Сам Баранцев был человек совершенно противоположный. У него время вообще не делилось на занятую и свободную части, как у всех людей, а было сплошное и спрессованное: до ночи просиживал в Приборной лаборатории или у Реферат-Автоматов, а когда его отовсюду выгоняли, возился дома со своими схемами — к кровати у него был притиснут специальный стол. Вот представьте: Женька согнулся с паяльником, Изюмов играет на арфе, к Костьке пришли знакомые девушки, а я бегаю с чайником туда-сюда. Такова картина нашей вечерней жизни.
На лекциях Женька иногда проваливался. То есть физически, конечно, он никуда не девался, но духом уносился далеко: глаза у него аккомодировались на бесконечность или он бешено начинал записывать обрывки формул, ничего общего не имеющих с предметом лекции. Один раз, помню, с ним случилось такое на «Введении в бионику инфузорий». А с другой стороны от меня сидел Немка и тоже бормотал что-то от инфузорий крайне далекое — может, рифмовал интеграл с забралом, не знаю. Посмотрел я на них — и сам, чувствую, проваливаюсь, уношусь куда-то, и лекторские слова уже доносятся до меня, словно через перину. А читал нам «инфузорий» сам профессор Стаканников, читал таким клокочущим, напористым басом, словно не об инфузориях, а о пещерных львах. Так вот, несмотря на этот бас, я как зевну, со звуком даже. Хорошо — лекция кончилась. И Баранцев с Немкой спустились со своих высот в аудиторию, и Немка задал один из своих дурацких вопросов: — Вот шел, шел человек в плохую погоду, поскользнулся и шлепнулся в лужу, — как сказать одним словом?… Упал — на моченный.
Да… О профессоре Стаканникове вам, наверное, тоже приходилось слышать. Вот-вот, тот самый, известный ученый. И внешность у него такая маститая.
Встретите на улице, непременно подумаете: «Это идет член-корреспондент».
И вот профессор Стаканников тоже оказался участником одной истории, о которой я вам расскажу и к которой Женька Баранцев имеет самое прямое отношение.
Нужно сказать, что мы давно, со второго курса, поняли, что Женька возится со своими схемами не просто так, а бьет в одну точку. Не такой он был человек, чтобы растекаться мыслью по древу. В ответ на наши расспросы он бормотал нечто невразумительное, так что мы постепенно от него отстали и странную, шишкастую конструкцию, которая гнулась у него в ногах кровати, перестали замечать. Зато Константиновы девушки, впервые попадавшие в нашу комнату, цепенели перед ней в восхищении, как перед Нёмкиной арфой, и начинали тянуть из нас душу, пока не получали ответ, что это есть.
Один раз — тогда была такая Кира — Немка объяснил:
— Это полудействующая модель перуанского термитника с обратной связью.
Потом Киру сменила красавица, известная у нас в комнате, как «Симбиоз шляпы с волосами».
«Симбиозу» Немка просто сказал:
— Перед вами кактусоидная форма существования протоплазмы.
Варанцев в эти разговоры не вступал, но во время объяснений смотрел на Немку с благодарностью.
Дело шло к госэкзаменам и к защите дипломов, когда однажды Варанцев сам начал разговор.
Наступал вечер, и в комнате не было посторонних, только мы вчетвером.
— Ребята, — говорит Женька, — я недавно кончил одну штуку. Вчерне. Идея не моя, она давно описана, моих тут, собственно, несколько узлов… Ну, использовал интегрирующие схемы… Квазияпонскую оптику…
— Не тяни, — сказал Константин.
— Да нет, ничего особенного. Обыкновенный Коллектор Рассеянной Информации, только малогабаритный и локального действия.
Мы переглянулись. Идея Коллектора, конечно, не нова.[2] Общеизвестно, что ничто в природе бесследно не исчезает; значит, в принципе каждый след можно уловить, усилить, очистить от последующих напластований и связать с другими следами. Так вот, КРИ — это устройство, которое с помощью соответствующих уловителей, отслоителей, усилителей, накопителей, синтезаторов и сопоставителей преобразует эти следы в картины прошлого.
