Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Слово Лешему - Глеб Александрович Горышин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Весной мы с художником Валерием Толковым вышли к Капшозеру (с той стороны, от Харагеничей), постояли... Бывало, спустишься по тропе в цветковскую гавань: или лодка втянута в берег, или задымишь костерок — дед Миша приедет, перевезет... На Харагинской стороне Капшозера тропа у схода к воде раздваивается: вправо идут, ждут перевоза те, кому в Гору, влево — на Берег...

С Берега за нами приплыл механик Вихров. Вздынулись на Гору... Встретить нас выбежал Цветковский пес Лыско, редко бывающий дома, целыми днями гоняющийся по тайге за зайцами, с буграми мышц под шкурой, с разработанными мощными лапами, хвост крючком, обрадовался встрече, узнал. Цветковский кот Мурзик сидел у двери, дверь замкнута на палочку: уходя из дому, вепсы не вешивали замков, до сих пор сохранили этот обычай.

К вечеру явился с Сарозера, с лукошком окуней, хозяин. Застенчиво улыбаясь, покуривая сигареты «Стрела» одну за другой, обрисовал положение дел. Значит, так. Квартиру им дал совхоз, дом в Нюрговичах они сдали на совхозный баланс. Кажется, все путем: само слово «баланс» ласкало слух Михаила Яковлевича, обожающего порядок. Но деревня пустая... Рыбаки-туристы заявятся, все изгадят, а то и сожгут, с них взятки гладки. Им все едино — баланс-небаланс... И показалось деду Мише небо с овчинку — там, в пашозерском раю, при теплом сортире. Пошел он к директору совхоза Капризову, попросил сданный на баланс свой собственный дом сдать ему в аренду. Капризов пошел навстречу Цветкову. Михаил Яковлевич в момент собрал пожитки... На автобусе до Харагинской горы, бегом под гору — и по тропе, им же за целую жизнь натоптанной (и его сыновьями, дочерьми), в родную свою деревеньку Нюрговичи. Анна Ивановна пока осталась в Пашозере, там картошку посадит и приведет сюда. Вот так.

От Нюрговичей до Сарозера километров шесть. Впрочем, тут до всего шесть километров: пять — слишком кругло, и надо за час дойти, а часу не хватает. Семь — многовато. Значит, шесть. Дед Цветков держит на Сарозере плавсредство, вепсские ройки: два корыта, выдолбленные из сосновых кряжей, спаренные, без кормы и носу, хоть с того края садись, хоть с этого. Тропы уж почти что и нет, Цветков здесь редко бывает...

Пришел на Сарозеро, спихнул на воду ройки Цветкова, выхлестал веслом воду из обеих лоханок... Ройки вертки, это я сразу понял, как только выпихнулся на глубину. Дул ветер. Я насадил на крючок выдернутого из навозной кучи за хлевом Цветковых червя (всего выдернуто десять червей, это мучительное дело: мошка тебя ест поедом, а руки...), закинул уду. Ройки сносило, лоханки заливало. Я вернулся на берег, снял сапоги, остался босой — так-то лучше, — взял с собой в плавание кол. Втыкал кол в дно Сарозера, чтобы ройки стояли на месте. Ройки вертелись вокруг кола. Поплавок описывал круги, будто крючок схватила ошалевшая рыбина.

Перед уходом на Сарзеро я узнал от хозяина роек, что окуни на Сарозере берут непрестанно, закидывай и тяни. Но ройки крутились вокруг кола, дул северо-западный злой ветер, вода проникала в корыта роек; в воде стыли босые ноги. Поплавок зыбался, описывал концентрические круги, окунь червя не брал. Я сделал ровно столько закидок, чтобы очистилась моя совесть: сделал все, что мог, но увы... С великим облегчением ступил за борт роек, привел их по мелководью в бухту приписки, втянул на берег.

И тут пришло время костра.

Однажды ко мне в кабинет (я работал тогда в журнале) вошел пожилой мужчина с изборожденным морщинами, живым, добрым, умным лицом. Он представился Василием Андреевичем Пулькиным, оставил мне свой роман «Глубокие воды Корбьярви» — о жизни вепсской деревни. Я вчитывался в роман, мало-помалу проникаясь особенным колоритом, духом лесного народа, напряженной внутренней жизнью озерного края. Все было у Пулькина то же, что и в романах о путях-перепутьях русского северного села, но север Пулькина отличали никем до него не увиденные краски, дополнительные обертоны в речи героев, национальные черты вепсов, сохранивших себя, — в неповторимости мировосприятия, слиянности с природой, поэзии жизнетворчества.

Роман «Глубокие воды Корбьярви» нес в себе самоценность никем пока не освоенного жизненного материала — и все следы неопытности начинающего романиста... Чаще всего в таких случаях автор тратит годы (а их и так мало) на обивание порогов редакций, на бесплодную переписку с консультантами. Или находит себе литобработчика. Василий Андреевич Пулькин, став на эту стезю, удивительно скоро понял, чего от него хотят, с крестьянской смекалистостью, хваткой сам научился работать над текстом в нужном ключе. Он написал хорошую книгу «Азбука детства» — о собственном детстве в вепсской деревне. Пришло время — увидел свет и роман «Глубокие воды Корбьярви», и книга для детей «Возвращение в сказку».

