Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Cказания о воинах-зверях - Вольфганг Викторович Акунов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Таких Лев Николаевич Гумилев называл «пассионариями» или «людьми длинной воли».

Благодаря воинам, ведущим импульсивный образ жизни, появляется тенденция, потенциально способная взломать привычный образ жизни в оседлом и замкнутом роде. На авансцену выдвигаются новые впечатления и переживания: амбиция, стремление первенствовать, повелевать, пристрастие к авантюре, жажда богатства, вкус к острым ощущениям. Будничное течение жизни вызывает у них тоску. Жизнь племени была подчинена неконтролируемой силе судьбы, фатума. И против этой воли судьбы началось восстание. Тацит, повествуя о странностях хаттских воинов, чье гнездо было в верхнем течении реки Визургия (современного Везера), замечает, что они склонны «считать счастье в числе сомнительных, храбрость в числе верных благ». Судьбу можно если и не подчинить себе, то по меньшей мере воспринимать не пассивно. Пока предначертанное не свершилось, его не стоит считать неизбежным и неконтролируемым. Единственное, на что можно положиться, чему можно спокойно довериться, – это военная доблесть.

Так зарождается «культура доблести», не вполне соответствующей римскому понятию «доблести» – «виртус» (virtus), которая на протяжении столетий будет характерной и чрезвычайно показательной для жизни Запада. При этом речь здесь идет не о некоторой сумме этических и гражданских ценностей, которые содержались в римском понимании virtus. не о семантическом обновлении термина, происшедшем под влиянием христианства, и не о его классическом «возрождении» на пороге Ренессанса.

Германская доблесть, так же как и кельтская, подразумевает ценности и отношения, которые римлянами считались варварскими и извращенными. Ее следует понимать узко в отличие от обозначаемого тем же словом римского представления о ценностях. Доблесть германского воина – свирепая отвага и безудержная воинская сила. Позднеримский военный историк Вегеций, автор известного трактата о военном искусстве, рассматривая причины, по которым римляне смогли одержать победу над гораздо более многочисленными галлами, более сильными германцами, более хитрыми и богатыми африканцами и более образованными греками, выделял согласованность, военный строй, дисциплину – короче говоря, «право оружия» – «юс арморум» (лат. ius armorum). Рассуждение Вегеция в основном направлено на дискредитацию грубой, необдуманной воинской храбрости. В этом смысле варварская доблесть (согласно римлянам, единственное, на что варвары вообще способны, ибо им неведомы более высокие ценности) в глазах римского наблюдателя – нечто чудовищное.

Действительно, например, у галлов и у других кельтов (мы не говорим о германцах, которые неизменно демонстрировали такой высокий уровень групповой солидарности, что, не выдержав испытания в каком-нибудь одном звене, она тотчас же восстанавливалась в другом) личная доблесть в конце концов объективно приводила к поражению всего войска и к проигрышу всей военной кампании: воин-одиночка старался добиться в сражении максимальной степени самовыражения, пусть и в ущерб общему тактико-стратегическому замыслу. В сражениях с участием кельтов это приводило к проявлению одной из многих характерных для их культуры «гомерических» черт. Страсть к поединку, любовь к героизму, своеобразные дуэли накануне, во время и после боя, иногда взамен самого сражения. В кельтской и германской войне, следовательно, в обоих обществах, созданных во имя войны, проявляется дихотомия: есть вожди религиозно-политические – «рексы» reges (конунги-«цари» или, точней, князья) и есть военные вожди «дуксы» duces (герцоги-воеводы). В то время как римское военное искусство эволюционирует, придерживаясь рационального и геометрического направления, благодаря чему конкретно и юридически мыслящие римляне были вправе воспользоваться дефиницией «юс арморум» (Ius armorum), военное искусство кельтов и германцев развивалось мистически. Такие термины, как «доблесть» (virtus) или даже «дерзость», «неустрашимость» (audacia) – слово, заметим, гораздо более сильное, – недостаточны, чтобы передать тот дух, с каким сражался кельт и германец Античности либо раннего Средневековья. Несомненно, справедливо мнение об избрании германских конунгов на основании их божественного происхождения, а военных вождей с учетом их воинских качеств, что под описываемой и даже воспеваемой Корнелием Тацитом «доблестью» германцев следует понимать не столько мужество, храбрость и стойкость в бою (украшающие римского «доблестного мужа»), сколько «харизму», то есть сакрально-магическую силу, своего рода «ману», проявляющуюся на марсовом ристалище.

Перед нами понемногу приоткрывается если и не сама истина, то хотя бы возможность к ней приблизиться. Итак, какой же термин либо набор терминов использовали сами германцы для обозначения того, что латинские авторы столь неуклюже передавали как «виртус» (virtus) либо «аудакия», или, в другом произношении, «аудация» (audacia)? Это термин «вуот» (vuot) или «веут» (veut), связанный с готским словом «вотс» (woths) – «одержимый, обуянный, бешеный» (как, кстати, и с частицей «аут», содержащейся в латинском слове «аудация»-«аудация»). От него происходит и имя бога-шамана Вотан (Вуотан), аналог скандинавского имени бога-шамана «Один» (Odin). В полной мере соответствует этому термину северогерманский скандинавский термин «од» (odhr, od) или «одем» (odem), то есть «неистовство», «ярость», от которого происходит скандинавское имя того же самого бога-шамана – Один (Odin). Итак, священное, божественное неистовство. Тот, кем овладело это священное бешенство-неистовство, одержим «бешеным», «неистовым», «яростным» богом Вотаном-Одином. И потому образованные средневековые потомки древних германцев – к примеру, Адам Бременский, для которого, несмотря на полученное им церковное образование, латынь, на которой он писал свои сочинения, оставалась навязанным извне и чуждым языком (хотя он и относился к ней без особого негодования), переводили германское слово «вут» (wut) на латынь отнюдь не словом «виртус» (то есть не словом, которое для христианских ушей звучало уже совершенно иначе, чем для древнеримских), а как «фурор» (furor), то есть как «бешенство» или «ярость» (памятуя об упоминаемой еще Цезарем и Тацитом «тевтонской ярости», furor teutonicus). Именно от этого вотанического «бешенства», именно от этой одинической «ярости» просили в «эпоху викингов» Всевышнего Бога избавить их жители европейских стран, разоряемых набегами норманнов, когда творили молитву:

«Господи, избави нас от ярости норманнов» (лат.: De furore normannorum libera nos Domine).

Это «бешенство» увлекало, преображало, мистифицировало. Под его воздействием воин становился уже не тем, кем был прежде. Он утрачивал свой человеческий облик, выходил из себя. Это был одновременно и бог и лютый зверь.

Подобный род воинской доблести, вскормленный мистической силой и одушевленный божественным неистовством, во многом напоминает упоминавшийся выше «менос» древнегреческих божественных (или, во всяком случае, полубожественных) героев поэм Гомера. Слово «менос» можно перевести как «ярость», и как «бешенство», и как «жар», и как «пылкость» (ср. с нашим выражением «в пылу сражения»), и как «храбрость», и как «сила», и как «отвага» (а означает оно все вышеперечисленное, вместе взятое).