— Если вот этот тумблер положить вправо, — рассказывал Баранцев, — мы получим картину того, как действительно было. Но то, как действительно было, это, собственно, один из вариантов того, как могло бы быть, к тому же не самый вероятный. Стрелку, — направленную на сущность события, случайности сталкивают влево и вправо. Кто знает, каких вершин достигла бы поэзия, если бы на дуэли был убит Мартынов, а не Лермонтов, и кто бы открыл Северный полюс, если бы медведь, убитый Андрэ, не был заражен.[3] Перекинув тумблер влево, мы включаем Фильтры Случайностей, Минимизаторы Уклонений и, главное, специальное Устройство, вносящее коэффициент поправки на человеческие качества, — для этого Коллектор должен подключаться к исследуемому человеку. В результате мы получим первую производную — картину того, как могло бы быть. Понимаете?
— Понимаем, — сказали мы, хотя то, что рассказывал Баранцев, было в одинаковой степени и понятно и непонятно.
В общем из Женькиных объяснений выходило, что, будучи подсоединенным к любому человеку, Коллектор мог проецировать куски из его прошлого в действительном и возможном вариантах.
А Женька уже заворачивал одеяла на кроватях, вытягивал простыни и крепил их к обоям английскими булавками. Он был бледен и сильно волновался.
— Тут еще работы… — говорил он. — Пока так, первая проба. С фокусировкой фокусы… Самонастройка не отлажена… Так что я абсолютно не знаю, какие события он выберет. Видимо, пока только самые существенные, так сказать, ключевые: для будничных эпизодиков чувствительность мала… Давайте, а?
Он воткнул вилку в штепсель, выключил верхний свет и извлек из тумбочки тускло-металлические, ладошками, электроды, укрепленные на обруче для наушников.
В это время раздался стук и вошел профессор Стаканников.
Я забыл вам сказать, что по общественной линии он был прикреплен к общежитию, так что, встречая меня, обязательно спрашивал, все ли у нас в порядке с моральным обликом. А тут вдруг сам пожаловал, вы понимаете — как некстати. И кровати у нас были разворочены, и простыни развешаны на стенах.
Так что деваться нам было некуда, и Женька Баранцев, поколебавшись, еще раз кратко объяснил, что к чему. После этого нам не оставалось ничего другого, как предложить профессору Стаканникову самое удобное место — прямо против экрана, у Константиновой кровати.
Баранцев снова выключил свет, и в полутьме мы посмотрели друг на друга.
— Давайте, что ли, я первый, — сказал Немка и надвинул наушники-электроды.
Наступила абсолютная темнота.
Потом она дрогнула, заколебались тени, и мы увидели блестящую, черную, косо вставшую крышку рояля. Напоминало ли это кино? М-м-м… немного. Цветное?
Не знаю, Не помню. Вот сны снятся: они цветные? Да, я сказал, что рояль был черный, — каким, однако, он еще мог быть? В отличие от кино ощущение экрана полностью отсутствовало, хотя, очень сильно сосредоточившись, я мог увидеть черточки английских булавок, на которых держались простыни.
Итак, перед нами была косая крышка рояля; на ней параллелограммами лежал солнечный свет. За роялем сидела большая, шумно дышащая женщина, обильно заполнившая своим вздрагивающим телом блестящее платье.
Не глядя, она сильно ударила одной рукой по клавишам и запела зычно, призывно:
— До… ми-бемо-оль… соль…до!.. Повтори за мной, мальчик: до… ми-бемоль!..
Мы услышали тоненькое, мышиное:
— Ми-бесо-о-оль…
Мальчик лет шести стоял у рояльной ножки и ковырял паркет повернутым внутрь носком ботинка.
Господи! Это был Немка.