В конце тридцатых годов родители снарядили Васю в Хвойную в ФЗУ, там выучился он на мастера леса, работал на лесопункте (брат Алексей так и остался на всю жизнь лесорубом). Васе еще чего-то хотелось, окончил курсы учителей начальной школы в Тихвине, учительствовал в Корбеничах, Нойдале. Ушел на войну, попал в дивизион гвардейских минометов, дошел до Будапешта, был тяжело ранен. После войны заведовал школой в Корбеничах, потом — инструктор райкома; избрали третьим секретарем райкома в Шугозере; в числе тридцатитысячников пошел председателем колхоза в Пялье. Оттуда опять в школу директором...

Василий Андреевич Пулькин жил в Кировске, неподалеку от Петрозаводского шоссе, ведущего на северо-восток, пересекающего Вепсскую возвышенность. По этой дороге ездил к себе на родину, к матери, к братьям и сестрам. И мне показал дорогу, открыл для меня целый мир. Пулькин добрый, ему не жалко.

Каждое путешествие начинается с доброго человека. Мысль не то чтобы очень нова, но греет. Ищите доброго человека — и обрящете целый мир. Если платить добром за добро.

Вся родня Василия Андреевича перебралась из Нюрговичей в Пашозеро (брат Алексей живет в Шугозере). Как мы, бывало, приедем сюда, Пулькин просвещает меня по части топонимики: «По-вепсски Каксь-ярви — два озера... (У Пашозера посередке перемычка, по ней проходит дорога). Потом переделали в Паксь-Ярви. Каксь показалось неблагозвучным. А потом уже в Пашозеро: переложили с вепсского на русский — по звучанию, что ближе лежит. И река — Паша. Откуда взяться «Паше» на севере? А ниоткуда, из звука. Река Сясь — это муха по-вепсски. Река Сарожа — еловое урочище. Сар — еловый лес. На Волхове, недалеко от Новоладожского моста, деревня Весь. Старинное вепсское село, упомянутое в энциклопедии. Некоторые названия сел, рек — невепсского, неизвестного происхождения. Был какой-то народ, затерявшийся потом, исчезнувший».

В большом старинном селе (обретшем признаки агрогорода) Пашозере жил брат Василия Андреевича Иван Андреевич Пулькин. Он заведовал очистным сооружением на животноводческом комплексе, прежде бывал и председателем сельсовета, и директором клуба; приверженный к чтению, книжный (родился в Нюрговичах в большой крестьянской семье), добрейшей души человек; у него в пашозерской квартире осталась изрядная библиотека. Иван Андреевич Пулькин, как я помню его, когда опрокидывал чарку, то приговаривал: «Матерь Божья!», с каким-то священным ужасом, будто в омут кидался головой. Он умер от кровоизлияния в мозг.

Примерно в то же время умер муж сестры Василия Андреевича Пулькина Анны. Сидел на скамейке у подъезда (пашозерцы, получившие квартиры в каменных домах, подолгу сиживают на лавочках у подъездов, как, бывало, в родной деревне) и умер — в лучших годах мужик. В свое время Анна отлучила мужа от дома: он закладывал, а она этого не терпела. Она дояркой в совхозе, награждена орденом за высокие надои. И старшая сестра Пулькина Мария, телятница, тоже орденоноска. В сестрах Василия Андреевича в большей степени, чем в братьях, сохранилось что-то изначально-вепсское, суровое; озерная просинь в глазах. Жизнь обработала их, выщербила, как ветер валуны. Они разговаривают между собою и с матерью по-вепсски. У братьев глаза рябенькие, с прожелтью, как хвойная подстилка в лесу.

Их матери, бабушке Лизавете Пулькиной, уже много за восемьдесят, она не видит, различает детей по голосам. Живет с дочерью Марией в Пашозере, в однокомнатной квартире с лоджией.

Мне еще привелось пожить в бабиной Лизиной избе в Нюрговичах и в избе Марии: Василий Андреевич привез меня в первый раз в свое родное село, когда оно было живо. Нынче одна и другая избы Пулькиных в Нюрговичах сданы на совхозный баланс, глядят незрячими окнами, как бабка Лизавета, и ничегошеньки не видят.

Алексей Андреевич Пулькин, шугозерский лесоруб, когда подымал чарку (прежде бывало), то приговаривал: «Жизнь — сложная математика!» И правда...

Я написал все это, зиму лежало, думал, что дам почитать Василию Андреевичу: я мог ошибиться в чем-то, а он поправит. Уже и пора подступила ехать в Нюрговичи, и Пулькин названивал, звал...

