Валерий Алексеев
ПАРОВОЗ ИЗ ГОНКОНГА
Повесть
1
Майским утром 198… года преподаватель математики Щербатовского политехнического института Тюрин Иван Петрович с женой и двумя детьми выезжал в длительную загранкомандировку.
Багажа набралось четыре центнера, загрузили два такси. В головном «универсале» среди сумок и чемоданов пристроились мужчины: сам Иван Петрович и его шурин Сережа. Следом шла простая «Волга» с женщинами и детьми. На переднем сиденье в ней расположилась Сережина супруга Клава, позади — жена командированного Людмила и дети, четырнадцатилетний Андрей и пятилетняя Анастасия.
Утро выдалось холодное, пасмурное, за прощальным столом просидели всю ночь, поэтому вид у взрослых и детей был понурый. Только Людмила, маленькая и шустрая, как воробей, время от времени приподнималась, вытягивала шею и глядела поверх водительского плеча: ее беспокоило, что «универсал» куда-то свернул, задавать же шоферу вопросы она не решалась. Людмила часто наезжала в Москву и не упускала случая показать, что знает первопрестольную насквозь. «А это что за мост? Никак Крымский? Ну вот, я так и думала». Однако в сторону международного аэропорта Шереметьево ездить ей не доводилось, и она боялась попасть впросак.
Смуглая от природы и синеглазая, была Людмила не то что красива, но миловидна, хотя французская стрижка «Николь», выполненная щербатовским мастером Васей, ей не очень-то подходила и делала ее лицо похожим на яичко с темной скорлупой. «Мама Люда» — так она любила себя называть. «Не жалеете вы свою маму Люду. А без мамы Люды вы пропадете».
Всякий раз, как мама Люда начинала ерзать, Андрей угрюмо на нее косился, и видно было, что только присутствие посторонних удерживает его от замечаний.
Мальчику можно было дать и шестнадцать. Клетчатый пиджак, купленный накануне в магазине «Лейпциг», был ему тесноват и оттопыривался на груди, как у нарядившегося для телесъемок молодого атлета. Лицо его, широкое и пятнисто-бледное, казалось простецким, но серые глаза под светлыми бровями смотрели незащищенно и даже затравленно, как будто его везли в колымскую ссылку, а не в безбрежный закордонный мир.
Что касается Анастасии, то эта тощая, как будто нарочно заморенная девочка с маленькими зубками и ангельскими чертами лица, была типичным последышем. Речистая и любомудрая не по возрасту, она точно так же не по возрасту сикалась, когда придется, с недосыпу лопотала, как в беспамятстве, всякую чепуху, после безутешно рыдала, и ее приходилось укачивать на руках. «Мама, а большой лопух нас не съест? — причитала она плачущим голоском, когда ее одевали. — Правда, не съест, мама Люда?» Сейчас фаза бреда уже прошла, на подходе было рыдание. Широко раскрытые светлые глаза ее были полны бессмысленных слез, она сидела, привалившись к матери, и держала в руках раздетую до трусов пластмассовую куклу: кукла была уже готова к прибытию «в одну из развивающихся стран».
Водитель простой «Волги», тертый, видимо, человек, не впервые ехавший по этой дороге, с благожелательным интересом поглядывал на своих молчаливых пассажиров и, не дождавшись, когда они заведут разговор, заговорил первый.
— Чемоданы-то новенькие, напрасно тратились. Опытные люди с картонными коробками едут. И весом легче, и выбросить не жаль.
Приготовления к отъезду заставили Тюриных влезть в тягостные долги. Одним из кредиторов была Клава, она грузно заворочалась на своем сиденье и что-то пробормотала, а Людмила только вздохнула.
— Хотя, конечно, — выдержав паузу, продолжал водитель, — вы эти чемоданчики там боднете — и обратно уже с картонками. Хорошие водочные коробки делает «Внешпосылторг».
— Ой, ну что вы говорите? — вскинулась Людмила. — Муж мой вузовский преподаватель, у меня у самой гуманитарно-техническое образование, как это мы будем за границей вещами торговать?
Мама Люда говорила, как артистка оперетты, придушенно-звонким, неестественным голосом, и Андрей снова на нее покосился. То, что чемоданы можно продать, в суете сборов вряд ли приходило ей в голову, но протестовала она так неискренне, что водитель снисходительно улыбнулся.
— А при чем тут образование? — возразил он. — Если вещь не казенная, почему не продать? Товар — деньги, и не надо громких слов. Мне один сказал: «На кирпичную дачу зарабатывать еду, это и есть мой интернациональный долг».
— Нам ни дачи, ни машины не надо, — тут же отозвалась Людмила. Как это часто бывает у взрослых людей, собеседники не заботились о логической связности разговора: каждый говорил то, что считал в данный момент уместным, и создавалось впечатление, что оба то ли глуховаты, то ли неспособны удержать простую мысль. — Дача у нас, можно сказать, вокруг дома, а на машине нам ездить некуда.
— А, вот так, — протянул водитель. — Откуда будете?
— Из города Щербатова, — с достоинством сказала Людмила и поджала губы.
