Но час проходил, а Вяльнига царапала льдами о сосны.
— Пущай, — говорил Даргиничев, — чем дольше высокая вода держится, тем дружнее падать начнет. Нам же на пользу. Пущай.
Три часа бежала вода на высшей своей отметке, все глядели на воду и проглядели, когда началось, откуда нагнало тучу. Дождь хлынул, и закипела река, выплеснулась через край, заструилась меж сосен. Костер зашипел и погас. Народ побежал где повыше.
Даргиничев в будке у телефона стоял. Все стенки треснули разом, осыпались сколоченные ржавыми гвоздями горбыли. Мертвяк вывернуло из траншеи, поволокло. Даргиничев шлепал за ним по воде, пытался заклинить его в соснах. Увидел рядом с собой Коноплева, обругал его, замахнулся:
— Уйди! Убьет!
Мертвяк подняло на дыбки, Степа едва увернулся. Пошел по колено в воде к поселку. Нечаянная его подружка Нина оказалась с ним рядом. Вынес ее на сухое место и не взглянул. Сорвало нергинскую запонь, и не упала вода, и дождь хлестал, как пули сыпало с неба.
Лед приплавился сверху, нажал, и зашевелились чурки, стали выпрастывать головы, вставать на дыбки. Так и двинулись стоймя на запонь, влезали друг дружке на плечи, сдирали шкуру с боков... Генеральная запонь выгнулась в дугу, натянулась, последняя это была преграда. За нею Вяльнига вольно катила до самого озера.
Генеральная запонь, конечно, была прочнее переборов в Островенском и Нерге. Трехрядные плитки, по восемь бревен в ряду, на железных штырях. Шесть лежней продели сквозь запонь. Двести девушек поставил Даргиничев на генеральную запонь. Но лес приподнял ее. Утопить не хватало весу. Лес поднырнул, прорвался, поплыл в озеро.
Секретарь райкома Журавлев в это время сидел в своем кабинете у телефона, в поселке Вяльнига, неподалеку от устья. Он увидел в окошко плывущий сигоженский лес... Журавлев названивал в Сигожно, но никто не ответил ему. Тогда он вызвал Астахова...
— Прорвало, Иван Николаевич, — сообщил Журавлев слезным, пропащим голосом. — Совсем худо дело. Вот тут у меня под окошком несет. И конца не видать... До Сигожно не дозвониться. Видимо, все на запони.
— Ты погоди паниковать, — прогудел Астахов, — может, часть какая-то поднырнула... Сотня полен...
— Да где часть, вон всю реку забило.
— А, черт... — сорвался астаховский голос. — Как же вы так допустили, ей-богу? Девушка, переключите меня на Сигожно. Хорошенько им позвоните. Алё!
...Даргиничев делал, что нужно было делать ему. Он стаскивал бревна на запонь, топил, загружал и пятками чуял, как трутся о запонь идущие низом чурки. Степа думал с пушке своей, о нагане. Он оставил его в кабинете, в столе. Степа думал, что если он не удержит сигоженский лес, то жить ему невозможно. Некуда ему станет жить, если он так опростоволосится перед народом. Лес уходил, и Степа казнил себя: «Пулю в лоб — и амба. Так и так амба...»
Засоры лопались, как шнурки. Даргиничев строил всю зиму свою оборону. Все крепко построил, не ворвалось бы. Только дождя не учел.
— Степан Гаврилович! — Это Устриков звал, Петр Иваныч. Он бежал по запони и кричал: — Степан Гаврилович! Вас Астахов спрашивает к телефону.
Даргиничев махнул рукой:
— Какие разговоры... Не до разговоров нам сейчас, скажи. Все, кто ни есть живые, на запони топчемся...
— Сказали, чтоб хоть из-под воды достать... Водичка упала, Степан Гаврилович. Уходит почем зря. На полметра уже ушоццы.
— Да ну? — Даргиничев поднял лицо и понял вдруг, что нету дождя, весь вышел.