«Яростные» вакханки-менады (от «менос» – «гнев», «ярость», «буйство», «бешенство») – спутницы древнегреческого бога вина Диониса (Вакха) – тоже принадлежали к сфере действия этого многозначного «бешенства», ибо они были «опьянены» не только вином, но и тем самым «меносом», от которых происходит их название. Сказанное относится и к имевшим малоазиатское (фригийское) происхождение, но вошедшим со временем в древнегреческий пантеон оргиастическим божествам-корибантам. На острове Крит корибантов называли куретами (от слова «курос – юноша). Куреты-корибанты плясали обнаженными, но со шлемами на головах, громко ударяя мечами в щиты, и подчас доходили до того же неистовства, что и упомянутые нами выше жрицы Диониса вакханки-менады (также одержимые тем же священным неистовством – «меносом», охватывавшим в пылу сражения и героев поэмы Гомера «Илиада»).

Действительно, «вут» (wut) – это слово-ключ: в нем заключены жизненная сила, страсть и воля.

Слово-ключ, применимое к богам и животным, даже к некоторым абстрактным понятиям: оплодотворяющему и разрушительному жару солнечной энергии, буйству природной стихии, силе гнева.

Рассуждая о кентаврах, мы уже сталкивались с удивительным сочетанием божественного и звериного. Как нам представляется, оно удивляет только последователей христианского морализма и Декартова метода.

Как добивался человек этого божественного дара, как управлялся с ним в дальнейшем? Как и всякий божественный дар, этот приобретался человеком на свой собственный страх и риск.

Путь к нему пролегал через сосредоточенность, очищение, созревание. Иными словами, это путь инициации, во время которой совершалась ритуальная и духовная подготовка к принятию дара.

Путь был обставлен многочисленными табу. Насколько известно из истории, равно как и антропологии, такова картина во всех «воинских общинах» и «мужских союзах».

Но не станем беспокоить компаративистские изыскания этнографов и попытки реконструировать обряд инициации. И то и другое уже не раз предлагалось. Поражает один факт, и, так как он неоднократно упоминался, нам пора рассмотреть его с более пристальным вниманием. Речь идет о превращении (если и не буквальном, то по меньшей мере ритуальном, а также психоповеденческом) воина в дикого зверя. Коллективная память, выраженная в символе и речи, в конечном итоге сильнее памяти, живущей в идеях и понятиях. Наши военные энциклопедии и словари, да и сама геральдическая символика, унаследованная от Античности и Средневековья, хранят следы этого древнего «превращения в зверя». Глубоко в историю уходит привычка, на первый взгляд диктуемая пошлой солдафонской риторикой, присваивать имена (и эмблемы с изображениями) диких животных тем или иным армейским подразделениям. Не столь наивны, как может показаться, выражения типа «сильный как медведь (или как бык)», «храбрый как лев» и т. п. Подобное фамильярное обхождение с миром диких зверей без особого труда можно проследить у германцев, причем в самых разнообразных формах. Поучительно: зверь играет роль наставника при инициации человека-воина.

Схватка с диким зверем, также являющаяся одним из видов инициации, завершается поеданием его плоти и крови. Воину это должно придать силу либо мудрость противника, помочь обрести самые его ценные качества. «Победа» человека над зверем трансформируется в переход таинства власти, в обряд передачи мощи, в результате чего зверь уже как бы и не умирает, а «воплощается» в победоносном герое. Впрочем, обычай украшать себя бренными останками поверженного противника, воздвигать трофеи из его доспехов и оружия, присваивать себе его геральдику, иногда даже и его имя, то есть облик, обладает тем же значением. Ритуал поедания плоти и крови убитого противника, привычный в борьбе человека с диким зверем, приводил иногда к воинскому людоедству, что еще раз указывает на ритуальный характер каннибализма. Сейчас же нас интересует зоофагия, постоянно встречающаяся в германских мифах.

Германские мифы и легенды (саги, сказания) демонстрируют нам «воина-зверя» во всей красе. В известном смысле слова этот воин – «настоящий» зверь. Своей звериной сущностью он обязан магико-ритуальной процедуре экстатического типа (пляска, употребление опьяняющих веществ, наркотиков – например, сушеных мухоморов – северного эквивалента хаомы иранских ариев и сомы ариев индийских) либо внешнему уподоблению какому-нибудь зверю (например, подражание повадкам этого зверя, облачение в его шкуру, использование в качестве украшения его зубов, клыков, когтей, рогов – или, наоборот, участие в сражении совершенно обнаженным, как зверь). Этот воин, подобно зверю, производит на всякого другого человека колдовское действие, вселяя в него страх. Воины-звери терроризировали противника. Они обладали, или полагали, что обладают, даром неуязвимости, как, например, Гаральд (Харальд) Безжалостный, ввязывавшийся в бой раньше всех, сея смерть направо и налево, или викинги, которые, пока могли устоять на ногах, не прикрывали себя щитом, сбрасывали с себя броню и падали наземь лишь от усталости, а не от ран. Они падали, испепеленные жаром собственного неистовства. «Сага об Инглингах» повествует о подобных ужасах, характерным образом сближая их со службой Одину, с одной стороны, и поведением диких зверей – с другой. Оказавшись в пылу и гуще сражения, «воины-звери» претерпевали метаморфозу, становились неутомимыми и бесчувственными. Если и не неуязвимыми, то будто неуязвимыми. Железо и сталь против них были бессильны.

Атаковали они с криком и воем, как «дикари, подобные собаке и волку», побросав оборонительное оружие. Если в руках у воина-зверя был щит, то он вгрызался в его край зубами, повергая противника в оцепенение. Один вид их и одежда наводили ужас. Все это эффектный и заранее обдуманный прием, применявшийся во время атаки. «Уловка», придуманная для того, чтобы посеять панику в рядах противника. Но, как известно, «уловка» – основной момент всякой магической техники. Воздержимся поэтому от того, чтобы считать «звериное обличье» германских воинов обычным тактическим приемом, рассчитанным на то, чтобы взять противника на испуг. Нет, это не простая военная хитрость. Стоит ли еще раз ссылаться на последние исследования антропологов и психологов, посвященные значению маски и переодевания? Гуманитарные науки и без того достаточно ясно продемонстрировали действие тех механизмов в культуре, посредством которых человек действительно становится тем, чью роль он играет в данный момент, чью, по выражению римлян, «личину» («персону», persona) он себе присваивает, в чьем облике существует. Германский воин, рычащий, как медведь, либо надевший на себя волчью, собачью или кабанью голову, как бы на самом деле становился медведем, волком, бешеной собакой, кабаном. Между ним и диким зверем, с которым он себя отождествлял, устанавливалась симпатико-магическая связь. Возьмем, к примеру, берсеркров. В более позднее время термин «берсеркр» не вызывал удивления, так как это был синоним слова «воин», иногда «разбойник», в общем, опасной личности, подверженной приступам бешенства – «берсеркр-сганг» (berserkrsgang), не более того. Мирный скандинавский бонд-крестьянин эпохи Средневековья, быть может, кое-что помнил об исконном смысле этого слова, знал отчасти содержание таинственного термина, но уже не испытывал особого страха. Прежде было совсем не так, и об этом свидетельствует этимология слова. «Берсерк» (berserkr) – это «медвежья шкура», «некто в медвежьей шкуре, воплотившийся в медведя». Обратите внимание – «некто, воплотившийся в медведя, а не просто «некто, облачившийся в медвежью шкуру. Разница, на наш взгляд, принципиальная. За обыденным фактом – воин в медвежьей шкуре – скрыта более глубокая истина. Она в корне изменяет кажущееся совершенно ясным и однозначным значение слова. Воин, «облаченный в медвежью шкуру и воплощенный в медведе», то есть «шкура», личина медведя, из-под которой доносится его рык. Иными словами, «воин, одержимый медведем», или, если угодно, «медведь с человеческим лицом». «Воин, одержимый медведем» означает не что иное, как «воин-пленник медведя». Звериная шкура – это особого рода «магическая клетка».