— Это что, Рыбинск, что ли?
— Какой еще Рыбинск? — привычно обиделась Людмила. — Что такое, все путают! Просто удивительно: под боком у Москвы лежит индустриальный город республиканского значения, девяносто семь тысяч жителей, таких городов и за границей раз, два — и обчелся, а москвичи про нас знать не ведают.
— Ну, как это «не ведают»? — добродушно откликнулся таксист. — В одних очередях тыркаемся. А говорите — некуда ездить.
— Да, приезжаем иногда, — с вызовом ответила Людмила. — Почему бы не приехать, особенно если у кого в Москве родственники?
Водитель посмотрел на Клаву — та, отвернувшись к окну и выпятив толстые губы, молчала.
— Дело ясное, — сказал он. — Всюду жизнь.
В разговоре возникла пауза, и Людмила вновь завертелась, высматривая «универсал».
— Сквозь землю они провалились, что ли? — озабоченно проговорила она.
— Не волнуйтесь, гражданочка, никуда не денутся, — успокоил ее таксист. — На заправке, должно быть, отстали.
Он помолчал и с интересом спросил:
— Как же это у вас получилось, из города Щербатова? Тут москвичи годами бьются…
— Не все одной Москве, — перебила его Людмила Павловна. — Выезжаем значит, сочли достойными.
При этих словах Андрей мотнул головой, как будто его укусил овод, и покраснел. Собственно, «покраснел» — сильно сказано, в сумрачной кабине этого никто бы и не заметил, но люди стыдливые мнительны: краснея, они воображают, что внутри у них загорается лампа. Стараясь притушить этот жгучий внутренний свет, мальчик съежился и втянул голову в плечи. Тут водитель, совершенно, кстати, удовлетворенный ответом мамы Люды, посмотрел по своим делам в зеркало заднего вида и, перехватив беспокойный взгляд Андрея, дружески ему подмигнул. Мальчик поспешно отвернулся к окну, щеки его — вот теперь уж действительно — сделались темно-багровыми, на лбу выступила испарина. Вид у него при этом был такой, словно он собирается распахнуть дверцу кабины и выброситься на шоссейное полотно. Лишь минут через десять, убедившись, что никто на него не глядит, он понемногу стал успокаиваться.
Наконец машина, копнувшись, встала у подножия громадного темного здания под козырьком, набрасывавшим какую-то медную тень. Выбрались из теплой кабины на сквозной ветерок, огляделись. «Универсала» еще не было. Холод стоял совсем не майский, люди вокруг дышали паром, как в январе, только что не приплясывали и не терли ладонями уши. Гул и визг невидимых отсюда самолетов сам казался порождением холода.
Стараясь не встречаться взглядом с водителем, Андрей стал помогать ему выгружать вещи, которых и в простой «Волге» было достаточно. Впрочем, трудно сказать, кто кому помогал: бывалый таксист лишь делал вид, что усердствует. От мамы Люды было больше суеты, чем пользы, а тетка Клава стояла в стороне, держа за руку Анастасию и всем своим видом выражая осуждение и гнев.
— Сколько ты ему дала? — ревниво спросила она Людмилу, когда водитель, откозыряв и пожелав мягкой посадки, уехал.
— Ай, оставь, — жалобно сказала Людмила оглядываясь. — Рубль накинула, дело какое…
— Давай-давай, деревня, — пробурчала Клава, отворачиваясь, — смеши Москву, сори деньгами. Сундук шевяков привезешь из своей загранки…
Людмила сделала вид, что не слышит. На ней было старомодное черное платье с полупрозрачной вставкой на груди, вполне приличное на вид и надеваемое лишь «по метненьким денечкам». А вот пальто, бордовое, ношеное, казалось совсем подростковым, и, чтобы хоть как-то скрыть его убожество, Людмила ходила по Москве нараспашку, что придавало ей задиристый вид.
— Заплутались они, что ли? — проговорила она, ни к кому не обращаясь. — А может, в аварию вбухались?
— Мама! — гулким басом сказал Андрей. — Ну что ты, как курица? Стой и молчи.
Людмила повернулась к сыну, скорбно посмотрела ему в лицо.
— Ты и там со мной будешь так разговаривать? — понизив голос, спросила она.
Андрей ничего не ответил и по-мужицки тяжело, набычась, сел на край чемодана. Завидев, что он отдыхает, Анастасия тотчас же выпростала свою руку из Клавиной и со словами «Я к Бате пойду» подбежала и, став рядом с братом, прижалась к его плечу. Одета девочка была нарядно: на ней были клетчатые брючки, клетчатая кепка с помпоном и клетчатое же пальтишко из той же материи. Мама Люда хотела, чтобы при одном взгляде на ее детей все говорили: «Смотрите, какой ансамбль». Однако веселая кепочка лишь оттеняла бледность Настиного лица, а брючки были уже мокрые, и мама Люда знала об этом, но полагала, что ради гармонии можно и потерпеть.