Он поднялся на берег, на кряк; устойчивость земной тверди отдалась в нем внезапной радостью. Обернулся к реке: запонь провисла кошелем; чурки выныривали из-под нее; на чистой большой воде они казались сенинками, щепками. Выше запони дыбился лес — до самой излуки; запыжил наглухо реку, не шевелился.
— Амба, — сказал Даргиничев. — Теперь его стиснет — сам себя держать будет. Никуда не денется... — Он сдвинул шапку на темя, стер платком лоб. — Пойти Астахова успокоить, — сказал, — а то в штаны наклавши сидит. С него первого спрос, если что... — Поголубел Степин глаз, веселый, дерзостный стал. Разъяснило наконец.
— Ну как? — дознавался Астахов в тревоге, в тоске.
— А так приперло, Иван Николаевич, — весело ответил ему Степа, — что хоть с обрыва вниз головой…
— Ты брось эти штучки, — задыхался во гневе астаховский голос. — Про... запонь? Журавлев звонил, под окошком у него лес плывет. Ты понимаешь, чем это пахнет?..
— У страха глаза-то по тарелке, — весело говорил Даргиничев. — Кубов двести ушло, не больше. Вода высоко вздынулась, Иван Николаевич. Старики не помнят такого паводка. Срочные меры мы приняли. Зубами держим. Больше нечем держать. Велика Россия, а отступать некуда было. Как панфиловцы под Москвой. Некуда отступать. Не пустили. Теперь на убыль пошла...
— Так что же, — сомневался и верил уже Астахов, — выходит, Журавлев зря панику развел?
— Двести всего кубов уплыло. Пыж держится, не шелохнется...
— Двести кубов — это терпимо, это куда ни шло... Ты вот что, Степа, учти: лес целый год в воде проболтался, тонуть начнет почем зря. Баржи к тебе из Сонгостроя по каналу идут. Все наличные силы ставь на погрузку, не то утопим древесину...
— Две недели народ не спавши, — сказал Даргиничев. — По уши мокрые все. Как тритоны в воде буруздимся. Как тритоны. Баню стопим сегодня, пущай отдохнет народ. Пущай. Заслужил.
— Ты вот что, Степа, — сказал Астахов, — списки подготовь особо отличившихся. С Коноплевым согласуешь, и мне пошлите. Указ готовят по нашему наркомату. Награждать будут. А банями не очень увлекайся. Где баня, знаете ли, там еще что-нибудь. Народец у тебя еще тот... Смотри, Степа!
Астахов подышал в трубку, перестраивал свой голос на другой регистр.
— Ну так что, Степа? — Праздничный сделался голос, застольный. — Поздравить можно тебя? Выдюжили?.. Ну, поздравляю. Сейчас мы даже не можем с тобой представить, какое это великое дело. Обнимаю, Степа, тебя... Спасибо...
— Девчатам надо спасибо сказать, Иван Николаевич. Нет им цены...
Упала вода, но тросы гудели, дымились в смоляной испарине, дрожали как струнки: чуть тронь — и порвутся. Директор приставил к тросам охрану — самых крепких и бойких девчат отобрал, круглые сутки вахту несли. На правом берегу командовала охраной Тоня Михеева. На левом против поселка ответственность за охрану возложили на Клаву Матюшину, бригадира.
Клаве обидно было до слез сидеть на бугре сторожихой. Столько она натаскала за зиму этих тросов, траншеи долбила на берегу, лед колола в Островенском и Нерге, мешки с зерном возила со станции на пекарню, впрягалась в водовозные сани.
Директор поставил Матюшину бригадиром. Месяца не прошло, как матюшинская бригада норму стала давать. Да еще и песни запела, идучи с работы домой.
Когда весна подвалила директору новой заботы, когда зажурчали тетерева на току и закружили вокруг поселка военные ухажеры, бригада Матюшиной оказалась устойчивой против соблазна. Даргиничев ставил ее в пример, шутил с бригадиром:
— Молодец, Клава, что сержантов с лейтенантами отваживаешь. Мы тебе майора сосватаем. Или подполковника.
