Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: В тридцать лет - Глеб Александрович Горышин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тепло у костра. До чего же тепло! До чего же он дорог посреди гиблой горелой тайги.

Сторонкой сидят Сергей с женой Леной, хлебают чай из крашеной миски, черпают ложками из мешка скрошившиеся в муку сухари. Их лица смуглы и стары.

— Сергей, — говорит Тихонцев, — с какого ты года?

— Я еще молодой, — отвечает Сергей звонко и радостно. — Я с тридцать четвертого. Восемь классов окончил, девятый коридор...

«Так, брат Григорий, — думает Тихонцев, — так... А я с тридцать первого. Неужто я старый, такой как Сергей? Нет. Нет, конечно...» И обращается к Чукину:

— Степан Константинович, а что, если достать бутылочку? Ведь завтра нам уходить.

— Пожалуйста, — говорит Чукин. — Мне хорошо и без этого. А если хотите — пожалуйста. Не забудьте только, что вам еще образцы разбирать.

Ваня-каюр уже встал, уже тащит бутылку с длинной древесной затычкой, залитой парафином.

Завтра они уходят: каюры и Тихонцев. Надо везти в Алыгджер вьюки с камнями. Надо отправить по почте шлифы в Ленинград, в институт, чтобы их обработали к возвращению партии. Надо купить провиант и вернуться сюда, в этот вот лагерь, в горелую гриву. Сто километров туда, сто километров оттуда...

2

Утро прохладно, пахнет гарью, болотным богульным настоем. Симочка спит возле стенки. Спит и Валерий. Васи и Чукина в палатке нет. Слышатся их голоса у ручья, близко, утренне ясно, хотя Вася говорит грубо, невнятно, шипит.

— Мне надо в Иркутск ехать, в институт поступать, — говорит Вася. — Обещ-щали до августа... А тут вообщ-ще навряд ли когда вернеш-шься.

— Врешь, — говорит ему Чукин. — Тебе было известно, что работать надо до октября. Ведь тебя же предупреждали. Ты ведь взрослый человек.

Вася не спорит, но снова шипит.

— Ш-што ж работать? Обещ-щали девятьсот рублей, а теперь уж-ж только семьсот пятьдесят...

— Ах ты, подлец, — слышится Тихонцеву отчетливый чукинский голос. — Ты еще мне нагло врешь в глаза. Много ли ты наработал? Прекратить сейчас же нытье! Никуда ты не уйдешь отсюда, пока не кончится сезон. Здесь не туристский поход и не юннатский кружок. И ты брось мне свои замашки. Струсил — значит, крепись.

Вася опять зашипел, но теперь уже совсем невнятно.

«Ну и Чукин, — думает Тихонцев, — а Васька, наверное, дерьмовый парень».

Чукин влезает в палатку.

— Что, сбежать захотел? — спешит спросить Тихонцев. — По-моему, он жидковат...

— Он просто мальчишка, — холодно говорит Чукин. — Мальчишка, и больше ничего. Ему будет полезно хлебнуть геологической жизни. Может быть, он что-нибудь поймет. И вам тоже, кстати.

Григорий умолкает, осекшись, лезет в аптечку, клеит пластырь на сбитые ноги. Проснулся Валерий, и он клеит. Симочка тоже тянет к аптечке босые ноги.

— Григорий Петрович, — говорит Валерий. Он ко всем обращается уважительно. Купите, пожалуйста, мне и Симе в Алыгджере новые сапога и носки, по возможности, конечно, шерстяные.

— Ладно, — соглашается Тихонцев.

Он уже тут не живет. Он уходит. Уходит из горелого леса, от мошки, от изболевших лишайных деревьев, от скорбно заломленных сучьев. Он уходит с края света ближе к его сердцевине, в село Алыгджер, столицу страны Тофоларии. Алыгджер кажется ему отсюда, из лесу, ничуть не меньше других столиц.

Славное утро. Все оно спрыснуто влагой, стынет, дрожит и лучится. Тихонцев видит, как дальше и дальше к вершинам уходит Василий. Никуда тут не уйти одному. А он, Тихонцев, теперь скоро уйдет. Совсем уже скоро. До чего же хорошее утро!

Вызвякивают колокольцами олени. Теплится бледный дневной костерок. Варится медвежатина, жесткое серое мясо. Теперь-то оно помягчало: третий день на жаре, а вначале его не сгрызть было зубами. Медведь глупый попался и молодой. Влез от собак на лесину и сидел там, кругло выставив зад. Иван в азарте стрелял трижды, а свалил зверя Сергей, даже с седла не слез, угодил прямо в сердце.