Бок о бок с берсеркром, облаченным в медвежью шкуру, или, лучше сказать «воином-медведем», стоит «ульвхедин» (ulfhedhinn), то есть «волчья шкура», облаченный в шкуру волка «воин, одерживый волком», или «воин-волк». Родственная связь воин-волк – воин-медведь столь тесна, что оба термина выглядят как взаимозаменяемые. О двух берсерках (буквально: «медвежьих шкурах») в тексте одной исландской саги сказано, что прозвище их было «волчья шкура» (а не «медвежья шкура»). Источники утверждают, что «ульвхедины» (ulfhedhnar) и берсерки (berserkir) действовали как в одиночку, так и небольшими группами. Подчеркиваются также их неуязвимость, свирепость, бесстыдство, то есть отсутствие нравственных представлений, и «сцелера импробиссима» (scelera improbissima) – «постыдное пристрастие к оргиям». В общем, нечто, напоминающее малайский «амок». Так что предания о «волколаках» и «оборотнях», при сравнении с достоверными свидетельствами выглядят, благодаря имеющимся у нас многочисленным сведениям о берсерках, ульвхединах и прочих «зверолюдях», вполне правдоподобными.

Как интерпретировать роль и функцию «воина-зверя» в древнем германском обществе? Несомненно, речь шла о небольшой, резко отграниченной от основной массы свободных воинов группе. В какой-то момент к ней стали относиться с недоверием и страхом, затем с презрением. Берсерков можно было бы, при желании, сблизить с индоарийскими гандхарвами и их греческими родственниками – кентаврами (например, с упоминавшимся выше Хироном). И те и другие, в сущности, «демоны» – полулюди-полузвери. Можно было бы сблизить берсерков и с «целерами» («келерами») – всадниками из свиты первого, легендарного римского царя Ромула – кровожадными, ворующими скот и женщин существами, изгоями всех италийских (а возможно, и не только италийских) – племен, градов и весей (как и положено дружинникам из комитата военного вождя) или с тем же Феврием, покровителем римских всадников более позднего периода – «эквитов» (equites), которые в середине февраля (на «волчий» праздник Луперкалий – по-латыни «лупус» означает «волк») рыскали по Риму, облаченные в волчьи шкуры, наподобие настоящих волков – зверей-спутников бога войны Марса, аналога греческого Арея-Ареса и, возможно, божественного отца Ромула (вскормленного, со своим братом Ремом, волчицей). Все это, конечно, не случайно. Как не случайно и ношение древнеримскими воинами (в частности – знаменосцами) волчьих шкур (наряду с медвежьими, а впоследствии – львиными). В эпоху Средневековья термин «эквит» – «эквес» (eques) стал, наряду со словом «милит» – «милес» (miles), означать рыцаря.

Во всех этих группах «изгоев» (по крайней мере, бывших таковыми изначально, при своем возникновении) совершенно явственно обнаруживается связь человек-зверь, человек-конь (прозаичной римской религиозностью превращенный во всадника – eques), человек-волк, ставший впоследствии «защитником от волков».

Инициационно-воинский компонент всех этих находящихся вне закона полузверей заметен в героических мифах: древнегреческий герой Ахилл был, как мы уже знаем, воспитан кентавром, древнеримские герои – братья Ромул и Рем – вскормлены волчицей. Как ни парадоксально, их роль состоит в том, чтобы обеспечивать порядок, установившийся в данной гражданско-религиозной системе, сама же эта система была символом и гарантией высшего космического порядка. Свирепые вторжения в будничный порядок вещей, систематическое и повторяющееся нарушение табу способствовали их укреплению. Осуществлялось возобновление и повторное обоснование упорядоченного течения жизни, то есть возврат к «давно прошедшим временам», в периодическом напоминании о которых и состоит главная особенность традиционного общества. Так оно сохранило свое собственное лицо. Группы воинов-зверей были организованы как некий священный союз, орден, цель которого заключалась в обеспечении своего постоянного восстановления. Их основная характерная, черта – участие юношей, то есть тех, кого принято включать в разряд, определяемый латинским термином «ювенес» (juvenes). Это слово, означающее буквально «юноши», «молодежь», в действительности констатирует не столько возрастную категорию, сколько первое цветение всех жизненных сил. Знаменательно, что речь идет о воинской общине.

Ведь «ювенес» – это юные воины, выдержавшие инициационные испытания, только что взявшие в руки оружие. Жизненный опыт «ювенес» отражен и в германском материале.

Публий Корнелий Тацит, как уже говорилось выше, выделил среди воинственных хаттов, возможно, родственных малоазиатским хеттам (в этом германском племени юноша считался мужчиной и, соответственно, воином, то есть приобретал полноту гражданских прав, только после убийства противника в бою), отдельную группу, члены которой демонстративно несли бремя добровольного бесчестья:

«Храбрейшие… носят железное кольцо (знак бесчестья у этого народа), как бы оковы, пока не освободят себя от него убийством врага. Очень многие из хаттов любят это украшение, а некоторые даже доживают до седин с этим отличием, обращая на себя внимание как врагов, так и своих соплеменников. Эти люди начинают все битвы, они всегда составляют передовой строй, вид которого поразителен. Но и в мирное время их лицо не приобретает более мягкого вида. Ни у кого из них нет ни дома, ни поля, ни другого какого-либо занятия; куда они пришли, там и кормятся, расточители чужого, равнодушные к своему достоянию, пока малокровная старость не сделает их слабыми для столь суровой добродетели».

Вне всякого сомнения, это группа привилегированных воинов, выделяющихся среди прочих. Народ очень высоко ценил их военное искусство. Обычай носить на себе знак бесчестья, превращавшийся в знак почета, – это определенная воинская повинность. Все это очень напоминает воинско-рыцарский обет, обычай, распространившийся среди воинов в IV–V вв. Уже одного этого было бы достаточно, чтобы уделить хаттам внимание на страницах этой статьи. Но это еще не все. Здесь нечто гораздо более значительное – сакральное сообщество, тайное общество, соответствующее латинской «социетас» (societas), имеющее собственный отличительный знак. Из свидетельства бесчестья этот знак становится почетным знаком, знаком-отличием. Членам сообщества было позволено нарушать, во имя общего блага, обычные для всех членов рода и племени общественные обязанности. Они не работали, не заботились о семье, были безбрачны. Община кормила их в обмен на выполнение ими воинского долга. То, что было постыдным для обычного человека, становилось для этих немногих избранных источником почета и славы.

Но в какой мере вступление в этот «священный боевой отряд» было добровольным, насколько было обусловлено объективными данными, не зависевшими от индивидуального выбора?

