В дверь толкнулся морозный пар. Даргиничев налил в стаканы спирту и выпил до дна. Астахов глотнул, покривился, страдая, и снова глотнул.
— ...Ты вот что, Степан, — сказал Астахов, — ты мне это брось, понимаете, раскисать. — Разговор этот начат был раньше когда-то у них. — Воевать нам с тобой в лесу придется, факт. Без нашего лесу город погибнет. Я в сентябре в ополчение ушел, ключ от кабинета оставил табельщице. Военному делу нас обучали в казарме. На Обводном казарма была. Кино трое суток показывали: «Чапаев», «Мы из Кронштадта». Время ты знаешь какое было. По три винтовки нам дали на отделение — и выходи строиться. Перед самой отправкой на фронт я попросился у нашего взводного, ты знаешь его, Костя Чубаров, тоже лесник, разреши, говорю, в обком позвонить. И на Коноплева сразу попал. Так и так, говорю, Виктор Александрович, ухожу на фронт. «Да ты что, — Коноплев мне кричит, — с ума сошел, тоже вояка. Мы ищем тебя, с ног сбились. Немедленно приезжай». Я говорю, что не могу, я рядовым числился, воинского звания у меня никакого. «А ну, — говорит, — позови мне вашего комполка». Да... Пришел я в обком. Коноплев меня принял. «Собирайся, — говорит, — товарищ Астахов, у нас уже решение бюро есть, поедешь на Вяльнигу, в Кундоксу, лес в запонях остался, надо его спасать. Донбасс отрезан. Угля нет. Нефти нет. Без топлива город не может». Без наших дров, Степа, не спечь и ста двадцати пяти грамм хлеба... Да... Переплыл я озеро на буксире. Ты знаешь, какие были дела. Карголье сдали... Тяжело было, неясное, смутное время. Теперь положение стабилизировалось. Надо работать, Степан. Если мы лес погубим в вяльнижской запони, как людям в глаза смотреть будем? Когда я в Смольном был у Кузнецова, Алексей Александрович вот так меня пальцем взял за ремень, притянул к себе. Желваки у него играют на скулах. Ты должен его еще помнить по Боровичам, когда он там секретарем райкома комсомола был...
— Как же, — сказал Даргиничев, — помню прекрасно.
— Да. «Помни, — говорит, — Астахов, приговоры трибунала утверждаю я. Не выполнишь доверенного тебе дела — я тебе буду судьей». Потеплел, улыбнулся. «Желаю успеха», — говорит.
— Он такой, — сказал Даргиничев. — Требовательный человек. Требовательный человек... Я думаю, Иван Николаевич, работать-то с кем в лесу? С вами на пару?.. Да вон еще Гошку — сучки обрубать. Хорошая бригада будет. Здоровые мужики. Василия на трелевку поставим. На себя дров наработаем — избу стопить и в баньке помыться дров хватит. Здоровые мужики. На город ведь дров не наберешься, Иван Николаевич. И выйдем, аники-воины, зря топоры иступим. А люди воюют... В одиночку в лес соваться — людей насмешить. Без техники в лесу нечего делать. Лес тебя обломает, голыми руками лес не возьмешь. Отпустите меня на фронт, Иван Николаевич, я пользу кое-какую могу принести. И так, в рукопашном бою, и в тракторах разбираюсь, и в автомашинах. Пользу могу принести. А тут меня каждый солдатик шпыняет, каждая баба меня попрекает моим штатским пальтом, морду, говорят, наел на наших харчах, за спиной у нас, говорят, отсиживаешься, толстое рыло. Не могу я этого терпеть, — сказал Даргиничев. — Не могу терпеть. Обидно мне, Иван Николаевич. — Он стукнул себя кулаком в грудь — звук вышел, как колуном по чурке. Светлые, синие его глаза озерного северного жителя задернуло влагой. — Я этого не могу — как заяц, в лесу находиться. Работать — значит работать вместе с народом.
— Тебе что в военкомате-то сказали, в Кундоксе? — спросил Астахов.
— А то сказали, что я пришел домой да пушку на стол положил. Стакан спирту выпил, думаю — амба. Раз мне не верят, что я на фронте жизнь хочу положить за народ, значит, секим башка. Поставил на боевой взвод, к виску пушку прислонил, дай еще, думаю, выпью перед смертью. Больше уж не придется... А сколько у нас попито, Иван Николаевич...