Сергей — прекрасный стрелок, только охотиться он не любит; если убьет кабаргу — уносит ее в свою палатку и долго там держит, куражится, не дает в общий котел.

Иван хоть не так добычлив, но рыбачит и охотничает со страстью, каждую свободную минуту. Любого изловленного хариуса, подстреленного рябчика он отдает на всех.

Медвежье мясо пришлось очень кстати: им можно прокормиться до возвращения каравана из Алыгджера. Вот только соли почти совсем не осталось: оленям скормили. И сахару мало — дней на пять, и круп...

— Григорий Петрович, — это кличет Тихонцева Сергей Торкуев. — Вот попробуйте на олене проехать. Сильный бык. Ой-ой-ой, какой сильный. Пешком-то идти сто километров устанешь. Может, проедете где. Сильный бык. К нам начальник из района прилетал. Ой-ой-ой, какой дядька. Выше вас. Габаритный. Пешком не ходил ни грамма. На олене в горы ездил.

Тихонцев закинул ногу в седло. Толкнулся другой. Он очень серьезен, хотя улыбается. Линялая оленья шкура поехала вместе с седлом. Она не пришита к оленьему мясу, ходит влево и вправо. Григорий валится вместе с ней вправо через олений хребет.

— Григорий Петрович, — кричит Сергей, — это, как бы сказать, тофоларская пословица: «С коня падаешь, он тебе гриву подстилает, а с оленя падаешь, он тебе рога подставляет...»

Тихонцев снова забирается на спину оленя и сидит не шевелясь, не дыша, только лишь улыбаясь.

— Ну ладно, ладно, — говорит он. — Подержите. Я слезу. Я научусь. Путь у нас не ближний.

— Знаете, это очень колоритная картина: вы на олене, — говорит Чукин и тонко, дробно смеется. Все тоже смеются. И даже Василий там, наверху, смотрит и смеется.

Симочка копирует на кальку с планшета горы, ручьи и болота — путь к Алыгджеру. Чукин зовет Тихонцева и каюров для напутственного разговора.

— Работы на этом массиве, — говорит он, — максимум на пять дней. Ну, мы ее растянем на неделю. Постараемся. Но за неделю вам тоже не обернуться.

Ваня Стреженцев хмыкает.

— Дай бог, две недели...

— Дожди пойдут, — говорит Торкуев, — вода в реках ой-ой-ой как поднимется. Навряд ли проберешься.

— Могу дать вам десять дней. — Чукин смотрит на всех сощурясь. — Это предельно. Десять дней мы продержимся. Впроголодь, правда. Но продержимся. Так вот. Десять дней.

Каюры молчат.

— Да, — говорит Тихонцев. — Через десять дней мы будем вот здесь. — Он не думает об этих десяти днях, он их не знает и знать хочет лишь одно: скоро уходить!

— Три дня на дорогу туда, три обратно, день про запас и три в Алыгджере: поменяете оленей, насушите сухарей...

— Конечно, — соглашается торопливо Григорий. — Должно хватить. Обязательно хватит.

Каюры вьючат оленей. Ваня Стреженцев подмигнул Тихонцеву.

— У бабки моей огурчики... Окрошку закажем. — Бабкой Ваня зовет жену. Они год как женаты.

Ловкий, спорый он человек, Ваня Стреженцев. Кинет кошму оленю на спину, туда же рывком бросит вьюк. Перехлестнет их веревкой, подхватит ее у оленя под брюхом, сунет коленкой в олений бок, потянет, дернет, олень переступит, качнувшись, и вьюки крепко сидят, нерушимо. Положит топор на вьюки — топор прирастает. Лицо у Вани в рыжей, с медным проблескам, бороде, остро смотрят глаза под короткими бровями. Разбойно, картинно повисли поля панамы. Очень красив Иван, сильный, ладный и крепкий.

Сергей неуклюж, непроворен. Вьючится он вдвое дольше Ивана. На голове его белый грибок — накомарник. Сетку Сергей засунул вовнутрь. Она ему не нужна. Он не боится мошки. Его привлекла в накомарнике белая шляпа — каскетка. Он носит ее не снимая. Ругается с Леной по-тофоларски, но так, что понятно всем.