— Я, может, на меньшее не согласна, чем генерал, — тоже шутила Клава.
Была она по профессии ткачиха, пришла на фабрику шестнадцати лет. В сорок первом ей исполнилось двадцать четыре...
«Серьезная девушка, — хвалил ее за глаза директор. — Сначала о деле подумает, потом о себе. Сразу видно — фабричная, питерская...»
Трудилась Матюшина со своей бригадой — дням счет вели, а часов не считали, с темна до темна. Что было работы зимою на Вяльниге — всему научились девчата. Но только зимняя эта работа томила девчат неясностью результата. Весны они дожидались: весна все покажет, река все решит.
И вот весна разразилась, река забурлила, подняли головы бревна в заломе, закряхтели в траншеях мертвяки. Запели над Вяльнигой жаворонки, заиграли на дудках кроншнепы. Задвигалось все, зазвучало, вступило в круг всеобщей спорой работы.
Клава глядела на дымящиеся от непосильной нагрузки тросы. Ей хотелось помочь, но чем поможешь? Жданный всю зиму главный весенний труд совершался отдельно от Клавы Матюшиной. Девчонки — ее бригада — где-то держали лед: в Островенском, на Нерге. Клава мучилась своим бездельем в эти решающие дни.
Когда полил дождь и вздыбилась запонь, Клава Матюшина оказалась рядом с директором, вместе таскали бревна. Но он будто и не заметил ее. Потом, когда поутихло, сказал:
— Спасибо, Клавдия Андреевна. Я тебя и оставил тут на генеральной запони, как бы в резерве главного командования. Знал, что в решающую минуту не подведешь... Ты до вечера присмотри за крепежом на левом берегу, вечером я подсмену пришлю.
Клава опять поднялась на бугор со своей охранной командой. Сидели, счастливые, на бревенчатом бруствере траншеи, смотрели на присмиренную реку. И какое-то недоумение владело всеми: слишком долго готовились к этому главному дню сражения, и как-то коротко, буднично все получилось. Чуть-чуть постращала река, взбрыкнула, только-то и всего. Кто-то сказал:
— А разговоров-то было: «Удержим... не удержим...» Ее и держать не надо! Как миленькая стоит...
Клава Матюшина возражала, говорила, что держат лес в запони выноса, которые они натянули зимой. Умом она понимала свою правоту, но чего-то и ей не хватало в этом главном, решающем дне. Вроде бы лес удерживали, но кто держал-то его — не понять...
Клава пошла берегом к излуке, там слышнее ревела река. И еще прибавился новый звук, шлепающий, шуршащий. Клава остановилась, грунт вдруг поехал у нее из-под ног. Она вскрикнула, сиганула подальше от берега. То место, где только что стояла она, исчезло, рухнуло вниз. Перекрытая льдом и лесом река грызла берег на излуке. Берег поддавался реке, опадал.
Работа, кипенье реки будто заворожили Клаву. Так стояла она с минуту и вдруг побежала, скатилась на запонь, вскрикивала на ходу:
— Там... берег... подмыло... там... мертвяки... унесет...
— Ну чего раскричалась? Чего паникуешь? Чего? — остановил Клаву Даргиничев.
— Там... берег... весь... обвалился…
Директор бежал вместе с Клавой на левый берег, к излуке. Он прыгнул к самой воде, и берег, покрытый дерниной, обрушился под его ногой. Директор ухнул вниз, но удержался, вылез на сушу.
Река торила новое русло, лезла, грызла, съедала ломоть за ломтем берег. Клавина команда — девчата глядели в лицо директору. Хриплым, сдавленным голосом он сказал:
— Бегом все на склад зерна. Сколько есть кулей с рожью и овсом — вскрыть. Зерно на пол высыпать. Пустые кули все мигом сюда. Будем песок насыпать, берег крепить. Держи от зерносклада ключи, — обратился он к Клаве. — Которые на запони девушки, прихватите с собой. Пущай по поселку шуруют, у хозяев мешки собирают из-под картошки — и лётом тащат сюда.