Корнелий Тацит утверждает, что эти воины были самыми доблестными из всех хаттов. Данное свидетельство представляется слишком общим и в то же время слишком субъективным. Что означает железный перстень? Что стоит за их странствиями за счет общества, за их кормлением всеми членами родоплеменной общины? Не содержатся ли они соплеменниками на положении «прирученных зверей», обслуживающих нужды вполне определенной социальной группы?

На подобные вопросы вряд ли когда-либо будет найден исчерпывающий ответ. Главное – железный перстень. Уверенность, например, что всякий, кто наденет железный ошейник, может превратиться в медведя или в медведеволка, до сих пор еще бытует в датском фольклоре. Кстати, именно в этом регионе мотив берсерка сохранялся дольше, чем где-либо еще. В таком превращении, вероятно, присутствует элемент магии. В целом ряде источников об этом сказано с предельной ясностью. В нашем «Слове о полку Игореве», к примеру, превращение в волка-оборотня (волколака, варульва, вервольфа, ульвхедина) представлено как добровольный жест князяча-родея Всеслава Полоцкого. В этом же памятнике древнерусской литературы, хотя и не явно, сказано о тех страданиях, которые выпадают на долю человека-волка. Правда, не совсем понятно, в какой мере эти страдания обусловлены двойственной природой человека-зверя, а в какой божественной карой за преступления, совершенные им.

Разумеется, христианские авторы, имея перед собой такого рода легенды, не могли не вспомнить о превращении в зверя халдейского царя Вавилона – разрушителя Иерусалима Навуходоносора (Дан., 4, 30). После христианизации к воину-зверю относились как к одержимому, как к жертве демонических, бесовских, дьявольских сил. В ряде текстов берсерк, принявший святое Крещение утрачивает способность перевоплощаться. Из других источников видно, что воин-зверь находился на положении больного и несчастного, над которым тяготел злой рок. В древнеисландских сагах встречаются, например, описания людей, жалующихся на то, что стали жертвой приступов бешенства – «берсерксганг» (berserkrsgang). Подверженные приступам «берсерксганга» жестоко страдают от того, что не в силах более переносить мучащую их болезнь. В сагах повествуется и об «Ульфре» («Ульве, Ульфе»), то есть о человеке, носящем имя «Волк». Это – берсерк-ульвхедин (варульв, ульфхедин, ульфхеднар), решивший посвятить себя земледелию, но его «зверочеловеческая» природа порой берет верх над человеческим» разумом, особенно по ночам. Ходят слухи, что он «из числа оборотней» – «ночной волк».

Еще драматичнее повесть об упоминавшемся выше герое-оборотне Сигмунде и его сыне Синфьотли, в которой можно угадать своего рода внутренние пружины, управляющие «тайным обществом» берсерков. В воинском сообществе роли четко распределены: престарелый инициатор-наставник и юный инициируемый, странствие и преступление, а также волшебная шкура, которая, если надеть ее на себя, «прикрепляет» к звериному состоянию – из него уже нельзя выйти, оно толкает на дальнейшие преступления, вызывающие отвращение у самого несчастного, вынужденного их совершать.

Сигмунд и Синфьотли – отец и сын. К тому же Синфьотли – плод кровосмесительной связи Сигмунда со своей родной сестрой Сигни (Сигню), обманувшей брата колдовством, чтобы совокупиться с ним и родить племени Вельсунгов мстителя. Разумеется, отец и сын ничего не подозревают. Тем не менее между ними уже существует тесная связь, намного превосходящая этически оправданную близость между членами комитата и этико-педагогические отношения между наставником и учеником, также заложенные в систему взаимоотношений, предусмотренную комитатом, где происходит общение между мужчинами разного возраста, ветеранами и новобранцами. Синфьотли вверен попечению Сигмунда, который должен воспитать из него достойного воина.

Однако Сигмунд вынужден жить, скрываясь от преследований, так как его зять, король-конунг Сиггейр, истребитель рода Вельсунгов, жаждет учинить над ним расправу. Сигмунд должен воспитать сына, чтобы он отомстил за поруганный род Вельсунгов.

Однажды, бродя в поисках пропитания, отец и сын попадают в дом, где живут два зачарованных королевских сына. У каждого массивный золотой перстень и волчья шкура, в которой они существуют. – они самые настоящие волки. Только раз в пять дней могут они принимать человеческий облик. Роковым образом отец и сын попадают в их дом как раз в один из таких дней. Они становятся жертвой колдовских чар. Отец и сын тоже обретают волчью природу: начинают понимать волчий язык, перенимают волчьи повадки и волчью свирепость. Однако при этом они не расстаются ни с человеческой природой, ни с человеческим разумом, которые «загоняются» в глубины их естества. Они «приговорены» быть волками, а не просто быть на них похожими. Они вынуждены совершать жестокие поступки, так как не в силах им противостоять. Сигмунд впивается в горло сыну. Принеся его тело в хижину и сев рядом, он проклинает волчью жизнь. Только когда волчья личина оказывается преданной огню, колдовской туман рассеивается.

Подобные метаморфозы подчеркивают неотвратимость наказания. Это особенно отчетливо проявляется в «Эдде». Клятвопреступнику, запятнавшему себя убийством, грозит превращение в волка. Звериная природа – это нечто, находящееся вне человеческой власти. Саги постоянно напоминают, что в человеке под спудом скрывается упоминавшаяся выше вторая природа, своего рода «внутренняя душа» – «фюльгья», не поддающаяся его контролю. В человеческих снах и видениях она материализуется, приобретая облик животного. В зверином обличье являются людям и боги – хранители семейного очага, племени, самого народа.

Разумеется, сопоставление хаттского воина, носящего железный перстень, с более поздним по времени воином-волком или воином-медведем, не выглядит достаточно убедительно: у хаттов отсутствует собственно звериный компонент, источники, повествующие о хаттах и воинах-зверях, довольно далеки друг от друга как по времени, так и по условиям их возникновения. У Публия Корнелия Тацита воины, носящие железный перстень (кольцо, вариант перевода – «обруч»; в последнем случае прямо-таки напрашивается аналогия с железным собачьим ошейником, уподобляющая его носителя даже внешне боевому псу), как знак принадлежности к тайному воинскому обществу, тайному ордену «зверолюдей» (подобному распространенному среди африканских племен тайным союзам «людей-леопардов», «людей-львов», «людей-крокодилов», «людей-бабуинов», «людей-змей», «воинов-ягуаров» и «воинов-орлов» мексиканских индейцев-ацтеков и т. д.) функциональны по отношению к хаттскому обществу, хотя и ведут нетипичный образ жизни. В сагах же берсерки – опасные, находящиеся вне закона разбойники.

Хаттский воин с железным перстнем на пальце вызывает у окружающих не только страх, но еще и уважение. К берсеркам же все окружающие относятся со страхом и отвращением. Быть может, отношение к берсеркам не было всегда неизменным, а постепенно менялось под воздействием следующих двух факторов.

С одной стороны, были преодолены родоплеменные отношения, укреплялась централизованная власть, и сохранение автономных воинских групп стало для этой централизованной власти опасным.

С другой – христианизация оказывала свое влияние на обычаи и законы, в них уже не вмещались столь беспокойные личности, какими были «воины-звери». Итак, с одной стороны, функциональные изменения, с другой – процесс культурного развития.