— Да уж, было дело...
— Страху не было у меня перед смертью. Чего ж бояться-то ее? Бояться ее нечего, раз так вышло. Но обидно мне стало, Иван Николаевич. За что, думаю, Гошке-то быть сиротой? Какая вина моя перед народом? Задумался так, сижу, пушку от виска не отымаю. Тут Гошка в избу вбегает. «Папа, — кричит, — там дядя Ваня приехал, к нам идет...»
— Дурак ты, Степа, — сказал Астахов. — Дурья башка. Дров наломал, а от ответственности решил уклониться. Как гусарик проигравшийся. Так не пойдет...
— Я с ними, — сказал Даргиничев, — с такими, как Гунин, всегда был строгий. Они для меня не люди, а паразиты. Я строгий с ними. Такой у меня характер. Я их вот так вот беру, по-русски. — Даргиничев сжал свои большие, с квадратными ногтями пальцы в кулак, из рукава выпросталось здоровое запястье. — Я Гунину говорил: гляди, парень, я строгий бываю, когда меня доведут. Ты, говорю, хоть уполномоченный, для меня все одно что шишка на ровном месте. Ты, говорю, свои полномочия не превышай, меня на мой участок поставили управляющий трестом Иван Николаевич Астахов, секретарь обкома Виктор Александрович Коноплев. Я им подотчетный, говорю, народу подотчетный, а ты, говорю, тут болтаешься под ногами, как дерьмо в проруби... С Клавкой он путался, медсестра она, вместе с Алькой моей они в больнице работали. Как кошка с собакой жили. У той язык помелом, да и моя за словом в карман не лазила. Бабы. Поцапаются они, Клавка-то все ему и доложит. А он потом мне амбицию высказывает. Да все мне звание свое тычет, выставляет себя как бы главнокомандующим. Я в ихние бабьи склоки не лез. Залезешь, так и увязнешь по уши. А Гунин жужжал у меня под носом. Приходилось рукой от него отмахиваться. Мешало это в работе. Еще ладно, я человек спокойный. Характер у меня уравновешенный. Но лучше меня не дразнить. Жужжать жужжи, но близко меня не касайся. Этого я не терплю.
— Как получилось-то у вас? Подрались, что ли? — спросил Астахов.
— Просто получилось, — сказал Даргиничев. — Получилось просто, Иван Николаевич. Меня ответственным назначили по светомаскировке в Кундоксе. Все взяты на фронт. Нас и осталось ответственных работников-то: Прокофий Панфилыч, председатель поссовета, Григорий Алексеевич, начальник станции, Гунин да я. Вот я иду часов уже в десять, пошел проверить как окна завешены. Таких случаев не было, чтобы кто нарушал. Народ у нас добросовестный, с нашим народом работать легко... Иду, гляжу, в больнице окошко не занавешено. Белая шторка задернута, и лампа горит. Иллюминация, да и только. Я в окошко-то сунулся, вижу — Гунин с Клавкой. Я в раму кулаком, как следует быть, постучал, он в форточку выставил рожу. «Это кто еще тут нашелся?» — спрашивает. Я говорю: «Уполномоченный по светомаскировке Даргиничев. Немедленно, говорю, зашторьте окно, не то, говорю, будете отвечать по законам военного времени». А он на меня матюком. Ах ты, думаю, так, паразит... Тут уж я потерял над собой управление. Если б меня одного касалось, а тут ведь вражеский акт. Фашистам, говорю, сволочь, послужить хочешь... Взбежал на крыльцо в больницу-то, дверь у них на крючке, Я дернул, крючок-то с мясом... Окошко я распахнул — не замазано еще было — да лампу ихнюю фукнул в окошко. Гунин ко мне подскочил, не видит, темно, наганом меня в пузо тычет. Я наган у него отобрал, в карман себе сунул. Придешь, говорю, на квартиру ко мне, получишь. Сперва, говорю, научись оружием пользоваться, тогда применяй.
Даргиничев вдруг засмеялся, затряс большой головой. И все на лице его было большое: лоб, губы, нос. И рот был велик, и богат был зубами Степа Даргиничев. Смеялся он до слезы, утерся.