«Батя» — так звала сестренка Андрея с тех еще времен, когда не умела выговаривать «братик». Мама Люда лелеяла эту традицию, вроде бы навязывая ее дочке («Иди к Бате, поиграй со своим Батей!») и инстинктивно стараясь продлить ее младенчество. Точно так же тетка Клава настаивала, чтобы Настя называла ее «мама-кока», в смысле «мама-крестная»; можно было себе представить того маленького идиота, который первым вместо «крестная» произнес «кока» и вызвал чье-то старческое умиление. Андрей запрещал сестренке называть его Батей, и все же нет-нет, да и проскакивало: «Батя, а что это?.. Батя, а почему?..»
Но сегодня Настя ни о чем не спрашивала, просто стояла, прислонившись к брату бочком. В двух шагах от детей бесшумно раздвигались и сдвигались, пропуская пассажиров, автоматические стеклянные двери, технический изыск этот был в те времена новинкою даже в Москве, но дети смотрели на двери равнодушно и тупо — так во всяком случае могло показаться тому, кто неспособен был понять. какой тревогой наполнены их души.
Наконец подкатил долгожданный «универсал», захлопали дверцы, вылезли мужчины: высокий сутулый Иван Петрович и коренастый темнолицый дядя Сережа.
Людмила кинулась к мужу.
— Черти вас за килу тягали! — зашептала она, трепеща от ярости и озираясь. — Вся прямо испсиховалась!
Людмила работала в городской библиотеке и, как она сама говорила, книжной пылью пропиталась насквозь. Однако стоило ей взволноваться — в ней просыпалась простая сельская баба. Она и родом-то была не из города Щербатова, а из рыбацкой деревни Ченцы. Там до сих пор жили ее и Сережины родичи — мелкорослые чернявые люди, в городе их называли нанайцами.
Иван Петрович улыбнулся и, ничего не ответив, принялся открывать заднюю дверцу «универсала». Должно быть, со своим водителем мужчины не поладили, потому что он, отойдя в сторону, демонстративно скрестил на груди руки.
— У, кошкодав, — сказал на него дядя Сережа. — Всю нам дорогу изгадил.
Сережа тоже шоферил: возил на черной «Волге» важного человека, которого с гордой скромностью называл «мой пассажир». Возможно, дядюшка сам же и подпортил дорогу: таксистов он не любил и не делал из этого секрета.
Андрей кинулся на помощь отцу. Радуясь, что все семейство в сборе, и желая, должно быть, показать, что его вклад в общее дело не такой уж пустячный, он принялся усердно ворочать самый тяжелый груз (это был обшитый холстиной ящик почти в человеческий рост), но отец его отстранил.
— Не надо, сынуля, — коротко сказал он без всякой интонации. Вдвоем с дядей Сережей они отнесли ящик к стене, причем дядюшка приседал от тяжести, по темному его лицу ручьями струился пот.
— Старайся, рвись, — промолвила тетя Клава, — кишки-то из ушей выползут. Урод и есть урод.
Андрей, выстраивая чемоданы в ряд, чтобы удобнее было пересчитывать, украдкой на нее оглянулся. Эта толстая, некрасивая женщина была преисполнена такого высокомерия, такой несокрушимой уверенности в своем превосходстве над всеми окружающими, что можно было только дивиться: откуда это у нее? Зачем ей столько? Для самозащиты довольно было бы и сотой части, такое стратегическое высокомерие само нуждалось в защите. Непостижимо, но дядя Сережа, далеко не урод, любовно о ней говорил: «У, с Клашкой мне повезло. А приодень ее — так вообще королева».
— Ос-споди, ну и гамуз, — бормотала Клава, оглядывая багаж, Свихнуться можно. Люди оттуда везут, а эта лапотница туда тащит.
— Сколько разрешено, столько и везем, — благоразумно пропустив мимо ушей «лапотницу», возразила ей Людмила.
Багаж был творением ее рук: посуду, продукты, постельное белье, скатерки и занавески — все она закупала и стаскивала в кучу, как белка, с осени прошлого года. Знающие люди подсказывали: «Не в гости едешь, а в пустое жилье. Ничего там на месте не будет, ни ложки, ни поварешки, обзаводись здесь». Посоветовали захватить и небольшой холодильник: климат в стране назначения мало сказать что горячий, продуктами запасаться надо, как в Щербатове, враз и надолго, холодильник там как найдешь. Именно холодильник «Смоленск» и помешался в ящике, обшитом серой холстиной, по которой размашисто, с завитушками синим фломастером было написано: «Из багажа И. П. Тюрина». «Из багажа» — чтоб не подумали, что в этом ящике и заключается весь багаж.
— Ох, запихали бы вас в самолет поскорее, — тоскливо и злобно сказала Клава. — Нам через весь город обратно тащиться, а уж квартиру загваздали — три дня убирать.