Тем не менее сам факт сохранения тематики воина-зверя в позднейшей литературе можно считать указанием на то, что культурная среда, в которой существовал «воин-зверь», не претерпела сколько-нибудь коренных изменений на протяжении длительного времени. Учитывая предложенную французским исследователем Дюмезилем ритуальную функцию группы стоящих вне закона людей, можно предположить, что этой группе принадлежала также вполне определенная социальная роль: автономная вооруженная группа была призвана защищать своих соплеменников в случае возникновения чрезвычайных обстоятельств, безвыходных положений. Павел Диакон, уже не понимавший или притворявшийся, что не понимает, дохристианские обычаи своего народа, рассказывал, например, что лангобарды, столкнувшись однажды с превосходящими силами противника, «сделали вид», будто у них в лагере находятся «песьеголовые воины». Они распространили слух, будто песье-головые настолько свирепы, что питаются только кровью, за неимением крови врагов пьют собственную. Неясно, означает ли выражение «пьют собственную кровь» указание на кровь соплеменников или же на их собственную кровь.

Представления о песьеголовых (кинокефалах, киноскефалах), разумеется, восходят к сочинениям римского энциклопедиста Плиния Старшего и вестготского историка-епископа Исидора Гиспальского (Севильского). Правда, в данном случае ссылки на ученые авторитеты не могут помочь делу.

Почему же лангобардами был распущен слух именно о воинах с головами псов (или волков)? Почему они были уверены, что противник обязательно испугается? И главное, почему вздорному слуху поверили? Неужели его посчитали бы правдой, испугались бы подробностей насчет свирепости и кровожадности песьеголовых, не будь у лангобардов и их противника уходящих в глубь традиций общих корней, которые, судя по всему, Павлу могли быть и известны, но как христианин он предпочел о них особенно не распространяться. Насчет звериных масок накоплено немало документальных свидетельств. Этот обычай уходит в предысторию. Что касается употребления крови врагов, неважно – человечьей или звериной, то и это обычный компонент военной магии. То же относится и к «собственной» крови, то есть крови «собратьев».

Так что рассказ Павла о песьеголовых, оказывается, гораздо более достоверным, чем кажется, и не столь уж наивным. Вряд ли слух о песьеголовых всего лишь вздорная выдумка, как может показаться из текста Павла Диакона. Не исключено, что, попав в окружение, лангобарды прибегли к услугам тайной группы, так сказать, «разбудили зверя», дремавшего до поры до времени. Слух слухом, но лангобарды всерьез угрожали противнику натравить на него своих «воинов-зверей».

При всей фрагментарности и сомнительности источников перед нами, несомненно, исконный военно-религиозный обычай германцев. В их обществе известно существование дифференцированных воинских сообществ, обладающих особенной сакральностью. Иногда они были источником общественной опасности, иногда приносили общественную пользу. Эти сообщества состояли из прошедших инициацию воинов, которые своим внешним видом отличались от остальных людей. У них в ходу была специфическая эмблематика, особая манера поведения. Они вели нетипичный образ жизни. Их братство – «стая», которая находилась на обочине гражданского общества. Но «нормальное» общество пользовалось услугами этих «изгоев». Говорить о них только как о «стоящих вне закона» значило бы ограничиться односторонним и поспешным толкованием свидетельств, относящихся к более позднему времени.

Поясним: объявление их «вне закона» происходит в конце концов и в скандинавском обществе, наиболее консервативном и ревностно охраняющем этот и прочие языческие обычаи германцев. Но для этого прежде должна была упрочиться сначала надплеменная, а затем и королевская власть. Должно было победить христианство.

В самом деле, юридические тексты, а лучше сказать, тексты, поддающиеся юридической интерпретации, показывают весьма характерную эквивалентность употребления таких понятий, как «волк» («варг», varg – сравни с нашим словом «враг»), «преступник», «изгнанник», «находящийся вне закона» – в общем, тот, кто по причине своих преступлений лишен обществом «прав состояния», то есть поставил себя вне связи с той внутренней силой, которая обеспечивает мирное развитие и упорядоченное существование общины и которую можно перевести (однако только во внешне адекватном плане) латинским словом «пакс» (рах) – «мир».

Несомненно, связь между «волком» и «злодеем», отразившаяся впоследствии и в повседневной разговорной речи, имеет весьма глубокое исходное значение. Известны примеры, из которых явствует, что англосакса, «находящегося вне закона» именовали также «волчьей головой» (не забудем, что и слово «ульфхедин» буквально означает «волчья голова» или «волчьеголовый»). Деятельность «стай», в которые входили преступники-«волки», пагубно отражалась на тех слоях населения, которые несли на себе основное бремя производства в обществе.

Именно им приходилось расплачиваться за чинимое «зверями» насилие и грабежи. Несомненно, приговор, по которому тот или иной член общества считался отверженным, торжественно объявлялся на народном сходе-тинге. Он имел характер гражданской казни, полностью отсекая от своего народа того, кто подвергался этой мере наказания. Несомненно также, что «отверженные» стремились объединяться в отряды-шайки и учреждать в своей собственной среде новые основания гражданского сожительства, чуждые тому племени, из которого они были с позором изгнаны.

Но все это, однако, история более позднего времени.

Рассказ Павла Диакона, приведенный выше, повествует о группе лиц, удивительно напоминающих англосаксонских «отверженных», хотя они и принадлежат другой исторической эпохе. Членам этой группы также приписывалось обладание песьей (лучше сказать – волчьей) головой. Это была автономная и очень опасная группа. И тем не менее группа песье-головых не существовала в полном отрыве от лангобардского народа. Престиж ее среди лангобардов был достаточно высок. Это определялось прежде всего тем, что в трудную минуту они спешили на помощь своему народу. Разумеется, судя по более поздним источникам, опасных соседей в конце концов изгоняли за пределы гражданского общества. Вообще, им уподобляют многих преступников. В итоге возникала новая обособленная группа, в состав которой входили и «воины-звери», и изгои.

Характерно, что в скандинавских источниках термины «берсерки» (berserkr) и «викинги» (viklngr, то есть «изгои») постепенно сближаются по значению, а с XI в. приобретают только негативный смысл. Упоминавшийся выше скандинавский вождь Иоанн, разбитый в 1171 г. под Дублином англо-ирландскими войсками, носил прозвище Воде (Wode) – Безумец, – очевидно, как напоминание о свирепости Вотана-Водана-Одина, считавшегося одержимым «священным бешенством» – «вут» (wut) или «вуот» (wuot).

В конце концов христианство превратило «человека-зверя» не только в асоциальный тип, но и в страшилище, одержимое бесовскими силами. В «Саге о Ватнсдале» рассказано, что в связи с прибытием в Исландию епископа Фридрека там объявилось много берсерков. Описание этих берсерков в саге дано вполне в традиционном духе. Они творят насилие, произвол, гневливость их не поддается никакому контролю. По отношению к основной массе населения они самые настоящие изгои, их деятельность уже совершенно несовместима с обществом. Многое изменилось по сравнению с временами, которые описывали Корнелий Тацит, Павел Диакон и авторы более ранних исландских саг. О берсерках сказано также, что они «неприятны» народу, ибо силой отнимают женщин и деньги, если же им отказывают, то обидчика вызывают на поединок; они лают, подобно свирепым псам, вгрызаются зубами в край своего щита, ходят по раскаленному кострищу босыми ногами. Берсеркры описаны как одержимые злыми духами. По совету новоприбывшего епископа их отпугивают огнем, забивают насмерть деревянными кольями (ибо считалось, что «железо не уязвляет берсерка») – поверье, что оборотня можно убить, только пронзив ему сердце осиновым колом (у европейских народов считалось, что именно на осине удавился предавший Иисуса Христа неверный апостол Иуда Искариот), впоследствии было перенесено с берсерков на вурдалаков, вампиров-упырей и прочую кровососущую «нежить» – и сбрасывают их тела в овраг.