— От же, ей-богу, и смех и грех. В третьем часу ночи Гунин за мной пришел. С ним трое солдат с винтовками — из охранной роты. Нефтебазу они охраняли у нас. Забрали меня как абрека. Как абрека забрали. В кутузку заперли. Я по дороге у одного солдатика винтовку из рук вынул... Сильно они кричать начали, затворами щелкать. Я отдал. Держи, говорю, не бойся, служивый... Алевтина Петровна следом за нами к Прокофий Панфилычу на квартиру. Разбудила его. Он туда, сюда. Ничего не мог сделать: Гунин тут, на отшибе, кое-какую властишку себе присвоил — уполномоченный. В Карголье Прокофий Панфилович звонил в райком — связи нету. Мы не знали, что немцы под Карголье вошли. Так до утра я сидел за решеткой. А утром без меня жизнь в Кундоксе не начнется. Не для чего и с кроватей вставать. Движок не работает, электрик в армию взятый. От автобазы ключи у меня, главный механик мой тоже на фронт взятый, и конюх взятый, и лошадей без меня никто не может запрячь, на станции паровозы надо дровами заправить. Весь транспорт у меня, все топливо, вся энергия, все производство. А я в кутузке сижу, как абрек. Алевтина Петровна моя под окошком стоит вся в слезах. Я уж думал прут выломать в окошке, да поостыл к утру, зуб на зуб не попадает. Я ей говорю: «Беги к Григорию Алексеевичу, начальнику станции, он тебя в какую ни на есть теплушку посадит, до Карголья добирайся, Ивана Николаевича в известность поставить надо, что я в кутузке сижу».
Сам своими руками отправил я Алевтину Петровну в тартарары... Григорий Алексеевич в последний состав ее посадил. Больше поезда не ходили. Назавтра узнали мы, что в Карголье немцы...
Выпустили меня, конечно. Гунин замок отпирал... Поглядел так: «Я тебе, говорит, еще это припомню. Не на того попал». А я ему говорю: «Не время, говорю, личными счетами заниматься. Война, говорю, и надо все силы отдавать на борьбу с Гитлером. Надо, говорю, наши личные самолюбия спрятать поглубже в карман. Дело, говорю, у нас с тобой общее, а если погорячился, то тоже, говорю, для дела. Извини, если что». Из каталажки я прямо пошел, не завтракавши, в контору. На столе телефонограмма ваша лежит, готовить мехлесопункт к эвакуации. Работал три дня как волк. Как волк работал. Не спал, не ел, дома не был. На четвертый день Галина прибегает ко мне, из больницы сестра: «Больная наша, говорит, одна с Алевтиной вместе в вагоне ехала. Под Думовом их состав разбомбили. Которые пешие дальше пошли по путям, до Карголья там двадцать верст оставалось. И Алевтина пошла. Стреляли там, говорят, сильно».
Неделю я бился, искал концы. Как в воду... Из Карголья немцев вышибли — я туда. Людей там ни души. Два раза фронт проходил — всех подмело. Как ветра в поле искать...
— Да-а-а, тяжелое дело, — сказал Астахов.
— Ну, каково было мне, Иван Николаевич, судите сами, вдвоем остался я с сынишкой малым. И выхода нет никакого. Нет выхода, кроме как фронт. Договорился я с заведующей детского дома, — эвакуировались они, — чтобы Гошку взяли с собой. С Каргольем связь восстановилась, до военкома я дозвонился, говорю ему: «Так и так, или берите меня добровольцем на фронт, или я за себя не ручаюсь». Он мне говорит: «Не можем, Степан Гаврилович, не подлежишь мобилизации». Вот поверите, Иван Николаевич, иду я по улице, ноги не держат, и в глазах темно. Степанида Тарасовна, бухгалтер мой, попала навстречу, после она мне рассказывала: «Лица, говорит, на вас не было, Степан Гаврилович». А я ее даже не слышал, не видел. Белого свету я невзвидел, Иван Николаевич. Как жить мне было — не знал. Апатия во мне появилась к жизни. Как обухом по голове оглоушили. Домой притащился, бутылку на стол, на боевой взвод пушку поставил...
— Ну, хватит, Степа, — сказал Астахов. — Давай за Алевтину Петровну. Поехали. Найдется еще, бог даст... Давай. Нам нельзя раскисать. Нам столько с тобой предстоит, что черт его знает. Кроме нас некому. Лес мы с тобой вроде умеем рубить...