За неделю, проведенную Тюриными в Москве, эта женщина совершенно их допекла. Нет, она помогала в сборах и хлебосольничала усердно, но делала все это с надсадой, скрыть которую никак не могла. Даже крестницу свою Анастасию приваживала к себе с ненавистью, в пику всем остальным. «И детиночка ты болезная, малокровушка ты моя, у одной во всем семействе твоем сердечко у тебя ангельское, и куда ж тебя волокут родители твои ненасытные? Изболелася я вся по тебе, изжалилася! Оставайся ты лучше со мной, со своей мамой-кокой, и не езди ты с ними никуда, ну их совсем!» Делая такую заявку, Клава ничем не рисковала: оставлять с нею болезненную и любимую свою дочку Людмила не собиралась. О чем однажды был разговор — так это насчет Андрея, чтобы закончить ему восьмилетку в Москве, но уж тут тетя Клава дала золовушке решительный отпор. «Да чтоб я хомутину такую на себя наложила — боже меня упаси!» Андрея тетка Клава не любила и, не стесняясь, говорила в его присутствии: «Ну, затаенный, чистый двойник! Он вам еще свой норов явит, обплачетесь!»
— Ладно, пойду узнавать, что и где, — сказал Иван Петрович и, судорожно дернувшись, схватился за нагрудный карман пиджака.
— Что?! Потерял?! — воскликнула Людмила.
Криво улыбаясь, Иван Петрович запустил руку за пазуху и вытащил оттуда пачку документов: загранпаспорта, медицинские сертификаты, авиабилеты, открепительные талоны и — самое ценное — аттестат на инвалютную зарплату: эту невзрачную сложенную вчетверо бумажку Тюрины очень боялись утратить.
— О господи! — с облегчением вздохнула Людмила, когда Иван Петрович, трясущимися руками пересчитав документы, вновь сунул их в карман! — Тюря ты луковая! Ну, ступай.
Андрей исподлобья смотрел на отца. Иван Петрович был в новом коричневом костюме, который подчеркивал недостатки его фигуры: узкие плечи, несоразмерно высокий рост и цыплячью грудь. Густая волнистая шевелюра Ивана Петровича странно контрастировала с его лицом: тонкие губы, тонкий нос, очки в тонкой оправе, детский подбородок, вполне академичное, преподавательское лицо — и пышный чуб деревенского гармониста. Но не эти противоречия вызывали неудовольствие Андрея, мальчик их просто не замечал. Он сердился потому, что отец позволял прилюдно называть себя «тюрей». Девичья фамилия матери была Минаева, и мама Люда бессознательно противопоставляла ее фамилии Тюриных, не подозревая, что сына это может оскорблять: он-то был Тюрин, и только Тюрин, даже более Тюрин, чем отец, потому что ни с какими Минаевыми ничего общего не имел. Ни один из его школьных товарищей не посмел бы склонять фамилию Тюрин непочтительным образом, зная вес его кулаков.
— Ванюшка! — крикнула Людмила, когда стеклянные двери уже сомкнулись за сутулой спиной ее мужа и он никак не мог ее слышать. Такая у нее была манера: все время что-нибудь кричать вдогонку, в самый последний момент, только чтоб лишний раз напомнить о себе. — Ванюшка! Нам тележки нужны!
И проходившая мимо сухощавая дама в ярко-желтом брючном костюме, расписанном по груди сиреневыми ирисами, вздрогнула от этого пронзительного выкрика и недовольно оглянулась. За дамой следовала рослая девушка — тоже в желтом и тоже с ирисами по подолу юбки, лица у обеих, одинаково коротконосые, были словно сделаны под копирку, только профиль у дамы был слегка стершийся, как на древней монете, а у младшей блистал новизной. Девушка тоже обернулась и удивленно посмотрела на Андрея, как будто это он вскрикнул бабьим голосом. По тому, как ребячески были сложены ее румяные губы, Андрей угадал в ней ровесницу: в любой толчее подросток находит себе подобных, не ошибаясь в возрасте практически никогда.
Под взглядом прозрачно-карих глаз девушки Андрей передернул плечами, как будто из-за ворота его клетчатого пиджака высунулась картонная бирка.
— Ну, что ты кричишь? — прошипел он, подойдя к матери. — Сумасшедшая.
— Сам сумасшедший, — быстро ответила ему Людмила. — Беги к отцу, помогай.
Называя племянника двойником, тетка Клава имела в виду только то, что он груб и стыдлив одновременно: это сочетание представлялось ей ненормальным. Вообще под стеснительностью «мама-кока» понимала одну из форм хитрости, этакую с вывертом,
Предметом нынешнего стыда Андрея была невинная домашняя заготовка: «Сочли достойным — потому и едем». Всякий раз, когда мама Люда, уверенная в неотразимости этого довода, пускала его в ход, Андрей впадал в отчаяние: ему казалось, что все вокруг, и люди, и неодушевленные предметы, начинают перемигиваться и двусмысленно ухмыляться. Душа его была изъязвлена жгучим любопытством посторонних людей, не упускавших случая спросить: «Нет, а все-таки, как же это у вас получилось? Денег, небось, кучу ухлопали? Или первую зарплату кому-нибудь пообещали? А может, московская родня помогла?» Это спрашивали, глядя в лицо, а о чем шушукались за спиной — лучше было не думать. Город Щербатов не так уж велик, и об оформлении Тюриных за рубеж не судачили разве что глухонемые.