Он умер в апреле. Уже скворцы прилетели — и вдруг лютый холод, метель. Пулькин умер от остановки сердца. Сердце натружено было... Похоронили его на городском кладбище Кировска — в лесу, над Невой, в сухой песчаной могиле, неподалеку от братской могилы погибших при броске через Неву в сорок третьем году...

Алексей Андреевич Пулькин сказал так: «Мы как пришли, это место увидели — и все. Оно как будто Васю и ждало, для него приготовлено...».

На поминках жена Василия Андреевича Галина Ивановна говорила о том, как много Вася работал, каждый день с восьми и до позднего вечера. По десять страниц в день на машинке, такую себе норму установил. Говорил: «Шесть книг начато, надо их кончить...». Когда ему операцию сделали, утром я к нему зашла, он говорит: «Теперь все страшное позади, будем жить». Тут сердце у него и остановилось.

Под вечер мы с Валерием Толковым затопили русскую печку (Валера затапливал, я сочувствовал: вдвоем и костра не зажжешь, свечу не запалишь, с огнем работают в одиночку). Русская печка, кроме прямого своего назначения и многих побочных достоинств, описанных в деревенской прозе, может еще послужить и камином для мужчин, коротающих ночь в забытой людьми и Богом лесной деревушке.

Утром к нам заглянул рыбак Иван Егорович Текляшев, пригласил на Гагарье озеро, где его рабочее место (новоладожский рыболовецкий колхоз имени Калинина держит штатных рыбаков на многих озерах Вепсской возвышенности). Он каждое утро идет на берег, вычерпывает воду из очень старой, ветхой, латаной-перелатаной плоскодонной лодки, садится в нее, вместе с хозяином в лодку запрыгивает нее Серый — карельская лайка.

Иван Егорович вначале осматривает поставленные в ночь жерлицы, затем переплывает северо-восточную горловину Капшозера, идет круто в гору... Но это я забегаю вперед. Вначале рыбак перевез меня, потом художника. В поставленные им снасти попало три окуня. Описанные в романе Пулькина «Глубокие воды Корбьярви» рыбные времена, когда в здешних водах ловились лососи, судаки, пудовые щуки, невозвратно ушли.

Гагарье озеро являет собою полную неожиданность, сюрприз, чудо природы: лезешь от Капшозера в крутогор, ждешь увидеть что угодно, только не это... Не веришь глазам своим. Сразу за перевалом в сосновом бору плещет в берег немыслимой синевы озеро, изогнутое лунообразно, с островами-горушками, заросшими высокими осинами, березами, вербами, черемухами, с дальними, высоко поднятыми берегами. У озера стоит капитальный дом с окошками на три стороны, с печкой и плитой... — Как сюда приехал в первый раз председатель колхоза Суханов, — сообщил нам рыбак Текляшев, — поглядел и говорит: «Все. Выйду на пенсию (кажется, уже вышел) здесь дом построю и буду жить. Лучшего места не видел». Это Суханов-то не видел... У него под рукой не только Ладога, но и вся Свирь с притоками — Пашой, Оятью — до самого Онежского озера; вся Вепсская возвышенность с мириадами озер — наша северная Швейцария (эту местность еще зовут Чухарией, вепсов — чухарями); Волхов до Ильменя. Ему есть из чего выбирать.

С того визита председателя колхоза или с другой даты началась на Гагарьем озере великая стройка, явились экскаватор, бульдозер. Иван Текляшев говорит, что экскаватор дошел сюда из Харагеничей своим ходом (а как еще?), тут и закончил свое существование: шастать обратно не хватило моторесурсу. Исток некогда вытекавшей из Гагарьего озера речки Калои одет в бетон. Речка Калоя впадала в Геную, Гагарье озеро соединялось естественным путем с Капшозером, образуя единую систему, необходимую для жизни озер.

Речки Калои больше не существует; ее спрямили, углубили в канал, отсыпав по берегам два вала фунта. Уровень воды в канале (и соответственно в Гагарьем озере) регулируется заглушкой в плотине. Приспособление это поражает своей примитивностью: в бетонных стенках плотины сделаны пазы, в них вставляются доски (или вынимаются). Операцию эту проделывает штатный рыбак Иван Текляшев: вытащит багром одну доску из перемычки, вода на водосбросе забурлит сильнее — перепад уровней в озере и канале довольно велик — вытащит все доски, Гагарье озеро выльется из чаши в канал...

Когда стоишь на плотине над бурлящей водой, держишь в руках багор, то невольно захватывает дух от сознания всемогущества тебя, человека: засадил багор в древесину, дернул — и озера как не бывало. А ведь его создала природа еще в ледниковый период (то есть несколько позднее, когда ледник сползал по покати Земли, оставлял по себе морены: возвышенности и пади с водой)...

Как раз шла на нерест плотва, из Капшозера по Генуе, в речку Калою. Речки нет, по каналу... Стая рыб упиралась в заглушку в плотине, ни одной не удавалось допрыгнуть до верхнего бьефа, до Гагарьего озера (а были попытки), где надлежало разгрузить трюмы от икры, дать жизнь потомству, а населению окрестных сел возможность порыбачить. Бывало, вепсы саливали плотву в бочках; на всю зиму подспорье к столу; на сковородку — и с луком, с картошкой.

