его никто у нас нэ бачив. Являлись, правда, трое, на конях. Бунтовали народ. Шоб, значит, в банду записывались. И за Советы агитировали, но без коммунистов. Вот. Ну, побывали они у нас то ли час, то ли два. Трех наших дураков сманили — Ваську Козуха, Гришку Ботало да Ивана Калитина. Те — на коней да в лес с ними и подались… Нехай. Все равно им головы поскрутят. Против законной власти выступать — последнее дело.
— Это верно, — согласился вконец успокоенный Гусев, и, строгое чернобровое его лицо разгладилось усталой улыбкой. — Власть наша, рабочих и крестьян, чего против нее идти? В семнадцатом за нее с царем бились, в гражданскую сколько крови пролили… Эх, сколько народу, да какого, положили!..
Гусев опустил на грудь большую лобастую голову, задумался. Сидел так с минуту; потом вскинул на Васильченко грустные глаза:
— Пошли-ка, комиссар, по избам пройдем, глянем, посты заодно проверим.
— Та лягайтэ вы отдыхать! — мягко запротестовал Руденко. — Какие там посты?! И охота вам по ночам шастать. Бандиты, черт бы их подрав, сами темноты боятся. Под юбки жинок небось при свете еще поховались. А хочешь, командир, так мы сами вас караулить будем. Мужиков у нас богато, скажу им…
— Ну что, насчет дополнительных караулов из местных жителей, по-моему, неплохо, комиссар? — рассуждал Гусев, уже выходя из дома Руденко. — Пускай с нашими посидят до утра… Хорошая мысль, хозяин. Давай-ка, пошли с нами. Люди твои надежные?
Руденко, забегая вперед, обиженно и истово крестился.
— Да господь с тобою, командир! Шо ж, я не понимаю?! Да ради нашей Красной Армии ночку одну недоспать… Тьфу! Нам самим бандиты поперек горла. Отдыхайте спокойно, а завтра с утречка и тронетесь. Мы слышали, бой у вас с Колесниковым в Калитве.
— Про все вы тут слышали, — добродушно проворчал Гусев.
Они втроем, не спеша, двигались от хаты к хате, стучались; в хатах смотрели, как устроились красноармейцы, толковали с хозяевами. Руденко просил их не спать эту ночь, помочь караулам — нехай, мол, бойцы как следует отдохнут перед боем.
Добровольцев набралось человек двадцать. Охотно одевались, выходили в ночь — морозную, звездную. Громко перекликались между собой, балагурили с красноармейцами.
— Штоб глядели у меня! — покрикивал на мужиков Руденко.