— Умеем-то умеем, — сказал Даргиничев. — Так ведь не топоры. Люди живые…
Астахову было в ту зиму тридцать четыре года, Даргиничеву — тридцать два. Астахов родился в большом селе Велгощи на реке Стреже, возле озера Ильмень. Батька его был сплавщик, гонял по Стрежу барки ильменских купцов. Зимой астаховский батька рубил в купеческих рощах березу, сушил ее на швырок. Купцы торговали дровами в городе. Швырок там шел нарасхват. Продавали его вместе с барками, барки тоже распиливали на дрова.
В семье у Астаховых было семеро мальцев и дочка. Изба их в пять окон стояла на Стреж фасадом. Старшие нянчили младших, возили их на тележках с сосновыми кругляшами вместо колес. Если младшие сильно ревели, не унимались, то их прокатывали на рысях по булыжному тракту. Тележка тогда грохотала, и младшие только икали от страха и тряски, а плакать уже не могли.
У Стены Даргиничева батька погиб на германской войне. Деревня, где Степа родился и малость подрос, называлась Юрзовка. Она отстояла от Велгощ на двести верст к северу. Весна приходила в Юрзовку неделей позже, чем в Велгощи, и липа там не росла, а ольха да осина. Детство похожее было у Степы и у Ивашки Астахова. Штанов им не выдавали, только ситцевые рубахи по колено. Ловили они пескарей да раков. И сами, как раки, как пескари, не вылезали из речек, пока грело солнце. Головы их становились такого цвета, как летний песок на речных косах.
Но жизни сложились разно у Ивана Астахова и Степы Даргиничева. Степа закончил свою науку во втором классе церковноприходского училища. Нужда увела его из деревни тринадцати лет. В ту пору барки и лодки ходили по Мариинской системе на конной тяге. Степа стал коногоном — артельным мужиком. Ребра широко расперли его грудную клетку, как еловый шпангоут — днище лодки-соминки.
Иван Астахов закончил семь классов и поступил в лесной техникум. Под воскресенье он бегал к себе в деревню — сорок семь верст по столбам — и запасался хлебом на всю неделю. Семнадцати лет он вышел из техникума с дипломом помощника лесничего. Звание это ставилось высоко с незапамятных пор. Был лесничий хозяином леса; хозяин, как водится, барин. Помощник его — барчук.
Шли двадцатые голы — время освоения бывших помещичьих, купеческих рощ и угодий. Деревня отряхивала с крыш замшелую дрань и солому, повсюду зашоркали зубья продольных пил, забелели в порядках венцы новых изб. С утра собирались к лесничеству со всей волости ходоки и просители. Лесничий гонял по проселкам на паре раскормленных жеребцов. Помощник лесничего ездил верхом или в бричке. Повсюду им был уготован почет, самогон, соленые рыжики со сметаной, ночлег на перинах. Не раз порывались Ивана Астахова поженить на румяных селянских невестах, но быстрые ноги да конь уносили Ивана.
От батьки он унаследовал дух артельности, компанейства, эту легкость сближения с людьми и азарт гостеванья. О нем говорили по селам: «Он парень простой». Иван стал начальством в неполные восемнадцать. Народная власть подняла, посадила его в седло. Был юный помощник лесничего предан властям, безотказен и расторопен в работе.
Когда к Ивану прибыл в лесничество на каурой кобылке старший Астахов — за лесом, —он отвел ему гриву спелой сосны. Вскоре на берегу Стрежа рядом со старой астаховской избой срубили новый дом, покрыли янтарным сосновым тесом. Семья была велика у Астахова, хотя старшие рано повыходили в люди.
Иван женился двадцати одного году на учителке, свозил ее на смотрины в Велгощи. Батьке не понравилась учителка, была она тощевата, курила папиросы, и не хватало ей простоты. Но — вольному воля. Иван уже стал к той поре лесничим, крупной в округе величиной. Учителка его, отучительствовав в деревне два года, уехала в город поступать в институт. Уехал с нею Иван. В лесном тресте ему дали должность директора леспромхоза, которого еще не было пока: надлежало его создать в нерубленых спелых лесах.
По-разному воздвигали свои карьеры Иван Астахов и Степа Даргиничев. Степа командовал лошадьми, орудовал рычагами первой в лесу машины, он накручивал гайки, наваривал втулки, постигал геометрию пилорам и физику четырехтактного двигателя. Иван же Астахов наращивал голос, кричал в телефонную трубку, грозил, поощрял, наставлял. Он работал с людьми, возвышаясь немного над ними. Работа не набивала ему на ладони мозолей. Но и не давала эта работа досуга; даже в ночное время звонил телефон. Суждено было Астахову стать капитаном на деревянном, сосновом, еловом, березовом корабле.
