— Вон пейте шампанское. С весны три ящика стоят.
Пили шампанское, трясли похудевшие уже пачки подъемных, крыли на чем свет стоит распроклятое вино без градусов. Потом опять ехали, дремали. Нормировщик Чудин вдруг ткнул сапогом печурку, она завалилась набок, полыхнув россыпью истлевших угольков. Растопырив руки, хватаясь за стенки, Чудин шагнул к девушкам. Бригадир Саня Суконцев прыгнул на него со своей полки, сгреб за ворот тулупа, свалил на пол.
— Не надо-о! — тонко вскрикнул Вася Шмаринов.
Малиевский подался в угол, крепче обнял чемодан с аппаратурой.
К ночи добрались наконец в деревню Дундиха, устроились спать в жарких избах.
Наутро гуськом потянулись по неторной дорожке в лес, в старый, спокойный сосняк.
Началась работа.
За нее взялись неумело, но с жадностью. Работа была именно тем, ради чего люди ехали сюда многие сотни километров. Ничего, что она раньше представлялась иначе, эта работа на целине. Все-таки она была хороша, в нее можно было вложить свою застоявшуюся силенку. И лес был хорош, в узорных и легких лоскутьях собственных теней, в солнечных пятнах, большой, притихший.
Саня Суконцев подошел к огромной, в два обхвата, сосне, вскинул на мгновение глаза к ее вершине, потом глянул на Тасю, небрежно сказал:
— Кубиков пять будет.
Он взял лопату, разгреб снег вокруг ствола, опустился коленом на брошенную рукавицу. В пару с ним встал Вася Шмаринов. Когда пила совсем ушла в ствол, Саня поднялся, сдвинул на затылок свою солдатскую шапку и рубанул топором по стволине.
— Вон туда в аккурат ляжет, — сказал он все так же небрежно.
Сосна точно упала в сторону надруба.
— Вот так, — сказал Саня и в первый раз улыбнулся. Все смотрели на него, на бригадира. Это было приятно.
Скоро на делянке запахло дымом. Тася с подружками принялись жечь сучья. Саня разложил им костер, а потом подходил и поправлял его, говорил грубовато, ворчливо, как надо подбрасывать хвою в огонь, чтобы костер не заглох. Он все взглядывал на Тасю, она не давалась его глазам. Саня злился, недоумевал: зачем же она тогда поехала в лес? И все-таки он не мог не приходить к ее костру.
А Вася Шмаринов приуныл. Он был в ботинках на кожимите, и его брючки чертовой кожи намокли в снегу. Таскать пилу-двуручку оказалось невероятно тяжело. Усталость копилась понемногу, обращалась в тоску. К полудню захотелось пить, но воды не было. А снег только холодил десны, не утоляя жажды. Взятый с собой хлеб не шел в рот всухомятку.
Может быть, это и были как раз те трудности на целине, о которых все слышали и читали в газетах, которые надо было перенести, одолеть. Но вблизи эти трудности казались Васе обидными и бессмысленными. Неужели нельзя было выдать всем лесорубам сапоги? Неужели не нашлось для трелевщиков рукавиц и нового троса, чтобы не рвать руки о размочаленную проволоку? Постепенно Васе начинало казаться, что его обманули, что все могло быть иначе, лучше. У него росло неприязненное чувство к директору совхоза, к Чудину и далее к Сане Суконцеву, бригадиру.
А вечером, когда в наскоро устроенной рабочей столовой не оказалось ничего, кроме лапшовника, настроение понизилось еще больше. Допытывались у Чудина, кто сколько заработал за день, как будет оплачиваться труд на делянке в дальнейшем, но Чудин опять был пьян.
Назавтра все работали в лесу уже с развалочкой.
Обрадовались, когда Малиевский пришел на делянку со своей камерой, столпились вокруг него. Малиевский злился, думал о том, что зря он сюда поехал, но все же снимал, покрикивая: «Мальчики, мальчики, я вас очень прошу. Чуть-чуть в сторонку. А вы, молодой человек, лицом к объективу. И попрямее станьте. Ведь я вас снимаю, а не вы меня. Улыбочку, улыбочку прошу».
Малиевский снимал и думал о том, что все это зря, что все зарежет редактор. Разве можно показывать на экране пилу-двуручку, этот дедовский инструмент?