И правда, лётом... После не вспомнить было Клаве, откуда в руках у нее нож появился с деревянной ручкой, откуда достало силы ворочать пятипудовые кули, вываливать зерно — хлеб насущный — на грязный щелястый пол склада.
Чего другого, песку хватало на левом берегу Вяльниги. Носили мешки с песком и плюхали в воду. И — только муть на воде. Казалось, напрасное это дело: река все съест, унесет. Двести восемьдесят три мешка — Клава сама считала — опустили в пучину бесследно. Двести восемьдесят четвертый показал над водой свою мокрую боковину. Еще положили двадцать мешков, и над берегом возвысился бруствер. К полночи кончили дело. Река унялась.
Глава девятая
В конце апреля подошла в устье Вяльниги корюшка — хоть черпай ведром. Четыре лосося вынули старики из невода, в каждом по полпуда, и пять форелей. Коноплев распорядился отправить рыбу в столовую, в общий котел. И никаких гулянок и вечеринок. Только на баню полдня.
Даргиничев парился в бане вместе с Коноплевым. Баню тут же рядом с конторой построил бывший начальник сплавучастка, перед самой войной. Новая баня топилась по-черному, но стены не прокоптились еще, капли смольного пота выкатывались из пазов. Нахлестались досыта, летошных веников Петр Иванович принес из своей деревни Кыжни. Гошку помыли и тоже веником угостили. Чай пили в кабинете у Коноплева. Степа поставил на стол литровку. Коноплев разрешение дал: «Давайте, ребята, чтоб запонь стояла».
Даргиничев первым поднялся из-за стола. На берег пошел, посмотреть на запонь. Серого навестил, сена ему принес охапку. Назавтра рано собрался ехать, с зарей.
В будке на берегу топилась железная печка. Дед сидел на дежурстве. Степа поговорил бы с дедом, но дед был глухонемой. В Кондозере плел корзинки. Сам заявился на Вяльнигу, без приглашенья. Да и как позовешь? Кто знает, какие мысли гнездились в сивой, лысой деловой голове? Топорища он ловко вытесывал из березовых чурок, да вот дежурить его приставил директор на запонь.
Степа послушал реку. Привычно, ровно, как на шивере, звучала переломленная запонью вода. В поселке пели девушки. Директор стоял над своей генеральной запонью и не то чтобы чувствовал счастье. Покой не воцарялся в душе у Степы. Он думал о сортировке, погрузке. Особой внутренней жизни, отдельной от производства, Степа не знал за собой.
Но что-то переменилось в нем в этот вечер. Переступил порог. Как из болота вылез на кряж. Улеглись Степины нервы, словно лежни на грунт. Не лопнут, не надорвутся теперь...
Свободу чувствовал Степа, заслугу, вершину. Запонь стояла, а большей заслуги он и не знал для себя, не мечтал. Все другое пусть завтра. Он чувствовал право, внезапную страстную жадность — пожить, оторваться от лямки, забыться.
На берег пришел Коноплев. Слышно было, он торопился, сопел на ходу и покашливал, курил папиросу...
— С Гатовым я сейчас говорил, — начал он с ходу быстрым своим окающим говорком. — Отыскалась твоя хозяйка. Из Кундоксы позвонили, письмо туда к ним пришло. Два месяца добиралось, истерлось, говорят, на нет, в руках не удержать. Пересылать на Вяльнигу не решились по почте — опять заваляется где-нибудь. Завтра от них машина военная пойдет на Вяльнигу, отправят с оказией. Из Кировской области письмо.
— Из Кировской области? От же, ей богу, куда занесло...
— В общем, можешь Гошке сказать, что скоро мамка к нему приедет. Днями ей вышлем вызов...
Весть о жене Алевтине донеслась до Степана Даргиничева, как свежий вздох пропахшей лесом реки, как песня весенней птицы. Зимняя боль его, мука — перегорела, снегом сошла.