Леспромхоз Ивана Астахова вырос, лесу хватало тогда. Год за годом Астахову доставалось знамя ЦК союза и наркомата, Ивана хвалили, награждали его значками, путевками в Ялту, в Алушту. В те годы писали в газетах: «Кадры решают все».
Съездить в свою деревню Велгощи недосуг было директору леспромхоза, да и не тянуло его туда. Лет десять не был Иван в родительском доме, корил себя за это, морщился: «Вот же, ей-богу, закрутишься тут — и батьку родного забудешь...» Наконец собрался, поехал.
Обошел отцову усадьбу. Заглянул в нечищенный хлев, но за вилы не взялся. Крыша сквозила в хлеву. Почесал ботинком бок чумазому поросенку. Принес два десятка ведер, полил огород. Земля, навоз и скотина — эти запахи, эта работа — были знакомы Ивану. Он бегал с ведрами к огороду в семь лет и в пятнадцать... И все казалось ему теперь ненужным, чужим. Он отсюда ушел, оторвался. «Серость, — думал Иван, — бескультурье, деревня-матушка. Сколько надо ей еще, чтобы сдвинуть с места...»
Глава третья
В декабре сорок первого года великим морозом сковало землю и реки. Снег не ложился, медлил, лед зеленел, трескался. Звук получался сухой, пистолетный. Где-то лопались мины, тявкала автоматическая зенитка, напряженная от стужи земля доносила дрожь канонады. И опять тишина воцарялась над плоским, вымерзшим, обесцвеченным северным краем.
Зимнее, без лучей, солнце висело над крышами Вяльниги. Заборы сломали все на растопку, дома обособились, будто не стало улиц, будто стога перепрелой соломы нахлобучились в бросовом поле. Рдели окна от солнца, словно стога запалили и с первым ветром взовьется пожар.
Полыхали Гошкины щеки. Он крикнул:
— Папка, мы с дядей Васей видали там аэросани. Как все равно самолеты. С пропеллерами, а крыльев нету. И колес у них нету. А как же они поедут на лыжах без снегу?
— Снег будет еще. Хватит снегу. Беды с ним не оберешься, — сказал Даргиничев. — Давай-ка на квартиру, там вам покушать оставлено, нагулялись.
— Войска тут нагнали — у-у-у! — сказал Василий, шофер. — Так-то пройтиться — вроде и нет ни души. По дворам замаскировавши. А главная сила у них вон в лесу...
Солдатик в серой шапке с завязанными ушами, раскосый и круглолицый, в ботинках с обмотками, в шинелке с чужого плеча, вывернулся из проулка, прыгнул через канаву, дико взглянул на штатских мужчин и мальчонку, вдруг побежал, и путался в полах шинели, и озирался, спешил.
Даргиничев и Астахов спустились к реке, и тут на припаромке морская пехота спросила у них документы. Старший патруля был в полушубке, опоясанном флотским ремнем, с ним два матроса в черных шинелях. Ресницы и брови патрульных заиндевели, но ворота распахнуты были у них, чтобы виднелись тельняшки. Морская пехота скалила зубы, приплясывала, говорила, что там, за рекою, на пятачке было им дюже гарно, там дали они гансу прикурить. И рыбки хватало.
— Как шарнешь толу грамм восемьсот — хоть три судачка оглушишь, а то и пяток. Лешей, язей этих разных мы и за рыбу там не считали.
— Вот погодите, — сказал Астахов, — скоро девушек ленинградских сюда привезут. Берите шефство. Мы возражать не будем. Только чтобы работать могли в лесу...
Патрульные с интересом спросили, когда привезут, и сколько, и где будут жить эти девушки...
— Найдем местечко, сказал Астахов. — Подселим поближе к морскому флоту.
На середине Вяльниги, на склизком зеленом пузыристом льду, лесное начальство встречал председатель райисполкома Макар Тимофеевич Гатов, в романовском полушубке и в портупее.
— А я уж за вами собрался, — говорил он, тряся руки Астахову и Даргиничеву. — Коноплев вызывает по ВЧ: «Где Астахов?» А мы знать ничего не знаем. На Афониной Горе пробка, войсками забито, в ночь навряд ли проехать смогли бы из Кундоксы. А и проехали, дак... где ночевой стали? В Сигожно, может, там сторож на рейде живет... Не знаем, что и ответить Виктору Александрычу Коноплеву. Он требует с нас, а мы сидим, как Робинзоны Крузо на острове. В кабинете Семена Аркадьича Журавлева, первого нашего секретаря, все и ночуем.