Алексеев появился на делянке под вечер, когда сумрак вместе с морозцем потихоньку вползает в лес, цепляется за кусты, забирается в густой березняк и ольшаник, и снег, вязкий днем, начинает похрустывать под ногой. Никто не узнал директора. Он прошел по делянке, по пояс проваливаясь в снег, тяжело вытаскивая ноги. Вместе с ним шел Чудин и все что-то говорил, говорил. Директор молчал. Он остановился возле Васи Шмаринова, постоял, посмотрел, как неловко тот управляется с пилой, спросил у Чудина:
— Почему у вас люди работают без сапог?
— Так ведь это их дело. Позаботиться об себе надо было.
— Об себе, об себе... Сами-то вы о себе позаботились!
У Васи задергались губы:
— Не буду я больше здесь работать. Наговорили всякого... Лодочная станция, танцплощадка... А сами не могут даже водой обеспечить. Попить нечего. Переведите на тракториста, а то совсем уеду.
— Так, — сказал директор, словно точку поставил в Васиной речи. — Ну, а вот Чудин здесь пьянствует?
Вася сник, отвернулся.
— Не знаю. Я с ним не пил.
— Ладно, заканчивайте работу, выходите вон туда, на опушку, к бревнам. Соберемся все вместе, поговорим.
Директор пошел дальше по делянке, а вскоре один за одним потянулись к опушке люди с пилами и топорами.
Расселись на бревнах, где уже сидел Малиевский, перехвативший директорскую машину еще в деревне, погрузивший в нее аппаратуру, чтобы директор не уехал без него. Малиевский немного злорадствовал, представляя себе, как растеряется этот городской, кабинетный человек здесь, в лесу, в глуши, среди недовольных людей.
Было тихо. Казалось, сосны стряхивают с ветвей скопившееся там за день солнечное тепло, и оно невесомо сыплется вниз на людей. Очень спокойно было сидеть так на румяных сосновых стволах. Люди отдыхали от труда, от своих невзгод. Директор, видно, тоже отдыхал. Он снял шапку и сидел неподвижно, ждал. Но никому не хотелось первому начинать разговор.
Молчали долго. Наконец заговорил директор. Голос его зазвучал мягко, просто, в тон лесному вечеру.
— Совхозу нужен лес. Нужно пять тысяч кубометров, и причем сейчас, немедленно. Начнется сев, нам некогда будет строить. Вы, товарищи, сейчас на самом важном участке. Самом важном! Что нужно будет сделать? Увеличить заготовки леса вдвое. Я не вижу серьезных причин, которые помешают.
Все было обыкновенно в директорской речи. Много раз слышанные слова: «надо», «необходимо». Но почему-то они казались необычными. Директор не произносил речь. Просто он делился с людьми тем, что было очень важно для него самого. Все чувствовали это, и привычные, стертые слова наполнялись своим первоначальным, важным смыслом.
— Мне жаловались, — продолжал директор, — что нет точильного инструмента. Товарищ Суконцев, вы поедете со мной в совхоз, заберете на складе напильники. Теперь дальше. Достаньте блокнот и перепишите всех, кому нужны сапоги. Кому какой размер нужен, запишите. Сапоги будут. На делянке нет воды и горячего питания. Это не дело. Возьмем в совхозе лошадь и прямо из деревни будем возить обед в лес... Завтра придут первые тракторы за бревнами. Потом наладим круглосуточную вывозку. Газеты вам будут ежедневно доставлять трактористы... И чтобы была доска показателей. Слышите, товарищ Чудин? Вот. Гласность нужна, соревнование. Коммунисты и комсомольцы, после собрания я попрошу вас остаться на несколько минут... Ну, а теперь давайте, товарищ Чудин, вас народ хочет послушать.
Чудин встал, неуклюже свесив руки, сморщился, начал глухо:
— Это, что насчет пьянки болтают, это все лишнее. Я скажу, что приехали мы, тут вот снег по колено был — и больше ничего. Сам все наладил, все сделал...
— Почему, например, нет рукавиц у людей? — перебил Алексеев.
— Это действительно. Забыл.
— Ну, а сколько у вас народ на трелевке зарабатывает?.. Вот вы сколько заработали сегодня? — Директор обратился к сидевшему рядом с ним лесорубу.
— Так ведь откуда знать, товарищ директор, в том-то все и дело, что втемную работаем. Вот руки разодрал этими тросами, а какая норма, за что вкалываем — ничего не известно.
— Пьянку прекратить надо, — Тася вскочила вдруг, но тотчас спохватилась, подняла руку. — Разрешите мне...