А каково котам без плотвы? Коты — первые рыбоеды. Все в жизни взаимосвязано, а как запрудят реку, порвется цепочка...

Капшозерская плотва шла на нерест в Гагарье озеро тысячелетним своим путем, утыкалась в перемычку, кишела в бетонном колодце, выскакивала из воды, взблескивала чешуей, опадала и гибла, переворачивалась кверху пузом. Что-то жуткое было в метаниях, в агонии непрестанно прибывающего рыбьего стада...

Являлись рыбаки (нештатные) из Корбеничей, Харагеничей, Шугозера, Тихвина, даже из Ленинграда, черпали плотву из котла кто чем. Штатный рыбак никому не чинил запрета. Плотва — рыба «сорная», такой ей вынесли приговор ученые люди...

У Ивана Текляшева вообще-то беспокойная должность (сам он мужик спокойный, ясный, как ламбушка на болоте), рыбаки валом валят отовсюду на Гагарье озеро; здесь все, как в сказке: дом в лесу, с постелями и постельными принадлежностями, с дровами, спичками, солью, черным перцем и лаврушкой для ухи — дело рук Ивана Егоровича, по-вепсски, в духе лесного братства. За рыбой идти десять шагов, взял сачок, иди и черпай. Ну разве не сказка?

Запирать дом на замок — без проку. Когда был Суханов, распорядился: «Не запирать! А то напакостят или сожгут». И не запирают; каждый находит в доме на Гагарьем озере приют и тепло, в любое время года и суток.

В озеро собирались что-то запустить, не то ладожского лосося, не то пелядь. Когда запустят, приживется ли, как ловить, то неизвестно даже рыбаку Текляшеву, хотя он вроде бы как хозяин Гагарьего озера. Годы прошли с тех пор, как начали запруживать речку Калою, — и ничего... Зимой Иван Егорович ловил мережами окуня, щуку, налима — изрядно поймал, а сдать некому, вывезти не на чем...

Вот такая история приключилась у нас, на Вепсской возвышенности.

Погрохатывает, погромыхивает гром. Иван Егорович Текляшев принес с гряды картошек и луку, как говорят в вепсских селеньях, «луковой травы». Просто так принес. Я его пригласил к столу, он отказался: «Не хочу. Чаю напился дак...».

И молоньи блистают... Ползают грозы над Нюрговичами, шепчутся туманы, порскают, брызжут, льют как из ведра «дож-жи». «Дожжи пойдут, дак и грибы будут, — сказал Михаил Яковлевич Цветков. — Хотя у нас и всегда грибы до Спаса, а после разве волнухи».

Волнухи — розовые, румяные, кровь с молоком (молоко у истинных волнушек высокой жирности, со сливкой), с узорным ободком на шляпке, с вуалеткой. Волнухи растут на угорьях в траве, в зарослях зверобоя, большими семействами. За волнухами ходят с берестяными кошелями, насаливают на зиму не одну кадку. К столу подают мелко нарезанными, зажаренными с луком и сметаной. И к волнухам — разваристую, рассыпчатую, белую здешнюю картошку. Волнухи с картошкой — главная зимняя еда.

Грибы идут, то есть ты идешь, и лес тебе дарит то маслят, то обабков, то подосиновиков, а то и царь-гриб белый, беловатый — в траве, в хвощах, папоротниках, в ельниках, а в беломошном бору — боровик, с темно-коричневой, как горбушка круглого хлеба, головой. Я не знаю большей радости от подарка, чем эта: найти в бору боровик!

Ну, а лисички... Лисичек полно. Они как веснушки на физиономии леса.

К лисичкам отношение не одинаковое. Полковник в отставке, живущий на Берегу, не только откупивший дом в вепсском селении, но и отстроивший его, возделавший сад-огород, оклемавшийся после инфаркта в вепсских лесах, сказал мне при встрече: «Лисичек я не беру». Сказал таким тоном, каким говорят: «С нищих не берем». Или еще: «На мелочи не размениваемся».

Лисички мало походят на грибы: это — цветы леса. Их желтизна, переходящая в оранжевость, предельно насыщена по колеру. Все грибы в лесу скрытны, укромны, наделены способностью мимикрии, лисички рекламно-декоративны.

Хотя... Когда посыпется наземь березовый лист, лисички окажутся в масть. Но лист на березах зелен, крепок (на днях я парился в бане Михаила Яковлевича Цветкова, связал два березовых веника — хватило мне, зятю Юре, дочке Анюте, внуку Ванюше).

Анюта, как главное лицо по кухарной части в нашей маленькой семейной нюрговичской республике, почитает лисички деликатесом: они с мужем Юрой и маленьким тогда Ванечкой жили в Финляндии, в Турку, Юра монтировал электронику на судах, построенных финской фирмой для нас, и там... Да, там у Анюты и у Юры был случай (и не один) удостовериться в том, что финны предпочитают лисички иным дарам леса. Белых они не едят, подосиновики с подберезовиками оставляют нетронутыми в своих лесных массивах, в рощах и парках. А вот лисички... О! Лисички подаются даже на приемах, зажаренные дочерна с луком (рыжие лисички быстро чернеют) на постном масле. Жареные лисички служат гарниром к блинам.