Как обстояло в действительности, мальчик не знал, родители в такие тонкости его не посвящали, а допытываться он не хотел — из инстинкта душевного самосохранения. С некоторых пор зазвучала в доме фамилия Розанов — именно так, с ударением на третьем слоге: «Розанов помнит, Розанов сделает, Розанов обещал». Андрею виделся статный круглолицый мужчина цветущего, хотя и несколько сомнительного здоровья, деликатно, но досадливо поправляющий: «С вашего позволения, не Розанов, а Розанов». Получалось, что во время одной из заготовительных поездок в Москву мама Люда встретилась с этим самым Розановым, пожаловалась ему на щербатовское житье, и, сочувственно выслушав ее, Розанов сам предложил выездной вариант. Мамина студенческая любовь — такова выходила, как пишут в детективах, легенда. И, как всякую выдумку, достоверности ради ее приходилось постоянно уснащать бессмысленными подробностями. «Вспоминал, как мы на каникулы в Москву с ним ездили, мягкое мороженое ели из высоких бокалов… в кафе „Север“ на улице Горького…» Неожиданно для себя Андрей обнаружил, что всякий раз, когда слышит фамилию Розанов, заливается краской стыда. От мамы Люды это не укрылось, и однажды она игриво сказала: «А сыночек меня ревну-ует!..» На какую реакцию она, интересно, рассчитывала? На то, что сыночек ей подмигнет и осклабится? Черные и зеленые пятна заплясали у Андрея перед глазами. «Да кому ты нужна! — закричал он, дрожа от злости и отвращения. — Кому ты нужна!..» Мама Люда опешила: ей никто не объяснил, что играть в такие игры с сыном-подростком не следует.
Отца упоминания о Розанове тревожили не больше, чем «луковая тюря». Впрочем, и к выездному варианту Иван Петрович поначалу отнесся не слишком серьезно.
2
Вызов в Москву на языковые курсы был для Ивана Петровича, словно гром среди ясного неба. Он прибежал из института в неурочный час, взлохмаченный, с перекошенным галстуком, с красным пятном на левой щеке, как будто его кто-то ударил. «Ох, как ты, Милочка, меня опозорила! бормотал он заплетающимся языком. Речь его часто коснела в минуты волнения, и не знающие отца люди могли даже вообразить, что он пьян. Не поеду, никуда не поеду! Люди в глаза мне смеются. Сдурел, говорят, учиться на старости лет». «А, смеются! — взвилась Людмила. — Пусть тогда уж смеются, что ты к лекциям за кухонной плитой готовишься, что единственный костюм у тебя на плечах, что жена твоя, как пугало воронье, одета… А ребята наши? Ваня, подумай о них!» — «Ты давай на детей не кивай! — вмешался Андрей. — У детей ты совета не спрашивала». Он всецело был на стороне отца и считал выездной вариант недостойной авантюрой. Но отец оттолкнул руку помощи. «Помолчи, пожалуйста! — жалобно сказал он Андрею. — И без тебя в ушах звенит». Иван Петрович редко одергивал сына, а тут еще была ситуация, когда сын рвался в бой на его стороне. «А зачем она мелет чушь? — со слезами на глазах вскричал Андрей. — Пусть она чушь не мелет!» — «Это кто это „она“? — грозно повернулась к нему мама Люда. — Ах ты, сын поганый! Кто такая „она“? Это ты про мать родную так говоришь?» По неясным причинам (может быть, даже философского порядка) мама Люда не выносила, когда ее называли «она». Лучшего способа вывести ее из себя просто не существовало.
Поведение отца представлялось Андрею загадочным. Если сказка о Розанове соответствовала действительности, то как отец мог допустить, чтобы дело дошло до вызова на курсы? Пусть даже Розанов и не был в маму Люду влюблен, пусть все ограничилось мягким мороженым, разве не унизительна для мужика
Проще всего было бы обратиться за разъяснениями к самому отцу, но отношения с ним у Андрея, как это ни странно звучит, были не настолько коротки. Большую часть времени отец либо отсутствовал (он подрабатывал уроками), либо сидел, обложившись бумагами, за кухонным столом (не за плитой, разумеется, тут мама Люда преувеличивала; в многосемейной квартире на втором этаже дома 24 по Красноармейской улице у одних только Тюриных была хоть и крохотная, но своя, отдельная кухня с печкой и газовой плитой), либо пребывал в состоянии мудрой задумчивости, словно отдыхающий от богослужения жрец. Резервы времени для общения с сыном он мог изыскать только за счет мудрой задумчивости, но это состояние было для Ивана Петровича удобством: озаботившись чем-то недосягаемо сложным, можно было спокойно уединиться, никуда не прячась, и отдыхать, как за ситцевой занавеской. Там, где Андрей не видел никакой последовательности, логика как раз имелась: именно мягкость характера заставляла отца сопротивляться выездному варианту, чреватому множеством конфликтов, и та же мягкость в конце концов подвигнула его на отъезд. Людмила так упрашивала, убеждала, корила, уговаривала его, так грозила грядущими — пожизненными! — попреками, что Иван Петрович счел за благо поддаться. В полчаса собрал чемоданчик и, бормоча: «Ай, не знаю, не знаю, всему городу на потеху» — отправился в столицу. Фактически он бросил сына, своего единственного союзника, на произвол судьбы и даже не потрудился объясниться. Довольно было бы одного его слова (ну, скажем: «Сынуля, еду из любопытства, хочется все перепробовать»), чтобы мальчик с энтузиазмом подхватил эту мотивировку и стал ее ревностным приверженцем. Как и многие подростки, Андрей находился в состоянии ожесточенной войны с матерью (а точнее — против матери) и был к ней пристрастно несправедлив, к отцу же относился с состраданием, несколько, впрочем, переоценивая тяжесть отцовского бремени. Но делать нечего, и, пережив замешательство, Андрей был вынужден сам кое-как объяснить этот необратимый поступок. «С государством не шутят» — вот таким оказалось найденное им оправдание. Отец поехал на курсы, потому что не мог не поехать, слишком важные силы задействованы, слишком крупный движок пущен в ход, и останавливать его по прихоти отдельного гражданина никто не станет.