Даргиничев поговорил с Коноплевым о сплаве, еще раз поблагодарил его за добрую весть и тихо пошел берегом Вальниги. До устья Сярги дошел, повернул на лесную дорогу. Небо светлело над Сяргой, лунный серпик был тонок, сиял, и большая зеленоватая звезда висела в небе ракетой. Близко к речке чернели острыми верхами елки. Где-то в вершине пел дрозд.
Звонкий выдался вечер. Земля дышала топло, а небо словно заиндевело. Степа думал, что утром прихватит морозом, ловчее ехать. Прошлогодней тележной колеей, посыпанной еловой хвоей, он вышел к кордону — избе на пять окошек. Хозяин ее — лесник — воевал, семейство его подалось от войны. Окошки заколотили, навесили на дверь большой амбарный замок. Зимой еще, в феврале, на широких охотничьих лыжах Даргиничев приходил сюда, топором вскрыл лесникову избу.
— Пущай, — сказал, — на солнышко поглядит. Изобка еще хоть куда. Пригодится. Без мужицкой руки зачахнет совсем. Изобка как баба...
Шофер Василий ему помогал. Дров напилили. Дровами лесник запасся, видать, с весны, когда молевой сплав шел на Сярге.
— Хорошо устроился, сукин сын, — посмеивался Даргиничев, — коротье только и брал, метровку. Наш лес-от, наше добро. Не грех и попользоваться.
В канун ледохода Даргиничев совещался в этой избе с двумя соседями-комбатами, с саперным капитаном и майором из аэросанного батальона, Решали вопрос о взрывных работах в Островенском, Нерге, Сигожно. Допоздна решали, потом немножко попели. Кругом леса глухие — тайга.
...Даргиничев вошел в сени, не заперто было, на лестнице постелен половик, Лестницу широко размахнули, в шестнадцать ступеней, — как во всех северных избах, жили высоко над землей. Пахло краской: покрасили лестницу перед войной, не затоптали; сеном пахло, сенник был тут же, вровень с жилой избой. Смолою, сосной пахли стены. Вкусно пахло в избе, не то что в конторе, насквозь провонявшей отхожим местом. Рад был Степа знакомому с детства, родному жилому крестьянскому духу.
Русскую печку истопили в избе. Утром еще директор наказал Василию, чтобы истоплено было. И красную рыбину доставил сюда Василий, лежала она на столе. Две бутылки стояли. Еще наказал директор своему шоферу, чтобы Василий направил к нему Нину Нечаеву:
— Ты ей скажи, Даргиничев просил зайти. Разговор один есть. В восемь, скажи, у него с управляющим треста разговор, потом совещание с секретарем обкома. После девяти пущай заходит. Он, скажи, будет ждать. Другой у него, скажи, кабинет для приема посетителей, на Сярге.
— Будет сделано, Степан Гаврилович, — обещал Василий.
— Ты особо не жми на нее, — напутствовал Степа, — так, между прочим скажи, и чтобы без лишних ушей. А то натреплют бог знает чего.
— Все будет в полном порядке.
Степа скинул ватник, присел к столу, выпил, отрезал от рыбины ломоть красного балыка. Рыбина завернута была в холстину, пролежала под камнем два дня, сок дала, просолилась. Нежный, розовый вышел балык, растаял во рту. Степа сам распластал эту царскую рыбу вдоль спины, втер ей в алую полость соли, холстиной запеленал и камнем прижал...
Он взглядывал на часы, к десяти подвигалось. Вышел на волю. Дрозд все еще пел в еловой вершине. По-соловьиному щелкал, свистал, вскрикивал сойкой, по-скворчиному бормотал и шушукал. Горазд был дрозд на разные голоса. Вся радость весеннего птичьего леса звенела, дрожала, лилась в его горлышке, «От же, ей-богу, — подумал Степа, — как в мирное время поет. Как в мирное время. Радехонек, дурачок, что добрался до Сярги. И знать не знает, что тут у нас деется, у людей...»