Сегодня утром я шел по зеленой, сочной, шелковой, поднявшейся до колен отаве (первый укос — на конной косилке — совершил Григорий Михайлович Мошников, о нем еще расскажу). Обошел Генозеро, лучше сказать, Генозерко. Тамошний Леший-лесовичок покружил меня: то вздрючивал на увалы, то загонял в мокрые чапыжные пади, то выводил на морошковые болота, то на брусничные мшары, то заставлял чавкать по травяным заберегам. И за все одарил меня единственным квелым белым — альбиносом. Потом уже, на исходе, высунул из замшелой дорожной колеи темно-бурую головенку новорожденный боровичок!

Придя домой, немножко поплавал в Капшозере. Разжег костер у крыльца (к тому дню, когда пишутся эти строки, дочка с зятем и внуком уехали в город)... Это впервые в моей жизни — костер у крыльца. Русскую печку я растопил утром, загрузил ее непиленными дровами. За день печь вобрала в себя столько тепла, что хватило до следующей топки. И она вытянула в свой дымоход стоялый избяной воздух. В избе стало легко дышать, тепло жить.

На костре у крыльца я сварил супу из пакета, добавил в суп грибов — подосиновиков. Пришел Михаил Яковлевич Цветков, сказал, что ходил до реки, смотрел кротоловки. Он посмотрел на котел с пакетным супом и с грибами, подал совет: «Когда грибы утонут, можно есть». Так приходит жизненный опыт. Однажды на берегу Онежского озера на костре варилась уха. Рыбак сказал: «Взять рыбу за плавник, если оторвется, значит, уха готова». В другом месте я слышал: «Глаз у рыбы побелеет, можно уху хлебать». И это тоже мой жизненный опыт.

Но я не смог дождаться того момента, когда утонут грибы. Схлебал суп с непотонувшими грибами. И с луковой травой.

«Лукова трава» — это непременная для вепса ежедневная летняя еда. У вепсов не подают к столу петрушку, тем более кинзу или шпинат; здесь едят лукову траву. Помню, в мой первый приезд в Нюрговичи меня угостили сестра Василия Андреевича Пулькина Мария, его мать, бабушка Лизавета, луковой травой (и Васю угостили, и сами откушали). Собственно, другим и угощать было нечем; лукова трава со сметаной — полезное блюдо, богатое витаминами. В городе от зеленого лука бывает изжога, в желудке жжение, во рту вонь. В Нюрговичах луковая трава хорошо усваивается организмом, ее побочные воздействия нейтрализуются молоком коровьим. Покуда есть молоко.

29-го августа выдался самый погожий день из прожитых мною над озером. Шпарило солнце, не кусали комары, вдоль оград за околицей выказывали черные головки боровики. Все были заняты своим делом: шефы переворачивали сгнившее в дожди сено на пожне, метали зароды. Вепсские зароды такие же, как на Белом море в русских селеньях; северные зароды, очевидно, более стойкие перед дождепадом, ветродувом, снеговеем, другими нашими пакостями. Вепсский зарод навевают на жердяную основу, нанизывают на остожье, получается островерхий, двускатный, вытянутый в длину, многосуставчатый вроде как шатер. Еще вепсский зарод походит на ребристую животину, оголодавшего одра.

Иван Текляшев с Маленькой Машей трясли скошенную вчера отаву — для Римы. Как помним, Рима была коровой Цветковых, теперь она Текляшевых. Маленькая Маша доводится племянницей Михаилу Яковлевичу. Иван Егорович — племянником Федору Ивановичу Торякову.

Весь день я маялся от жары, бил мух в избе, варил на костре картошку, ел ее с ивасями в томате и луковой травой.

Назавтра погода вернулась та, какой надлежит быть на Вепсчине: тучевая навись, ветрило, холодный дождило. Вчерашняя жаркая погода была тут не с руки.

Утром рубил изгородь на дрова, утыканную гвоздями. Огляделся окрест себя, увидел синее озеро в зеленых берегах, нагорья, леса, подумал: вот мое благо? Чего мне хотелось всю жизнь — избяного, ольхового, чапыжного, сыроежного блага.

Маслята появляются в траве у тропинок, это — прирученные, одомашненные грибы. Маслята аппетитны, масляны, упакованы в промасленную пленку. Они являются на свет семействами; в семьях помногу малышей. Маслят любят черви, дурного гриба черви не трогают. Ядреный, как репа, боровик червям не по зубам.

Маслята — лягушата, оно так, но маслят приятно брать в руки, в отличие от лягушат. И у маслят чистейшего желтого бархата подбивка с исподу шляпки, шляпка нежно-матового, бежевого, с сиреневой поволокой цвета, покрыта сверху прозрачным лаком.