В райкоме звонил аппарат ВЧ. Астахов схватился за трубку:
— Только прибыли, Виксандрыч... так точно... будет сделано... сегодня же начинаем... гражданского населения нет... два конюха и сторож — старики... будет сделано, Виксандрыч. Желаю всего наилучшего!
Астахов снял шапку, расстегнулся, достал папиросы. Все потянулись к его «Казбеку». Всех было, кроме Астахова, трое в кабинете: первый секретарь Журавлев, предрика Гатов и Даргиничев.
— Шестьсот девушек отправлено к нам из Ленинграда, — сказал Астахов. Машинами через озеро и на Войбокало... Там погрузят в теплушки. Первая партия, если не разбомбили, уже должна быть в Кобоне... Суток через трое надо встречать. Там половина у них на ногах не стоит. Дистрофия... Это вот я вам привез командира бабьего батальона. Директор Вяльнижской сплавной конторы Степан Гаврилович Даргиничев. Прошу любить и жаловать.
— Как-нибудь знаем мы Степу маленько, — сказал Журавлев.
— Уж кого-кого, его-то знаем, — улыбался Гатов. — А с девок-то с этих, какая ж работа-то с них, Иван Николаевич? Их же надо ложить в лазарет, да кормить, да обихаживать. Им же приварок нужен, а мы и сами тут всухомятку живем. Хватишь когда кусок по-волчьи, ляскнешь зубами, и ладно. Прифронтовая полоса.
— Вода хоть близко, — сказал Даргиничев. — Нащепал вон лучины, самовар задул, хлебай чаи до седьмого пота. Как казахи говорят: чаю не пьешь — сила нет.
— Это всенепременно, — сказал предрика. — Самовар нам как мать родная...
Все поглядели на меднобокий, с прозеленью, ведерный самовар, стоявший в красном углу. Он вдруг издал скулящий тоненький звук, будто сладко зевнула собака.
— Живой, — обрадовался Гатов, — когда разогревали его, а все голос подает...
— Разместить где — найдется, — сказал секретарь райкома. — С жильем более-менее мы выкрутимся, а вот питание — это уж вы позаботьтесь, Иван Николаевич. У нас фондов нет. Да и заниматься некому: вот Макар Тимофеевич и я — мы на казарменном, не отлучаемся из райкома.
— Разве на вояк понадеяться... — сказал Макар Тимофеевич. — Вон аэросанный батальон стоит, у них харч особенный. Их для рейда готовят через озеро. У них там каждый третий — инженер, а два остальные — техники. Пущай разбирают невест, хоть поштучно, хоть скопом.
— В общем, дела такие, — сказал Астахов, хмуря лоб, — хлеба им дадим по шестьсот грамм — есть такая договоренность. И водки по двести грамм в день. Это тоже решенное дело. Из Устюжны будем водку возить. Дрянная водка, но, говорят, содержит в себе калории.
— Ну, развеселая жизнь начнется, — причмокнул Гатов.
— Другого пока что у нас ничего в леспродторге нет, — сказал Астахов. — Шаром покати. Вот Степан Гаврилович знает. Придется как-то выкручиваться, изыскивать местные ресурсы.
— Мы с Иваном Николаевичем ехали из Кундоксы, — сказал Даргиничев, — в аккурат под Каргольем самые бей, дали там немцу по первое число. По самой линии фронта мы газовали. С пулеметов по нас лупцуют почем зря. В одном месте там лошадей, я заметил, у дороги валялось набито. Должно быть, накрыли обоз. Которые живы еще, встать пытались, а которые закоченели совсем. Сытые лошади, справные, овсом, видать, их кормили. На таком морозе они пролежат, хоть бы что, до весны. В сохранности мясо будет, и воронам не расклевать. Снежком укроет — и амба. Я место приметил, от Борков на восьмом километре. Народу там нет ни души, фронт на запад переместился... Обустроимся немножко, организуем туда экспедицию. Конины там тонна с гаком наберется. Тонна с гаком... Пригодится в хозяйстве...
— Машина есть у вас, вам, конечно, проще... — начал предрика с жалостной нотой в голосе.