— Хорошо, — сказала Женщина у рояля, и мы заметили, что во рту у нее только пять или шесть зубов, и те серебряные. — Теперь, Моня…
— Я — Нема…
— Теперь, Сёма, спой нам песню, какую хочешь.
Немка повеселел, набрал воздуху в легкие и грянул:
Немка пел изо всех сил, вкладывая душу.
Но самого его уже не видно было, только слышался голос, а перед нами текли размытые, незапоминающиеся лица. Иногда то одно, то другое словно застревало на мгновение, и я видел молоденькую смешливую женщину в очках и буйно-волосатого, бровастого мужчину, тоже тихо посмеивающегося; они вертели в руках карандаши и смотрели в бумаги, разложенные на столе. Мелькнул коридорчик или прихожая, битком набитая мамами и детьми; толстая девочка плакала и топала ногами; мальчик откусывал шоколад от плитки, хрустя фольгой; матери что-то поправляли на детях, и их руки дрожали, а взгляды были ревнивы. Потом и это растаяло; и все поле зрения заняло усталое, полное лицо Женщины за роялем; глаза ее были закрыты, но что-то беспокоило ее: вздрагивали брови, сходились морщины на переносье — видно, какое-то воспоминание не давалось ей, и это было мучительно.
A Немка пел:
Вдруг мы увидели реку, летнюю рябоватую воду. Мы смотрели на нее с белого теплохода, перегнувшись через нагретый солнцем борт. На корме хлопал флаг с выгоревшей до белизны голубой полосой, зеленые берега с дрожащими где-то на горизонте колокольнями и мачтами электропередачи плыли мимо тихо и бесконечно, и запах июльских трав висел над палубой.
— Хорошо тебе? — чуть слышно спросил молодой человек свою спутницу, высокую, склонную к полноте девушку, и положил ладонь на ее большую, сильную руку.
— Очень, — тоже еле слышно сказала она.
— А кто это поет? — спросил он. — Ты слышишь?
— Это радио в каюте, — сказала она. — Пусть.
Немка кончил. Женщина у рояля медленно открыла глаза.
— Ну, хорошо, — сказала она, все еще улыбаясь, — иди, мальчик. И позови следующего.
…Появились Нёмкина мама и Нёмкин папа. Женщина, которая раньше сидела за роялем, теперь засовывала бумаги в портфель из крокодиловой кожи с монограммой и говорила им:
— Поздравляю вас! У нас было девятнадцать человек на место, но ваш мальчик выдержал такой конкурс. У него удивительная способность проникаться самим духом произведения. Посмотрим, посмотрим… Может быть, он станет Музыкантом с большой буквы.
— А я — то думал, что он станет инженером, — рассеянно улыбался Нёмкин папа, — в наш век, знаете… Но, конечно, если проникается духом…
— …Изюмова-а! — вдруг заорал кто-то над моим ухом так, что я вздрогнул.
— Изюмова! Изюмова!.. — кричали со всех сторон, и крики тонули в овациях.
Немка, совершенно взрослый, сегодняшний Немка, вышел из-за кулис и поднялся к дирижерскому пульту. У него был растерзанный вид: манишка потемнела, и воротничок съехал набок. Отскочивший черный бантик он держал в руке и прижимал эту руку к сердцу. Он был совершенно счастлив; я ни разу не видел Немку таким измученно-счастливым.
А по обе стороны от него стояли взволнованные скрипачи и неслышно били смычками по струнам своих скрипок.
Все исчезло и смолкло разом, как появилось. В полной темноте мы услышали щелчок — потом я понял, что это Баранцев перекинул тумблер вправо.
— Спой, Сёма, нам песню, какую хочешь, — сказала Женщина у рояля.
Немка повеселел, набрал воздуху и грянул:
Лицо Женщины заполнило поле зрения, глаза ее были закрыты, но что-то мучило ее, какое-то неуловимое воспоминание: вздрагивали брови, и морщины сходились на переносье.