Однажды наступает день появления моховиков. Моховики — это грибы военного образца, все в одинаковых желто-защитных френчах, поджарые, аскетического склада, похожие на китайцев. Моховики — последние грибы сезона, предвещают мозглую позднюю осень. Моховиков черви почти не едят.

Сыроежки — радость, праздник нашего леса, флажки расцвечивания: красные (да какие!), желтые, палевые, белые, голубоватые. В сыроежках, как в чашах, хранится роса, вода дождевая, к сыроежкам приходят на водопой жуки, муравьи, мыши лесные, белки, ежи, прилетают синицы, клесты и дятлы.

Сыроежки стоят (и растут) до заморозков, замерзнув, становятся ломки и звонки, как льдинки.

Сыроеги, сжаренные в сметане, сохраняют свою белизну, хрустят на зубах. Засоленные — с чесноком, укропом, смородиновым листом — не уступят волнухам, даже и рыжикам, и груздям.

Давние люди, давшие имя грибу — сыроега (ласкательно — сыроежка), поедали его сырьем (трудно было с высеканием огня) и не маялись животами.

В некоторых местностях сыроежку зовут горянкой, надо думать, растет она там на горушках, там гористый рельеф.

У нас сыроежка растет — и цветет — на мокром болоте, в низине, в сухом бору, под елью, осиной, березой, в траве и папоротниках.

Высунув головенку из тьмы на свет, сыроежный побег похож на бутон алой розы; трогательно тонок, бел его черенок.

Когда снимаешь с сыроежки красный ее сарафан (сыроежку жарят в раздетом виде), будто гладишь любимую по щеке.

Сыроеги цветут, как косынки на сенокосе. Сыроеги благоухают. Запах нашего леса — грибной, сыроежный. Сорвите алую сыроежку, пригубите влаги из чаши, вдохните ее аромат...

Если вы не найдете в лесу ни белых, ни красных, ни обабков, ни маслят, ни лисичек, вас выручат сыроежки, попрыгают к вам в корзину... Ночью приснятся — у каждой свое лицо.

Человек в Нюрговичах на виду, как говорится, самоценен. Или еще, как пишут критики-литературоведы, самодостаточен. А как ему быть иначе, нюрговичскому мужику? Надо быть самодостаточным: никто его не заменит, никто плеча не подставит, ни с кем его не спутаешь, сам по себе.

Таков Григорий Михайлович Мошников. Само собою понятно, что фамилия его произросла из недр здешней лесной действительности. Мошниками-глухарями богаты, живы, славны вепсские леса. Была еще когда-то близ Нюрговичей деревня Мошников Угор... Так вот, и Григорий Михайлович (односельчане приголубят его и Гришкой, не дорого возьмут) — исконный природный вепс, шестидесяти трех лет от роду, с малость запавшим ртом, выставившимся вперед острым подбородком, с редкими металлическими зубами, изрядно сжеванными, не говоря уж о собственных...

Григорий Мошников двоюродный брат Василия Пулькина, это мне запомнилось издавна, с тех пор, как мы жили с Василием Андреевичем в избе его сестры Марии — вон в той изобке, поставленной на баланс Пашозерским совхозом, — ей, избе, от этого самого баланса ни жарко ни холодно... Григорий Мошников и зашел тогда к нам в избу, влекомый надеждой или, вернее, жаждой — не духовного свойства, однако ужесточенной томлением духа... И он тогда поведал мне и своему двоюродному брату две притчи, может быть, тут же, лихорадочно работающим сознанием и рожденные.

Первая притча состояла в том, что он, Григорий, благополучно закончив свой день, отошел в объятия Морфея (объятия жены, Веры Федоровны, почивавшей тут же рядом, отошли в область преданий старины глубокой). И вот... «зажундел кумар». Не только «зажундел», но и цопнул Григория Мошникова, тощего, малокровного, тогда как рядом находилась полнотелая его подруга... Все перевернулось внутри Григорьева существа от этой несправедливости. «Кумар цопнул» не того, кого надлежало «цопнуть». Это была последняя капля в чаше терпения, в Григории всколыхнулся целый рой других несправедливостей, пережитых им на долгой стезе супружеской маеты...

Григорий Михайлович изложил эту только что пришедшую ему на ум притчу-бывальщину с завидной экспрессией, размахивая руками. И тотчас перешел к другой, более отстоявшейся во времени и раздумьях.

В войну Мошников воевал в парашютно-десантных войсках, прошел невредимым изрядную часть войны, побывал под Сталинградом. Однажды, прыгнувши с парашютом на голову врагу, он не сумел раскрыть парашюта: не так его уложили или запутались стропы... Десантник брякнулся оземь, однако вскочил вгорячах, остался живехонек, исполнил свой воинский долг.