Десять месяцев Иван Петрович жил в столице по-студенчески, не ведая никаких забот, кроме зачетов и экзаменов. Даже письма его помолодели, в них замелькали легкомысленные словечки «шпора», «контрошка», «долбеж». Людмила читала эти письма вслух, с досадой выискивая между строк хоть малейшие упоминания о перспективах, — и ничего не находила. «Вот малахольный! — сердилась она. — Я с детьми одна мучаюсь, а он там резвится!» Андрей, защищая отца, разъяснял ей, что дела международной важности нельзя доверять почтовой бумаге, — и был очень близок к истине. Отец не писал о выездных перспективах потому, что не считал возможным писать. Позднее он рассказывал матери о самонадеянном слушателе, который раззвонил в письмах, что выезд у него уже в кармане, и провалился на экзамене, после чего со стыда сменил место жительства и бросил семью.
Молодеческие письма отца очень развлекали Андрея, который не предполагал в своем родителе таких ресурсов бодрости, и мысль о предстоящем выезде в полуденные края стала для него каждодневной и радостной. Он начал заглядывать в вузовские учебники английского языка. Мама Люда, обрадовавшись перемене в его настроениях, нашла ему репетитора — непутевого щербатовца, который выдворен был из института имени Мориса Тореза, однако слыл в городе человеком, в изобилии знающим иностранные языки.
Никому на свете Андрей не признался бы, что в мечтах своих он уже видит себя международным борцом, которого только и ждут в сумрачных манговых зарослях, пламенным агитатором, вождем герильи, перераспределителем общественных благ, этаким Робин Гудом третьего мира, и даже кличку себе придумал
Имелась у Андрея одна тайная мысль (не чуждая любому подростку, эта мысль, бывает, тешит и убеленных сединами мужей), что все на свете, включая войны, революции и землетрясения, приведено в действие исключительно ради него, только одни события, имевшие место ранее, своей неотвратимой последовательностью готовили явление в мир Андрея Тюрина, другие же, вяло текущие ныне, нуждаются в его вмешательстве, для которого он, собственно, и родился. В самом деле: в дотюринский период история мчалась на всех парах, эпохи и формации так и мелькали. Там были свои эндрю флэймы, свои наполеоны и кромвели, все уникальный, штучный народ. Но вот родился Андрей Тюрин — и поезд резко сбавил ход, стал притормаживать, лязгать, теперь и вовсе еле ползет, грозя остановиться у первого же столба и обречь человечество на пожизненное разглядывание какого-нибудь замызганного перелеска. И если
За неделю до возвращения отца тетя Клава, прислала маме Люде письмо, полное туманных намеков: «Что-то глаз к нам не кажет Иван, зазнался, а может, еще что такое, тебе, голубка, видней. Тут у нас одиночек много, смотри, как бы локти грызть не пришлось. Рубль длинный, а женская доля короткая». «Черт его знает, — сердито сказал Андрей. — Ничего не поймешь, китайская грамота». «Нет, не китайская, — проговорила мама Люда. — Нет, не китайская…» И на следующий день, бросив Анастасию на попечение соседок, умчалась в Москву.
Андрей высоко ценил стабильность и сдержанность родительских отношений: браниться и ласкаться на глазах у детей они себе не позволяли. Лишь однажды он случайно услышал, как отец тонким голосом кричал: «Ты пожираешь мою жизнь, пожираешь!» Запомнилось сконфуженное лицо отца и то, как он медленно закрыл рот при появлении Андрея, как будто только что пел…
Мама Люда вернулась вместе с отцом, утомленная, но очень довольная. Появилось в ночных родительских шепотках новое имя — Елена, мать произносила его язвительно и зловеще, получалось: «Х-хилена твоя возлюбленная», отец же ворочался и кряхтел. «И не стыжусь! И горжусь! громко шептала за родительской ширмой мама Люда. — Ишь, на готовенькое, разгрибилась! Сделала ей — и за дело!» — «Нет, не за дело, — бубнил, уткнувшись в подушку, отец, — нет, не за дело, Милочка, поскольку ничего не было». — «Постольку и не было, — торжествующе отвечала мама Люда. Не было, и теперь уж не будет!» — «Эй, философы! — кричал со своего раздвижного диванчика Андрей. — Долго вы там? Расшкворчались!» Он изображал, что такими скабрезностями не интересуется, и родители охотно принимали это на веру: наш пострел еще не поспел. Им так было проще, а каково ему — они, поглощенные своими семейными радостями, не задумывались.