Мы увидели человека, сидевшего на корточках перед чемоданом.
Это был тучный, немолодой мужчина, и сидеть на корточках было ему непривычно.
— Оставаться с тобой хоть на день, хоть на час, — говорил он с придыханием, судорожно уминая в чемодане рубашки, — это самоубийство… Самоубийство!
Женщина слушала его, прижавшись к стене; нечетко мелькнул силуэт ее большой, полной фигуры.
— Самоубийство для всего! — говорил он, захлопывая крышку и клацая замками. — Для меня как личности, для моего творчества, для всего, что я еще могу сделать в отпущенные мне годы!
— И это говоришь ты! Мне!.. — простонала Женщина.
— Я! Тебе! Лучше поздно! — с силой сказал он, распрямляясь и потирая затекшие ноги.
— Ты снова станешь ничтожеством, — отчеканила она. — Что ты сможешь без меня? Ты станешь пустым местом. Кто вообще тебя сделал?
— Замолчи! Я глохну! — крикнул он. — И еще радио это орет, черт бы его брал!
— Пусть! — тоже заорала она. — Уходи! Пусть поет радио!
Немка кончил. Женщина за роялем открыла глаза.
— Иди, иди, мальчик, — сквозь стиснутые зубы сказала она. — Иди и позови следующего.
…Появились Нёмкина мама и Нёмкин папа. Засовывая бумаги в портфель из крокодиловой кожи с монограммой, Женщина говорила им:
— К сожалению, не могу вас поздравить. Ваш ребенок не без способностей, но у нас был конкурс девятнадцать человек на место, сами понимаете.
— Да-да… — рассеянно улыбнулся Нёмкин папа и спросил, слегка наклонившись: — Ты хочешь стать музыкантом, сынок?
Немка перевел глаза с крокодилового портфеля на блестящее платье и вздохнул освобождение: — Не-а…
— Ну, будет инженером, — сказал Нёмкин папа. — В наш век, знаете…
И все кончилось. Погасло, затихло. Баранцев включил свет, и некоторое время мы сидели молча.
— Чепуха какая-то, — не очень уверенно заговорил, наконец, Константин. — Выходит, если бы ты…
— Вот какой однажды был случай, — быстро перебил Немка. — Мальчик плакал, плакал, а ему дали сладенького на ложечке, он и успокоился, — как это сказать одним словом?… Стих — от — варенья…
— Неужели ты детских песен не знал?! — закричал я. — Что это за песни идиотские для шестилетнего ребенка!
— У нас такая пластинка была, — тихо сказал Немка. — Она и сейчас жива, и я ее очень люблю: с одной стороны «Раным-раненько», а с другой «Когда я на почте…».
— Крайне любопытно, — вступил профессор Стаканников. — И что вы чувствовали, Изюмов, в процессе сеанса? Болевые ощущения? Подергивание конечностей.
— Ничего. Никаких, — ответил Немка.
— Гм… О-очень интересно, — продолжал Стаканников. — Но между прочим, я еще в сорок шестом году высказывал… М-м-м… да. Разрешите-ка, я сам попробую, молодые люди.
И, сев поудобнее, он надвинул электроды на уши.
Мы увидели длинный коридор, из тех, что одним концом выходят на лестничную клетку, а другим упираются в пахнущий винегретом и дустом буфет. По обеим стенам его шли двери с надписями: «Аудитория №…», возле урн стояли курильщики, и группа девушек, обняв друг друга за плечи и образовав кружок, обсуждала нечто не слышное нам.
— Привет, — сказал молодой, но не слишком, человек, подходя к другому молодому человеку, подпиравшему стену и рассеянно листавшему толстый журнал.
— Здорово, — отозвался листавший и, подняв голову, оказался Стаканниковым, лет на тридцать моложе нынешнего.
— Веселенькие новости, — продолжал Другой Молодой человек, встряхивая руку Молодому Стаканникову. — Ты знаешь, кого назначили? Этого скотину Турлямова.