Но что-то в нем встряхнулось тогда, сместилось, осталось отбитым... Эта встряхнутость, смещенность, отбитость с годами нет-нет и напоминала о себе ветерану. Мошников собрался не сразу, сборы его растянулись на годы и десятилетия. Но однажды собрался-таки, приехал в город, отыскал то медицинское учреждение, которое могло засвидетельствовать полученное им на войне повреждение организма. (Григорий мечтал о звании инвалида Отечественной войны, дающем немалые льготы).

Учреждение не могло так сразу принять не записавшегося заранее просителя, освидетельствовать его и выдать справку. Ветерану назначили время, до которого предстояло дожить — в непривычной ему обстановке: на каждом углу продавали пиво, не говоря о другом. Нюрговичский житель, в прошлом десантник, употребил ничем не занятый срок без пользы, во вред себе (деньги были им взяты с собой, небольшие, но были). «Я пива выпил две кружки, — рассказывал нам Григорий, — пришел к ним, они посмотрели, говорят: “Успокойтесь, тогда приходите”. А мне чо успокаиваться? Я и так был спокойный: у меня трояк оставленный дак... До Тихвина на поезде доехать. В Тихвине у меня племянник...».

Так и остался Григорий Михайлович Мошников неосвидетельствованным, без справки. На этом закончилась притча, едва ли ей будет другое продолжение: до Нюрговичей, ой, далеко!

В этот раз (спустя три года с нашего первого знакомства) Григорий Михайлович сыскал нас сразу в нашей избе. Хотя все вышло как бы само собой... После выяснилось, накануне был Спас, Мошникова несло с Берега (он живет на Берегу) в Гору неведомой силой — к Мишке Цветкову (так он сказал: «К Мишке») в надежде, то есть даже не в надежде, в уверенности, что у Мишки найдется плеснуть на затухающие, жалобно скулящие угольки.

Григорий Михайлович прошел мимо нашей избы, дымя, искря махоркой, завернутой в пол-листа тихвинской районной газеты «Трудовая слава» (значит, в Корбеничах в магазине кончились сигареты «Стрела»: их курит вся Нюрговичская республика), заглянул в окошко, что-то смекнул, приостановился, вошел, напомнил о нашем знакомстве. И тотчас придумал довольно-таки хитроумный — по его разумению — ход. «Я твои книги читал, — сказал мне Гришка с Берега, сидя в моей избе на Горе, там у тебя выпивают... Я у Васьки Пулькина спросил: “А чегой-то у его выпивают?” А Васька говорит: “Он и сам любитель”. Не знаю, так ли, нет ли, мне Васька Пулькин сказывал. Он мне двоюродный брат».

Василий Андреевич Пулькин впоследствии заверил меня, что такого разговора у него с двоюродным братом Гришкой Мошниковым не было и быть не могло, так как он в глаза не видел своего кузена с тех пор как... Ну да, с тех самых пор.

Я заверил Василия Андреевича, читателя моих книг, что если кто-нибудь у меня выпивает, то автор этого не одобряет. Если бы я одобрял, то меня бы поправил редактор.

Объяснять такие вещи Григорию Михайловичу было без проку. Он гнул свою линию, пер в дамки, прижимал меня в угол...

Я налил Мошникову, он выпил, закусил огурцом. Посидел еще, побалакал о том, о сем. Пошел домой восвояси, сказал на прощанье такие слова: «Раз вы меня приняли так — тебя-то, старика, я знаю, ладно, — а и дочка твоя, и зять, и внучек Ванюшка за стол меня усадили по-доброму, я вам за это — три литра молока бесплатно. На Берегу мой четвертый дом с краю. Придешь, три литра молока хозяйка нальет. Если еще захотите брать, то уж за деньги, с хозяйкой договаривайтесь. А три литра бесплатно за то, что вы меня по-доброму приняли, угостили...».

Вот так из зла вырастает добро...

Наутро я чапал с Горы на Берег хлябями несусветными, грязью особо гадкой, тракторами, тракторными санями выдавленной, размазанной.

У Григория Михайловича все так и вышло, как обещано было: налито три литра молока, парного, «шибко скусного». С молоком сразу стало нам жить веселей — и мне, старому, и молодым, и маленькому Ване.

Григорий Михайлович пошел посмотреть лошадей. Шел он ходко, размахивая руками, громко говорил мне о том, что в семье у них было девятеро ребят, его братьев и сестер, отец с матерью, и еще садилась к столу бабушка, батина мать. Всего получалось двенадцать ртов. Каждому по одной картошине — это что же? А по одной мало, клади по две, а то и по три. Чуть не полпуда съедали зараз.

А теперь, как выразился Григорий Михайлович, надо «перевозить свою тушу» в Пашозеро, в «каменную тюрьму» — это уже выражение Михаила Яковлевича Цветкова: «каменная тюрьма», о пашозерской квартире.