Присматриваясь к отцу, Андрей пришел к выводу, что он вроде как бы помолодел. Возможно, это объяснялось тем, что в Москве отец бросил курить. Смущенно посмеиваясь, он говорил, что курение за границей — это перевод валюты на тот свет. Но было во второй молодости отца что-то другое, уклончивое. Андрей заметил, что отец нет-нет и бросает взгляды на молодых женщин, особенно рыжих, высоких и белолицых. Андрей представлял себе ту, московскую, чуть ли не своей ровесницей, гимназисткой или, на худой конец, студенткой. Но умом он понимал, что, конечно же, это была всего-навсего рыжая сухопарая тетка. А у мамы Люды были темные волосы и личико цвета топленого молока… Нет, не надо нам таких экспериментов.
С курсов Иван Петрович привез лишь справку о том, что язык им сдан на отлично. Никто ему в Москве ничего не обещал и тем более не гарантировал. А между тем за время его отсутствия из совета факультета его вывели: «Зачем вам теперь? Вы у нас человек выездной, перелетный». Месяц, другой после курсов прошел. Москва молчала. «Да что же они с нами делают? — недоумевала мама Люда. — Как теперь людям в глаза смотреть?» «Раньше надо было думать! — грубо говорил Андрей. Ему было стыдно перед собой — за восстание в джунглях, за Эндрю Флэйма. — Миллионы честных тружеников живут себе на советские деньги, а ты стерлингов захотела? Посмешище ты, больше никто!»
Город в самом деле посмеивался над Тюриными. «А что ж? — балагурили щербатовцы. — Поучился — и будя. За одного ученого двух небитых дают».
Но тут, на четвертый месяц, белокаменная дала о себе знать — и настойчиво, даже сердито стала требовать, чтобы выездное дело семейства Тюриных было представлено в кратчайший срок. И завертелась карусель… Характеристику Ивана Петровича, которую он сам писал-вымучивал трое суток, не вылезая из-за печки и взявши ради этого отгул, семь раз перепечатывали: то, видите ли, формулировки слишком сдержанные, то, наоборот, чересчур восторженные, то абзацев мало, то не те поля. Факультетская машинистка вышла из себя и заявила, что ее рвет и тошнит при виде этой бумаги, а те две дамы, которые подрабатывали перепиской на машинке в городе, отказались браться за дело — из опасения, как бы не вышло какого-нибудь скандала. Пришлось маме Люде искать машинистку в Москве. Свое веское слово сказала и городская медицина: вначале Настю объявили малокровной, затем Ивана Петровича отказались признать «практически здоровым» — на том основании, что он гипертоник, о чем он даже и не подозревал…
И это были еще только цветочки. Коллеги с кафедры, побрюзжав и посетовав, что вот, мол, серьезный человек, нет чтоб форсировать свой научный рост, занимается вместо этого ерундой, опротестовывать характеристику не стали, но на факультетском уровне нашлось много пытливых людей. «Простите, а почему, собственно, Тюрин? А чем он знаменит, этот Тюрин? Он что, лауреат Нобелевской премии? И кто его продвигает? Почему коллектив не проинформировали, что существует вот такая интересная вакансия? Мы обсудили бы, выбрали бы достойнейшего — и не исключено, что им оказался бы именно Тюрин Иван Петрович, русский, беспартийный, старший преподаватель, не имеющий ученой степени. А может быть, такая вакансия не одна? Может быть, через месяц-другой нас вновь поставят перед фактом, что некий Сидоров оформляется за рубеж? И мы опять должны будем голосовать „за“? А почему бы не объявить открытый конкурс и не составить перспективный список, пять фамилий, одобренных всем коллективом института?»