И собаки разные у каюров. У Ивана сытый, веселый Пушок. В темных блестящих глазах его радость, готовность мчаться, прыгать, лаять на лося, на рябчика, на зверя бурундука, и просто взлаивать, ластясь и играя.

У Сергея — понурый, блудливый пес Сучик с оранжевыми нахальными глазами. В щенячестве окрестили его просто: Сучка, а когда он подрос и вдруг проявил себя кобелем, так же просто переделали в Сучика.

Пушок взвизгнул от радости, полаял на двинувшихся оленей, тявкнул простуженно Сучик. Пошли... Семнадцать оленей в трех связках и один персональный, врученный Григорию. Григорий повел своего оленя на веревке, отдельно от всех.

— Григорий Петрович, — крикнул Валерий, — не забудьте про носки.

Симочка подбежала, тихонько попросила:

— Письма мне принеси. Самое главное — письма. Больше можешь ничего не приносить.

— Куда ж я их дену? — сказал Григорий. — Принесу, конечно.

— А вдруг ты их потеряешь? Ты их зашей за подкладку.

— Мы вас ждем, Григорий Петрович. Вас так еще никто не ждал, — крикнул Чукин.

Караван пошел прочь от лагеря. Тихонцев оглянулся. Чукин целил в него фотоаппаратом. Валерий махал кепчонкой, что-то говорил, Симочка только смотрела, неподвижно и прямо. Близко к вершинам, еле заметный, стоял Василий.

Тихонцеву стало вдруг жалко их всех. Как же так это вышло, что он уходит, а они остаются? Мог бы он здесь остаться, когда другие уходят? Нет, ему не хотелось думать об этом. Он больше не оглянулся ни разу, вышел вперед, таща за веревку оленя, и зашагал вниз по склону. Следом за ним двинулся весь караван.

3

Тихонцев идет, и в такт его бодрой походке идут бодрые, крепкие мысли: «Мужчине нужно мужское дело. Скажем, стоять вахту на корабле, править машиной или людьми. Чтобы в руках, на плечах у себя тяжко ощутить счастливую ношу — жизнь и удачу, общее дело людей, многих людей. Или вести караван в восемнадцать оленей, быть начальником каюрам и знать, что ребята в горелом лесу ждут тебя ежечасно, что работы у них на пять дней, а соли дай бог на семь».

Тихонцев пел, озирался, смотрел на поднятые в небо горы, на немыслимо белый, строго блистающий снежный припай, на колотый, чернокаменный контур.

«Неужто все это вправду? — думал он. — Неужто правда это Саяны, и я иду и смотрю на них сколько угодно, и сам все тот же, прежний, живший когда-то в квартире, озадаченный пустяками... Чудеса, — думал он, — чудеса...»

Иногда он пропускал вперед караван и садился на оленя. Он подводил его к кочке, становился на нее, клал ногу на олений хребет, и олень сейчас же уходил из-под ноги. Олень не понимал таких лошадиных слов, как «тпр-р-ру». Он уходил, Григорий падал и потом долго шел, не пытаясь больше садиться. Но, вдоволь пройдя по устлавшей землю, цепкой карликовой березе, по лосиным, срывающимся в болото тропам, по чвякающему кочкарнику, он снова садился на оленя. И даже ехал немного. Олень бежал, стремясь быть вместе с ушедшим вперед стадом. Его нельзя было остановить. На нем не было узды, только веревка привязана к морде. Он не понимал ни единого слова.

К вечеру, набивши ноги, и плечи, и спину о камни, погнув стволы ружья при падениях, Тихонцев бросил эти попытки, догнал караван, ставший на чаепитие, и Ваня Стреженцев спросил у Тихонцева с ехидным безразличием:

— А что ты не едешь? Он тебя потянет. Это не бык, а трактор.

— Успею еще, — сказал Тихонцев. — Наезжусь еще на этом быке.

Так они шли до заката, взглядывая иногда на кальку с вычерченным маршрутом, припоминали места, виденные месяц назад. Снежные горы скрылись, вместо них слева и справа явились горы такого же роста, с хвойным, зеленым до черноты, густеющим лесом.

Перевалили водораздельный хребетик и вышли на Белую Дургомжу, шумно и крепко моющую позелененные в воде, пестрые камни.

Потно и тяжко идти. Мошка измытарила тело и душу. Чукина не было здесь. Тихонцев здесь хозяин. Стоило только заметить поросль серого, губчатого ягеля для оленей, стоило крикнуть каюрам...