— Пожалуйста.
— Трезвым не видим своего начальника.
Саня Суконцев весь сжался, услышав ее голос, крепче сел на бревне, ощутил ладонями его неживую жесткость. Ему показалось, что Тася сейчас скажет что-нибудь и о нем.
— Это кого? — мрачно молвил Чудин.
— Известно кого. Вашу милость.
— Та-ак, — сказал директор.
И пошел на лесной поляне громкий разговор. Потом разговор стал тише, послышался смех, голоса повеселели. Вася Шмаринов перебрался по бревнам поближе к Сане Суконцеву и сказал потихоньку: «Сорок четвертый мне запиши». Вася стыдился, что носит такой размер. Саня записал.
Потемнело. Забарахтался в снегу директорский газик. Ребята скопом помогали ему выбраться на твердую колею. Особенно старался Саня Суконцев. Было ему до того хорошо, что казалось, он один сейчас вытянет машину. Тася все время была здесь, рядом, и, когда газик перешел на собственный ход, а люди отстали, сказала Сане, глядя ему в самые глаза:
— Витьку поцелуй за меня, а? До чего же я по нему соскучилась.
В совхоз ехали ночью. Саня быстро уснул. Малиевский тоже собрался спать. Там, на лесной опушке, слушая, что говорит директор, он понял, что человек этот крепкий, сбить его с толку нельзя. Малиевский, собственно говоря, понял это давно, но все не хотел признаться себе в этом: не любил он, отвык признавать себя хоть в чем-то неправым.
«Ничего, — думал он, — взялся ты круто, да посмотрим, сколько ты тут проживешь».
Угревшись, он задремал, но крепко заснуть не давали частые толчки.
Алексеев вдруг повернулся к Малиевскому, закинул руку за спинку сиденья и сказал неожиданно легко, охотно, доверительно:
— Я вообще-то токарь по специальности. Питерский рабочий. В Варшавских мастерских когда-то начинал. Теперь это громаднейший завод, слыхали, наверно, есть такой в Ленинграде — подъемно-транспортного оборудования.
— Ну как же, — веско оказал Малиевский, хотя в Ленинграде никогда не бывал.
— Сергей Миронович Киров меня с этого завода на учебу направил, — продолжал Алексеев. — В числе парттысячи. Окончил рабфак, потом Политехнический институт, и — в совхозы. Поволжье, Казахстан. Всю жизнь строил совхозы. Думал — все, отстроился. Последние годы в главке механизации работал, в Москве. Нет, говорят, товарищ, еще за тобой один совхозик, Кармановский. Да. А жена — ни в какую. Целая драма. — Директор помолчал и закончил вдруг свою мысль неожиданно: — Прекрасное может выйти хозяйство!
— Тяжелое это дело, — сказал Малиевский.
— Дело нелегкое, конечно. И знаете, между прочим, вы тут тоже кое в чем виноваты. Не вы лично, а вообще кино, да и газеты. Год назад мы начали поднимать здесь целину. Что же, у нас показывают это по-настоящему, как Шолохов, скажем, написал бы? Вот вас прежде всего интересует в совхозе гармонь. А мой заместитель уже сулит людям танцплощадку. Все это будет, я сам за это, знаю. Не такой уж я закостенелый. Но представьте себе, приезжает сюда, допустим, Вася Шмаринов из города Ялты. Что он знает о целине? А тут лес валить надо. И ботинки текут. И пьяный нормировщик, и черт знает что еще. Вот и понесло Васю и закрутило. Он этого не ждал и этому беспорядку сопротивляться не умеет. Понимаете? Энтузиазму у него на троих, но ведь в лесу без рукавиц работать невозможно. Рукавицы эти могут ему весь свет застить. От этого нельзя просто так отмахнуться. Гармошками разными тут дела не поправишь. Люди хотят быть счастливыми, и сейчас, сегодня, а не только в будущем. Ей-богу, за этим они сюда и ехали.
Алексеев замолчал.
— Да-а, — неопределенно протянул Малиевский и вздохнул.
Алексеев не дождался ответа, заговорил снова:
— Я вот вспоминаю военную кинохронику, такую, где была война, а не театральные баталии. С каким волнением мы смотрели на это тогда, в сорок втором, сорок третьем, да и теперь тоже. А тут смотришь иной раз киножурналы о целине, и, ей-богу, зло берет. Будто мы только и делаем, что улыбаемся да на гармошках наяриваем.