Иван Петрович осунулся и пожелтел лицом, в глазах его появился нехороший матовый отсвет, левая щека все время румянилась, как припеченная, а молодцеватая шевелюра потускнела. От второй его молодости не осталось и следа. А Людмила Павловна, напротив, сияла, радость жизни играла в ней прозрачно и чисто, как в тонкостенном стакане играет минеральная вода. «Знаем мы эту гласность для горлопанов! Знаем мы эти пять фамилий: двое из парткома, двое из профкома да еще какого-нибудь страхагента пристегнут для толпы. Нет, голубчики, не для вас я это дело затеяла, и этот номер у вас не пройдет!» Чтобы промыть кое-кому мозги, она совершила еще один наезд на столицу, к Розанову, — и всем недовольным было дано понять, что Тюриных
Сидя за своим ученическим столом и подзубривая английский, Андрей с тревогой прислушивался к родительским разговорам. У него-то с выездным делом все было в полном порядке. В характеристике, выданной Андрею Тюрину школой № 2 (бывшее реальное училище, непременно прибавил бы любой житель Щербатова), указывалось, что он «успешно занимается по предметам гуманитарного цикла, но в то же время серьезно интересуется предметами точных наук, с похвальными грамотами переходит из класса в класс, весьма начитан, регулярно посещает библиотеку, театр и краеведческий музей, прилежно выполняет общественные поручения, рисует и редактирует стенные газеты, пользуется уважением учителей и товарищей по школе, хорошо воспитан, морально устойчив, старательно относится к своим обязанностям в семье, любит Родину, принципиален». Во всем этом не было ни единого слова натяжки, и если этот текст с большими муками составлялся при участии директора, завучей, старшего пионервожатого, классного руководителя и вообще половины педагогического коллектива школы, то потому лишь, что никто из школьников города Щербатова еще ни разу за границу не выезжал. Матери Андрей запретил даже появляться возле школы: «Сунешь нос в мои дела — уеду в Новороссийск». В Новороссийске жила младшая сестра Ивана Петровича, незамужняя тетя Наташа. Андрея она любила без памяти и была симпатичная, добрая, но не складывалась у нее судьба. Мама Люда Андрея к ней ревновала и называла ее «тетя Монаша». Так что не внять угрозе сына она не могла. Самостоятельно, без ее помощи, Андрей провел свою характеристику через все инстанции, выхлопотал справку о досрочном окончании седьмого класса с одной только четверкой — по физкультуре (физрук, которого за небольшой рост и гнусный характер все звали Клоп, поставил условием, чтобы Андрей подтянулся на турнике пятнадцать раз, а получилось двенадцать) и выложил свои бумаги перед матерью со словами: «Ну вот, я готов. Не то что вы».
Раз в две недели, а то и чаще Людмила ездила в Москву и возвращалась оттуда, обвешанная, словно дед Мороз, покупками. «Как люди выедем, чтоб не стыдно, жаться не будем!» Несколько противоречили этим декларациям массированные закупки тушенки, которую тетя Клава доставала ей через свой торг. Но что тушенка! Вещь куда более предсказуемая, чем оконные шпингалеты, электрические провода или, скажем, возмутивший даже кроткого Ивана Петровича гвоздодер. Так за несколько месяцев сформировался багаж, загромоздивший всю комнату и казавшийся Андрею безобразным. Чемоданы хоть и новые, но бесстыдно раздувшиеся, перевязанные веревками, ощерившиеся по углам. Андрей ни разу еще не видел, как собираются за границу, но убежден был, что
Щербатов с любопытством наблюдал, как суетятся Тюрины, как сидят на чемоданах посреди разоренного своего жилища с упакованным постельным бельем в ожидании виз… половина города у них перебывала, просто так, поглядеть на невиданный выездной багаж да поохать, повздыхать вместе с хозяйкой. Все эти мытарства примирили город с Тюриными, земляки опять стали по-человечески им сострадать, и когда наконец Москва сообщила, что визы получены, Щербатов распрощался с ними сердечно и тепло. Городская газета поместила сообщение об их отъезде с пожеланиями успехов в выполнении интернационального долга, среди провожавших на вокзале были такие большие люди, как директриса «реального училища», декан физмата и даже кто-то из горисполкома. Только от маминой библиотеки под арками щербатовского вокзала не появилась ни одна живая душа. «Ты там, Иван Петрович, скажи, скажи в министерстве, — внушал декан отцу, — пускай не волнуются, замену к нужному сроку мы тебе подошлем». Андрей никак не мог понять, о какой замене этот старик печется, да и сам отец слушал и мелко кивал, ничего, должно быть, не слыша и не понимая. Цветов принесли мало, какие в мае цветы, но оркестр от института был заказан. Правда, музыкантов где-то задержали, и «Прощание славянки» загремело на перроне, когда поезд уже набирал ход…
3
Иван Петрович вернулся с двумя багажными тележками, Андрею тоже удалось прихватить две, и вот так, обозом, Тюрины въехали в здание международного аэропорта: первую тележку катила мама Люда, вторую Андрей, третью — дядя Сережа, а последнюю, нагруженную выше головы, толкал, упираясь, Иван Петрович. Замыкала шествие «мама-кока», она вела за руку многажды оплаканную ею Анастасию. Запрокинув голову, Настя со страхом глядела на меднотрубчатый потолок. Зал наполнен был гулом, не имевшим отношения к летному полю: казалось, воздух сам подвывает, как в кино, когда зрителей готовят к приближению жуткого чуда.
— Ну, и где тут весы? — остановившись и тыльной стороной кисти руки утирая лоб, спросила Людмила.
Были в ее голосе особые обертоны: что бы она ни промолвила, всем вокруг казалось, что обращаются именно к ним. Для работы в детском абонементе это свойство было очень полезным, но уже для взрослого читательского зала оно не годилось.