Но он все шел. Это было совсем не то, что вчера. Ему надо было идти. Ребята ждали его на лесном пожарище. Он знал это точно. Никто в жизни не ждал его так. Еще можно пройти пять километров, или хотя бы четыре, или еще двести метров...

Вдруг Григорий заметил дымок впереди. Послышался треск. Он поспешил и увидел: горит костерок, тянутся к дыму олени, Сергей ладит таган, Лена с ведром пошла к речке.

— Сергей, — сказал Тихонцев очень, очень спокойно. — Можно еще пройти часа два. Мы бы послезавтра добрались до Алыгджера. Обратно вернулись бы за восемь дней.

— Олени устали, — сказал Сергей чуждо и даже злобно. — Дорога какая, ой-ой-ой. Двадцать пять километров в день надо ходить. По договору... А мы уж сколь прошли.

Тихонцев поглядел на Сергея. Где он, тот добрый веселый парень, что седлал ему оленя?

— Значит, по договору? — сказал Григорий. — Ну, ладно. Давай по договору. — Он не знал, что еще тут говорить.

Подошел Иван, глянул, сплюнул.

— Вы как хочете, — сказал, — а еще пяток километров вполне возможно. Я завтра к вечеру дома буду.

— Да, — сказал Григорий. — Что ж... Я тоже пойду. Будем вас ждать в Алыгджере.

— Ждать да догонять — самое плохое дело, — сказал Сергей.

Тихонцев пошел вслед за Иваном и видел его обтянутую комбинезоном крепкую спину, лопатки, двигающиеся от спорой, упругой ходьбы. Ему думалось о том, сколько силы в этом человеке, сколько он может вот так идти и сколько можно держаться с ним наравне.

О Сергее думалось с обидой и недоумением: как может быть человек в одно время добродушным и злобно упрямым? Как он может противиться явному, нужному всем делу?

Иногда казалось, что держаться больше нельзя и надо падать. Тихонцев закрывал глаза, открывал их снова и обнаруживал вдруг, что не упал, что идет, ставит ноги в путаницу леглой березы, в мох, в камни. Мысли все дальше уносились от тропы, по которой он идет, от Саян, от оленей, от Вани Стреженцева и от Сергея.

Вдруг он равнодушно заметил, что Ваниной спины больше нет впереди, что Ваня свернул в сторонку и сел.

— Что, не пойдем дальше? — спросил Григорий, вовсе забыв, кто здесь начальник. — А может быть, еще пойдем?

Иван не ответил. Тихонцев тоже сел и вдруг понял, что если еще просидит хоть минуту, то непробудно уснет. Он поднялся и принес из вьюка топор. А Иван все сидел, и олени сгрудились возле и ждали, когда их развьючат, топтались и даже ложились от слабости в мох.

Григорий пошел нарубить дров для костра. Утром Иван правил топор оселком. Жало его теперь светилось, блестело. Григорий остановился у большого пня, занес над ним топор. В голове было ватно и вяло. Только одна ленивая мысль пробивалась как будто: «Сейчас я рубану себе по пальцу». Он думал об этом безразлично, как о чем-то чужом, постороннем. И руки тоже были ватные, чужие от усталости.

Топор проблеснул и врубился косо в коленку.

Боли Тихонцев не почувствовал, только в сердце кольнуло и стало тепло от потекшей обильно крови.

— Иван, — позвал он. — Ногу порубил…

Стреженцев подошел не сразу, а подойдя, не сразу заговорил. Он посмотрел, покачал головой, достал из кармана бинт, отдал его Григорию и только тогда сказал:

— Месяц пролежишь. Надо бы скобки поставить. А так — это вообще неизвестно, что еще будет. — Он засучил себе штанину и показал под левой коленкой гладко лоснящийся, синеющий шрам.

— С бабкой поиграл, — оказал Иван, — а у нее ножик был: чистила хариуса. Ну, и ткнула мне, хорошо не в коленную чашечку. Так мне скобки поставили. Две скобки. И то я неделю в больнице лежал, совсем не вставал. Врач и фельдшер меня под ручки туда увели. А так — что ты?

Тихонцев сел под лиственницу. Ему стало грустно и в то же время легко. Ничего он больше не должен делать. Какая-то появилась в нем мягкость, доверчивая откровенность, словно вернулся в детство.



Поделиться книгой:

На главную
Назад