Не следует, однако, забывать, что воинский союз-братство, по своему характеру инициационный и тайный, внес в ткань родоплеменных отношений германцев новый принцип солидарности, в основе которой лежала не только принадлежность к определенному племени, но и свобода выбора. Все зависело теперь от воинской доблести, ритуальной (а не родовой) общности, специфических отношений с однородным и компактным, организованным по этническому принципу (но не этническим по своей сути) обществом. «Воины-звери» обладали своим собственным, отличающим их от прочих групповым сознанием. Их дружины-комитаты формировались (быть может, с использованием инициационной воинской группы в качестве образца) благодаря притоку в них молодежи – представителей разных этнических групп. Пример Ариовиста в данном случае весьма показателен. Неужели и его дружинники были «отверженными», «изгоями» и в этом смысле – «викингами» или «берсерками»? Возможно, да.

Однако этническое, социальное и юридическое происхождение дружинников самое разнообразное. Тот, кого считали «изгоями» или «отверженными», по-братски делит все радости и невзгоды жизни, горечь поражений и радость побед со своим вождем. С ним он проводит и годы своего ученичества. Как знать, не зародыш ли это собственно рыцарства?

Чувство гордости принадлежать к группе «лучших» и «избранных» – для окружающих. Счастье ощущать себя равноправным членом группы, вопреки всевозможным юридическим и социальным различиям – для себя.

Итак, что от древнего воина-зверя унаследовал средневековый рыцарь? На первый взгляд очень немногое. Ведь к средневековому рыцарю путь пролегал через долгие столетия христианизации. И все-таки кое-что из древнего наследства средневековый рыцарь взял на вооружение. Вспомним хотя бы неконтролируемую вспыльчивость, едва ли не наивные чередования приступов кровожадности и слез раскаяния у главных персонажей «песней о деяниях». Не забудем при этом и так называемых «антигероев» (рыцарей по праву и образу жизни, поведение которых, однако, несовместимо с занимаемым положением в обществе) вроде Тома де Марля, Рауля де Камбрэ, Роберта Дьявола и т. п.

Вряд ли в свете сказанного выше сравнение их с бешеными псами, волками-оборотнями покажется кому-либо плодом поэтического преувеличения. Волки, медведи, львы, столь характерные для средневековой геральдики, оказывается, не были безобидным украшательством. В них проглядывался древний ужасный смысл. Они символизировали тех, кто когда-то были зверями.

О дружной воинской семье берсерков

Мы не можем полностью согласиться с мнением тех, кто, как нам представляется, чересчур категорично противопоставляет семейный солидаризм Sippe или Bund (то есть объединение, или союз – буквально «связка» – нескольких Sippen) как фатальное выражение биологического детерминизма воинскому солидаризму, столь характерному для дружины (Gefolgschaft), являющему пример свободного индивидуального выбора. Как нам кажется, подобное противопоставление, в котором, с одной стороны, «судьба», с другой – «свобода», принадлежит скорее истории современной европейской духовности, нежели предыстории германцев, и что поборники подобного разделения незаслуженно мало уделяют внимания сосуществованию и взаимодействию двух структур. История же свидетельствует: к вере предков и умерших родителей весьма в скором времени добавилась иная вера – вера товарищей по оружию. Несомненно, две эти веры должны были, и довольно часто, вступать в антагонистические отношения. В подобном противоречии, мы думаем, и заключается скрытое драматическое напряжение, иногда взрывающееся жестокой трагедией, характерное для жизни столь многих людей феодального времени. Средневекового человека разрывает на части несовпадение между тем, что он должен своему племени и роду, и тем, что он должен сюзерену. Не забудем, однако, что воинская общность была создана по модели родовой общины. Но как обычно бывает в отношении всякой модели, воинская общность постепенно оказалась в оппозиции к своему прототипу.

Эта оппозиция вылилась в соперничество. Если угодно, речь здесь идет о функциональной оппозиции, в которой есть место как «концептуальной почтительности» в отношении модели, так и стремлению эту модель «вытеснить». Стремление преодолеть модель продиктовано не только законом борьбы двух общественных институтов, но и желанием стать ее полноправным преемником, продлевающим, исходя из собственных критериев, ценности модели.

Эти ценности воспринимаются как основополагающие, жизненно необходимые и непреходящие. Так, семье, вскормленной материнской грудью, противопоставляется семья, чье основание – «оружие» (преимущественно – меч) вождя, военного предводителя. Долг родственной верности заменяется долгом перед товаршцами-воинами (соратниками-комитами). До сих пор еще принято рассматривать комитат с социально-юридической и экономической точки зрения, определять его как основную ячейку феодального общества. Такой взгляд, несомненно, правомерен. Но мы постараемся взглянуть на него с культурно-социологической точки зрения, полагая, что комитат – это основа будущей рыцарской ментальности и соответствующих этой ментальности обычаев. Быть может, на этом пути нам удастся увидеть внутренние и более глубокие причины той общности феодальных и рыцарских ценностей, которая, пусть по-разному оформленная в зависимости от времени и места, доставляет столько мучений всем, кто сегодня берется за ее объяснение.

Итак, комитат изначально обладает ценностями, которые отличаются от ценностей, принятых в родовой общине-«зиппе» (Sippe). Вождем комитата становятся благодаря собственной доблести, а не потому, что вождь, став «князем» или «царем» в силу своего божественного происхождения, в состоянии обеспечивать процветание и мир общества, вверенного ему. Вождями становятся не только вследствие благородства происхождения, а по доблести.

Вождю нужны поддерживающие его спутники, и слух об этом доносится до самых отдаленных племен. К богатому и славному воину сбегаются не только юные энтузиасты, жаждущие приобрести жизненный опыт, но и все, кто оторван от своего корня, оказался на обочине того существования, которое влачит их родная община; все воины, которым надоела мирная жизнь – время нудного и нищенского прозябания; все, кто в своем племени существует ради войны и, когда ее нет, обращает свой алчный взор в иные края; наконец, все, кто так или иначе не в ладах со своим родоплеменным обществом. Люди буйного нрава, которым претит спокойный труд на земле и тихие радости домашнего очага, которых недолюбливают мирно настроенные соплеменники. Люди, жаждущие войн, богатства, кутежей. Насильники, для которых грабить и пропивать награбленное – привычное дело. Они вечно нищие, но их терзает такая жадность, которой не сравниться с алчностью купца. «Медведи», «волки», «псы» и «кабаны» – именно так их называют в сагах. Берсерк – привычный член свиты вождя. «Медведи», «волки», «псы» – так именует их мирный крестьянин-германец, сам – бравый воин, еще не настолько пустивший корни в землю, чтобы отказать себе в удовольствии принять иной раз участие в выгодной вооруженной вылазке, в обещающем, в случае удачи, обогащение набеге, но в основном помышляющий уже о мирных заботах. На призывный клич вождя сбегаются прежде всего те, чье описание оставил нам Публий Корнелий Тацит. Его мы приводим полностью, оно того заслуживает.