— Я ходил в сельсовет, — жаловался Григорий Михайлович, — говорю, что я не живу, газом не пользуюсь, а плачу... Мне там, в Пашозере, комната выделена, и ключ у меня, а не живем. Они мне говорят, ключ выдан, значит, плати; живешь — не живешь, это нам без разницы. А жить не будешь, отымем. А как не будешь жить? Здесь же она, Нюрка-то, приедет в магазин, ладно раз в месяц, а в магазин же надо каждый день: одно, другое. Васька Вихров в Корбеничи ездит на лошади, его попросишь, раз привезет, а потом и неловко. Идти далеко, дорога худая, трактором разбитая, тоже не пойдешь. А здесь у меня и корова, и лошадь — и ладно, изба ишо стоит покуда и эва пес Шарик, всякой хворобы. Муки, слава богу, запасено, жить можно. А надо съезжать. Для чего? Мне хворобы не жалко и дома не жалко ни грамма... Мне жалко вот этих лесов, полей, озер, речек. С детства к этому ко всему привыкши, душа приросла. Вон за волнухами утром сбегал на Сарку, принес корзину...

Григорий Михайлович управился с лошадьми. За рекою Саркой его дожидалась конная косилка, довольно-таки массивная машина. Косилку дед Мошников накрыл содранной с березы берестой — от дождя. (Однажды мы с Василием Андреевичем Пулькиным наловили окуней в Генуе, сварили уху, а ложки забыли. Он мигом надрал бересты, соорудил отличные ложки — маленькие туеса с рябиновыми черенками — они у меня дома на стенке висят — загляденье. Вепсы — великие умельцы рукодельничать по бересте).

Дед Гриша Мошников, как только явило себя солнышко над вепсскими лесами, водами, некошенными луговинами, рано утречком натопал следов от Берега до речки Сарки: сам в седле на чалом жеребце, следом чалая кобыла, да все на рысях, с переходом-перескоком в галоп, с гиканьем, матерком, с дымом, искрами, газетно-махорочной вонью, ёканьем лошажьих селезенок, с пустобрехим лаем Шарика.

Шарик по виду лайка, а пустобрех. Дед Гриша целый день тарахтит косилкой по нескошенным вовремя, сохлым, с одеревеневшими остьями кипрея луговинам, угорьям. Шарик брешет. Я иду в лес и слышу: Гришка благим матом орет на коней, так-то ему веселее, а Шарик заливается. Я подумал, на белку. А то и на медведя...

Миша Цветков с Ваней Текляшевым косили отаву на нашем берегу (первый укос уже в зародах), отава шелковая, валки от литовки рясные, живые, дышат, зароды бокастые, как зубры в Беловежской пуще... Я спросил у мужиков, чего лает Шарик. Оба в один голос ответили: «А пустобрех». Я им поверил, а надо бы приглядеться к Шарику...

Собачий мир в Нюрговичах достоин отдельного описания, как и повсюду. Именно мир, ибо каждая собачья индивидуальность поглощается домом, в котором собака живет. Свой песий характер она проявляет на миру, в песьем сообществе.

Так вот, начнем по порядку, то есть с крайнего дома, с Цветковского Лыско. Это пес бело-серо-бурой масти, дворняга с примесью лаичьей породы. Каких-либо признаков благородства, изящества, свойственных лайке, у него нет в помине. Нет и внутренних, сдерживающих против какой-либо шкоды, защелок, он пес вороватый и шалавый.

Кормит ли чем-нибудь своего Лыско Михаил Цветков, не знаю. Вообще-то вепсы собак не кормят, предоставляя им полную свободу добывать корм в корбях. Возможно, некормление со стороны людей снимает с псов обязанность нешкоды по отношению к людям. Лыско закоренелый шкодник, ворюга — на стороне, у себя дома — ни-ни, тут с него взыскивается по всей строгости. Михаил Цветков — сторонник крайних мер пресечения.

Бывало, Лыско наведывался ко мне в избу, я давал ему хлеба, колбасы, он их быстро съедал. Я говорил ему: «Все. Пошел вон». Уходя, он одаривал меня взглядом, полным обиды и угрозы. Устанавливал наблюдение за моей избой, норовил проникнуть в нее без хозяина. Но поживиться там было нечем, запасов я не держал, жил на подножном корму.

В этот раз (в августе 1985 года) Лыско не явился с визитом, вынашивал план тотального разбоя — и исполнил его. Я был в лесу, Анюта с Юрой и Ваней ушли на озеро, оставив открытой дверь: про Лыско они не знали. Лыско тотчас проник в избу, в сваленных на кухонном столе продуктах выбрал сыр, сожрал его куском (700 г). Анюта, явившись к шапочному разбору, успела вынуть из Лыскиной пасти огрызок сыру. При подсчете убытков оказалось, что пес не только насытился сыром, но и заглотил целый кулек овсяного печенья, пачку печенья «Привет Октябрю».

Наказания Лыско не получил никакого, только укоры молодой женщины. Однако и это его обозлило. Лыско отлично понимал нашу чуждость его родному селу, неприкаянность, несерьезность нашего прозябания в избе Галины Денисовны Кукушкиной (я купил у нее избу, она съехала в Шугозеро), нашу потусторонность — с той стороны озера, где Лыско не бывал. Исконный нюрговичский пес нас презирал как пришлых...



Поделиться книгой:

На главную
Назад