Малиевский вяло поддакнул. Не хотелось ему спорить. Он стал засыпать, прислонясь к теплому боку Сани Суконцева.
Утром слышно, как поют в околке за Турундой тетерева. Утро морозное, розово-белое. Все вокруг звонко, ясно и хрустко. Березки, ко вчерашнему полдню взмокшие от солнца, сникшие, вновь распушились, не шелохнутся, белеют завороженно, искрятся в инее.
Люди ходят, хрустят сапогами по насту, смеются, стучат топорами, пускают моторы машин. Все это бодро, ладно и споро звучит в розовом, чистом свете утра.
Вот прошел Саня Суконцев. Он несет связку сапог, ведет за руку самого юного новосела — Витьку. Вон Малиевский целит камерой в завороженные березки. К совхозной конторе подошел бензовоз. Из кабины вылез Гельбак, в старом полушубке, в серой бараньей шапке. Лицо у него усталое, грустное. Он вошел в контору.
Там уже сидит Алексеев, выбритый, в свежей рубашке и галстуке, с суровым, замкнутым выражением на лице. Он всего два часа как приехал с делянки.
— Ужас, что делается, — сказал Гельбак директору. — Тут без вас были жалобы. Парторг наш на семинаре. Никого из руководства нет. Пришлось мне на карьер съездить. Знаете, у меня осталось тягостное впечатление.
— Да? — сказал Алексеев. — Не легко, конечно. Так как же все-таки? Когда мы получим камень на стройку?
Гельбак развел руками.
— Мне думается, надо создать комиссию с участием общественных организаций и дирекции, разумеется, и отправить ее на карьер для наведения порядка... Да, кстати, Николай Павлович, я слышал на карьере кое-что нелестное для вас. Это я так, по-товарищески.
Алексеев вдруг покраснел.
— Я требую работы, — сказал он, с трудом сдерживая голос. — Прежде всего работы. Иначе совхоза не построить. Вы можете усвоить это? Разве время сейчас играть в комиссии, когда до начала сева остался какой-нибудь месяц? Что же вы сами не навели порядок?
Он встал, надел пальто и, открыв форточку, крикнул шоферу:
— Готовь машину. Сейчас поедем на карьер.
Ввалился Малиевский, румяный с мороза, толстый, уютный.
— Андрей Иванович! — закричал он с порога. — Спасибо вам. Мне уже передали гармошку. Уже один ваш красавчик тренируется. Все-таки надо, чтобы хоть знал, как ее в руках-то держать, эту гармонь... Николай Павлович, а вы куда же? Сейчас сниматься будем. Я же договорился с девчатами. Они пошли переодеваться.
— Вот Андрей Иванович вам поможет, — сказал Алексеев. — Я еду на карьер.
— Андрей Иванович, — обратился к заместителю Малиевский, — каких-нибудь двадцать минут...
— Я не знаю, — засомневался Гельбак. — Мне, наверное, тоже надо переодеться? В таком засаленном полушубке, наверно, неудобно появляться на экране.
— Мои сюжеты часто идут на центральную студию. Так что, конечно, лучше, если вы сбросите полушубок. Ведь мы будем снимать день отдыха.
— До конца сева у нас не предвидится дней отдыха, — сказал с порога Алексеев.
Гельбак примиряюще улыбнулся.
— Ну, знаете, Николай Павлович, у нашего гостя есть на этот счет свои взгляды. Тут уж нам надо повиноваться.
— Да?.. Так повинуйтесь. И не забудьте принять семена. Хорошенько их проверьте.
Вскоре директорская машина ушла, вихляясь в глубоких колеях.
Спустя малое время на первой совхозной улице появилась цепочка людей. Среди них выделялся новым черным пальто и высоким ростом Гельбак. Рядом с ним шел кудрявый паренек с гармошкой. Гармошка что-то вякала не в лад.
Вокруг стучали моторы, тюкали и звякали топоры, лопаты, ломы. Малая цепочка ходила взад и вперед мимо вагончиков. Солнце светило и грело все больше, обещая теплый день. Снег начал поддаваться, таять.
Парень в черном бушлате, в черной флотской ушанке, веселый и малорослый, слез с крыши дома, где только что тюкал топором по кровле, и крикнул Малиевскому:
— Эй, кинофикация!
Он подбежал и встал между Малиевским и гармонистом.
— Стоп, — сказал он. — Первый акт оперетты окончен. Антракт. — И помахал руками над головой.