Возникновение рыцарской ментальности здесь показано гораздо лучше, чем во многих претендующих на ученость исследованиях.

«…Особенная знатность рода или большие заслуги отцов сообщают даже еще очень молодым людям достоинство вождя; они присоединяются к другим вождям более зрелого возраста и уже давно испытанным, и для них не стыдно быть в свите последних.

Да и сама свита определяет место воина по решению того, при ком она состоит, и существует большое соревнование как между членами ее относительно того, кому должно принадлежать первое место у своего вождя, так и между вождями о том, чтобы иметь наиболее многочисленную и наиболее храбрую свиту. Это придает важность, это придает могущество – быть постоянно окруженным большой толпой отборных юношей; почет в мирное время, охрана на войне. И не только у своего народа, но и у пограничных народов доставляет громкое имя и славу, если чья свита выдается между другими своим числом и храбростью: к таким вождям посылаются посольства, им приносятся подарки, и часто одна слава их решает исход войны.

Когда дело дошло до боя, постыдно для вождя быть превзойденным храбростью, постыдно для составляющих его свиту не равняться храбростью со своим вождем; но возвратиться с бранного поля живым, когда пал вождь, – значит обесчестить себя на всю жизнь.

Защищать его, оберегать, а также свои подвиги присоединять к его славе – самая священная обязанность. Вожди бьются за победу, свита – за вождя. Если община, в которой молодые люди родились, погружена в продолжительный мир и спокойствие, то многие из благородных юношей добровольно отправляются к тем народам, которые ведут в то время какую-нибудь войну, так как, с одной стороны, покой этим воинам неприятен, с другой – они легче достигают славы среди опасностей, да и большую свиту нельзя содержать иначе, как путем насилий и войны, ибо от щедрости своего вождя спутники его требуют в награду боевого коня, кровавой и победной фрамеи (или фрамы, т. е. копья – В. А.). Пиршества, хотя и грубые, но обильные, идут вместо жалованья; средства же для подарков составляют грабеж и войны. Потому-то их нельзя так легко убедить вспахивать землю и ожидать жатвы, как вызвать на войну врага и принести оттуда раны. У них считается даже леностью и вялостью приобретать потом то, что можно достать кровью.

Когда они не воюют, то проводят немного времени на охоте, а больше в праздности, предаваясь сну и еде. Самые храбрые и воинственные ничего не делают, возложив заботу о доме, хозяйстве и полевых работах на женщин, стариков и наиболее слабых членов семьи, сами они коснеют в бездействии: удивительное противоречие в натуре, когда одни и те же люди любят бездействие и так ненавидят спокойствие. Общины имеют обычай, в силу которого каждый по доброй воле приносит вождю что-нибудь из скота или сколько-нибудь хлеба, что, будучи принимаемо как почетное приношение, в то же время служит к удовлетворению необходимых потребностей. Особенно вожди любят подарки от соседних народов, посылаемые не от имени отдельного лица, а от имени страны: отборных лошадей, большое оружие, грудное металлическое украшение и ожерелья…»

Вряд ли найдется более живописное изображение воинского сообщества германцев. Кроме того, здесь дан их психологический и культурный портрет: взаимное доверие, связующее военного вождя и его свиту; дух равенства, характерный для взаимоотношений между воинами, при одновременном соблюдении системы иерархических ценностей, основанных на уважении первенства своего вождя, доблести, проявленной им на поле брани; соперничество и самоотверженность, сплачивающие отдельных дружинников в единый организм как перед лицом опасностей, так и в минуту радостного торжества; презрение к физическому труду и ненависть к заботам мирного времени; жажда «авантюры» и славы; грубое упоение радостями жизни и вкус к опасностям; наивная жажда богатств и подарков и безумное расточительство. Спустя столетия отзвук этого слышится в позднейших исландских сагах.

Публий Корнедий Тацит, а следом за ним исландские саги и «певцы воинской доблести» Турольд (предполагаемый автор «Песни о Роланде») и Кретьен де Труа (автор «Парцифаля») составили нам великолепную картину для выявления «оснований» ментальной структуры рыцарства. Эта структура, правда, преображенная благодаря влиянию христианства, сохраняется на протяжении всего Средневековья, как в эпоху кафедральных соборов и Крестовых походов, так и в XV–XVII вв., прошедших отчасти «под знаком» рыцарской литературы («рыцарских романов» – вспомним Рыцаря печального образа Дон Кихота Ламанчского).

Подтверждает наблюдения Тацита и другой римский историк – упоминавшийся выше Аммиан Марцеллин, живший в более позднюю эпоху.

Правда, Аммиан Марцеллин имеет в виду другие народы и высказывается в совершенно ином духе. Марцеллин говорит о «радостном чувстве», которое охватывает аланов (асов-яссов – возможно, предков нордических асов – дружины бога бурь и берсерков Одина) всякий раз, когда они слышат о приближающейся войне. А ведь это те самые аланы, потомки ираноязычных сарматов (в память о них их потомки осетины по сей день именуют себя «ирон» – «иранцы», «арии»), которым столь многим, как мы знаем, обязаны готы и вообще все германцы.

Аммиан Марцеллин рассказывает об «удовольствии», которое аланы-асы обретают в опасностях войны. Счастливым считается среди них тот, кто погибает в бою; смерть от старости, болезни или несчастного случая – удел трусов; убить человека – это поступок, достойный похвалы (все как у германцев и, в частности, норманнов-викингов, презирающих «соломенную смерть», подобную «смерти коровы на соломенной подстилке»)!

В свете новейших исследований нам известно, до какой степени подобное отношение к войне и насильственной смерти связано с определенной религиозно-мифологической системой, особыми представлениями о загробном мире. Но поскольку религиозные верования питаются глубинными процессами, происходящими в обществе, постольку религиозное оправдание войны следует искать не во внешних проявлениях того или иного верования, а в самом жизненном укладе, где верования одновременно и причина и следствие. Военным общество является не потому, что существует благодаря войне или во имя войны (в таком случае сюда можно было бы зачислить и шайки пиратов), а потому, что оно существует в войне и, исходя из этого, вырабатывает собственные представления о том, что такое мир.

Именно с этим процессом мы и имеем дело, исследуя германские общины. Оружие сопровождает свободного человека от рождения до могилы, в момент принесения присяги и совершения религиозных обрядов. Понятие, связующее воедино племена и союзы племен, непереводимо одним словом «мир», означающим отсутствие внутренних распрей. Это также содружество, созидательная сила в обществе, но она же удивительным на первый взгляд образом порождает глубинные причины обращенной вовне войны. Древнегерманскому обществу известны враги народа (лат.: hostes). Оно не допускает в своих пределах не-друзей, отступников. Всякий, кто переступит черту, обозначенную кровной местью, будет считаться гражданским преступником, зверем, подлежащим изгнанию, «волком», отверженным, изгоем.