— Подыщем пару машин, — сказал Астахов.
Солнце так и не поднялось. Разъяснившийся с утра край неба скоро стал остывать, погасать. День наполнен был сумраком, сизым туманом... Такие дни за Полярным кругом считаются ночью. Тянуло ветром. Невидимый в воздухе снег струился, тек, завихрялся на гулком зеленом льду Вяльниги.
— Надо сегодня мне выбираться, — сказал Астахов, — а то навалит снегу, застряну здесь у тебя. Пять леспромхозов еще и две сплавные конторы на мне. Все стало, все заморожено, снегом засыплет — и концов не найдешь.
Они поднимались берегом к вершине яра. Даргиничев шел впереди, за ним Астахов, местные власти. По дороге пристроился к ним капитан, командир батальона.
Вяльнига открывалась внизу. Ее схватило, сковало морозом в разгар работы. Лес нахлынул на запонь, нажал и замерз. Запечатленное во льду, виднелось суставчатое, связанное из плотов тело запони. Стояли с опущенными головами краны на рейде. Снег прибывал и забеливал реку, ровнял. Исчезали следы движения, жизни, трудов. Жизнь стала, оцепенела земля и вода. Солнце коснулось леса, разгорелось багровым заревом...
— Вот это сила! — сказал капитан, облегчив себе душу незначащей, но исполненной воодушевления фразой. — Весной даст ума. Не удержишь. Что ты? Такая махина как попрет...
— И нам секим башка будет, — сказал Даргиничев. — Упустим в озеро — будет секим башка.
— Кровь с носу, а надо держать, — сказал Астахов.
Но как удержишь без мужиков, без тросов, без катеров? Как удержишь ее, эту запонь, если снежной будет зима, если в мирные годы в высокую воду едва удерживали? Что со льдом-то поделать? Весь вяльнижский лед будет тут...
— Триста тысяч кубов заморожено, — сказал Астахов. — И мы отвечаем за них головой. Другого лесу нет у нас. И срубить до весны едва ли мы что успеем. Топливо в Ленинграде сейчас ценится наравне с хлебом. Обком и Военный совет поставили нам задачу спасти этот лес и организовать его отправку через озеро. Других реальных возможностей как-то решить вопрос с топливом нет. Нам обещают помочь, но особенно рассчитывать на помощников не приходится. Обстановка крайне тяжелая. Самим надо выкручиваться... Да... Всего остается: январь, февраль, март, апрель... — Астахов загнул четыре пальца в кулак, остался оттопыренным только мизинец. — В мае наш лес должен быть в Ленинграде... Последний лихтер отсюда отправили в августе. Флот на озере весь разбит. Запонь удержим — сразу же встанет вопрос о транспортировке. Заново строить придется суда...
— Троса нужны, — сказал Даргиничев. — Без тросов это гиблое дело. Лежни сопреют за зиму, сотрутся, будет труха. Труха будет.
— Тут нервы нужны ой-ой-ой, потолще тросов, — сказал командир батальона.
— Троса будут дело решать, — сказал Даргиничев. — Не будет тросов — значит, нужно повесить дощечку на нашу лавочку: «Все ушли на фронт». Как в гражданскую войну. Хоть какой толк да будет. А без тросов тут и подступаться нечего.
— Ты, понимаете, брось эти штучки — на фронт, — рассердился Астахов. — Вот здесь нам фронт доверен — и будем держать. Будем тросы искать, доставать... — Астахов смягчился. Гнев его поднялся мгновенно, сломал ему брови и тотчас опал.
Спустились к запони, щупали тросы, лазили по заломам. Остановились на рейде возле печально поникшего крана «норд-вест». Что-то скрипело под ветром в его организме, покряхтывали сочленения железных суставов.
— Вот на нем я начинал работать кранистом, — сказал Даргиничев, — в тридцать пятом году. Двигатель на нем тогда был — «висконсин». Хороший кран. Послушный в управлении. Смотря как им управлять, конечно... Ушли, бросили, даже грейфер не закрепили — от же народ...
— Не до того было, — сказал Журавлев. — Немцы вон перли.
— Все уже было у нас подготовлено переходить на партизанское положение, — сказал Макар Тимофеевич.
Метель крутила вовсю.
— Ну ладно, — сказал Астахов, — надо мне выбираться, пока не поздно. Будем подыскивать тебе, Степа, заместителя и снабженца. Больше броней пока что нам не дадут.