Сильно развитое чувство племенной принадлежности, подкрепляемое культом предков, объясняет, почему комитат, несмотря на тот факт, что он формировался на иной, чем кровное родство, основе, оказался не в состоянии полностью освободиться от этого чувства. Наоборот, семья являлась моделью для комитата, причем не только социальной, но и ритуальной.

Посредством ритуала и детально разработанного кодекса ценностей создавались воинские семьи, которые состояли друг с другом в действительном родстве. Разумеется, родство это ритуальное, а не биологическое.

Итак, мы имеем дело не с оппозицией родоплеменной солидаризм – дружинный индивидуализм (подобная оппозиция и с семантической точки зрения терминологическое противоречие), а с интеграцией солидаризма, выросшего на естественной биологической почве, с солидаризмом функциональным, который санкционирован ритуалом. Не случайно Корнелий Тацит, указывая, что комитат состоял из лиц самого разного происхождения, неизменно подчеркивал его «семейный» характер. В комитат можно было вступить благодаря славе, добытой в бою предками. В дружине-комитате (именовавшейся у франков «антрустионом», antrustion) вступивший в нее юноша обретал нового отца (вождя), новых братьев (соратников по комитату), которым обязан был хранить такую же верность, что и членам своей кровной семьи. Ментальные и юридические структуры, регулирующие жизнь семьи и жизнь комитата, параллельны. Не исключено, что в конкретных ситуациях они могли вступать в противоречие или альтернативные отношения.

В принципе же между ними есть немалое сходство. Более того, конфликт между ними как раз и возникал из-за сходства.

Характерен пример «Песни о Гильдебрандте» (имеющей, вероятнее всего, остготское происхождение), относящейся к VIII в., но основанной на более древних источниках. Действие разворачивается вокруг трагического конфликта, порождаемого понятием «Нот» (Not), означающим буквально «нужда» или «необходимость», то есть состоянием необходимости, в котором оказывается человек, вынужденный совершать выбор между одинаково важными, но противоборствующими ценностями. Речь идет об отце (Гильдебрандте), оказавшемся перед выбором: или любовь к сыну (Гадубранту), или чувство, связывающее его с вождем. Во избежание недоразумений, поясним, что душевные терзания вызваны схожестью (более того – культурологической гомогенностью) двух привязанностей – биологической и ритуальной, семейной и дружинной. Протагонист «Песни о Гильдебрандте» в конце концов оказывается поставленным перед необходимостью выбора: или собственный сын по крови, или отец (военный предводитель) по ритуалу. Отметим следующий важный момент: очевидно, введение какого-либо юноши в комитат сопровождалось установлением определенной родственной связи (обычно именуемой «искусственной», хотя точнее было бы сказать «ритуальной») между вождем и новым членом его свиты, между ним и воином-ветераном, которому поручалось играть роль наставника (так, Гильдебрандт, согласно «Песни о Нибелунгах» и другим германским героическим сказаниям, был воинским наставником молодого Дитриха Бернского, то есть Теодориха Остготского, известного у норманнов под именем Тидрека).

При всей эгалитарности, обычной в закрытых воинских общинах, комитат располагал также и системой иерархических отношений. Об этом тоже говорит Корнелий Тацит: вождь определяет роль и значение каждого члена своей свиты в зависимости от своего к ним уважения, дружинники делают все, что в их силах, чтобы добиться большего расположения со стороны вождя. Согласно Корнелию Тациту, а также Аммиану Марцеллину, внутри комитата существует иерархическая дихотомия (в этимологическом смысле этого термина), то есть проводится четкое разделение, с одной стороны, между старыми и опытными воинами («старшей дружиной», «боярами», «княжьими мужами» в княжеских дружинах Древней Руси) и юношами («отроками», «младшей дружиной», «детскими» – в княжеских древнерусских дружинах) – с другой. Молодежь выходит из-под опеки старших, только совершив какой-либо смелый поступок, в котором совмещено духовносимволическое и функционально-техническое содержание, например убийство врага, волка, кабана или медведя. Иными словами, речь идет о стратификации по возрастным категориям, в данном случае являющимся также категориями компетентности. Переход из одной категории в другую происходит посредством особых инициационных (посвятительных) испытаний.

Правда, сама по себе воинская группа, учитывающая возрастную категорию, мало о чем говорит. Такова, например, структура римского легиона. То же можно сказать и о ритуальной практике, знаменующей переход из одной возрастной категории в другую. Но о многом говорят нам родственные отношения, которые устанавливаются между вождем и рядовым членом свиты, а также между наставником и учеником. Возьмем хотя бы пример той же исландской «Саги о Вельсунгах», где кровное и инициационное родство (трудно предположить, что речь здесь идет о простом совпадении) совмещены в отношениях Сигмунда и Синфьотли. Пожалуй, это лучше всего заметно в словоупотреблении. Так, в меровингских источниках для обозначения спутника военного вождя, дружинника, нередко применялся римский термин «пуэр» (puer, ребенок, мальчик, сын), являющийся калькой с древневерхненемецкого «дегана» (degana), связанного в свою очередь с греческим «текна» (tekna) – «дети», и, следовательно, указывающий на факт искусственного усыновления. Аналогичная ситуация и с древнескандинавским термином «нид(р)» (nidhr, сын). Этим словом в раннесредневековой Норвегии называли члена свиты конунга. То же самое мы наблюдаем в делении англосаксонского комитата на «дугод» (dugodh, ср. совр. нем. «тугенд», Tugend – «добродетель», у римлян – «вири» (viri – «мужчины», «мужи»), и на «геогод» (geogodh – ср. совр. нем. «югенд», Jugend), у римлян – «ювенес» (juvenes – «юноши», «отроки»). Руническая надпись, высеченная на камне, найденном в Норвегии, говорит о члене дружины-комитата, (очевидно холостяке), схоронившем своего «юношу», то есть своего «сына». Здесь тоже пример ритуально-инициационной связи, вполне реальной как в юридическом, так и человеческом смысле.

Германский обычай усыновления был отмечен римскими авторами, которые в сопоставлении с принципами усыновления в римском праве подчеркивали, что он имеет почетный характер и не влечет за собой каких-либо последствий в собственно юридическом смысле.

Римляне считали «усыновление по оружию» обычаем племен, вытекающим из самого характера жизни этих племен. Напомним о германском ритуале присяги: у мужчин принято клясться «оружием» (отсюда идет позднейший обычай клясться, или присягать, на мече), у женщин – «сосцами» или «грудью». Нельзя не обратить внимания на глубокую обоснованность этого ритуала. Членами рода становятся рожденные женщиной, принадлежащей данному роду. Сыновьями же военного вождя (у норманнов-скандинавов – хавдинга, хевдинга, хевдунга), или членами его свиты, можно стать благодаря как бы происходящему через ритуал «рождению» сына мужчиной при помощи специфически военного атрибута – оружия. Однако усыновление создает взаимосвязанную систему прав и обязанностей отца и сына «по оружию», равную той, которая действует внутри семьи. И прежде всего, разумеется, право-обязанность «фейды», или «файды» (Fehde) – «мести» и «блутрахе» (Blutrache) – «кровной мести», в которое оказываются вовлеченными все без исключения члены группы. Можно наблюдать как внутри родовой общины, так и внутри дружины-комитата – своеобразное «возмещение» пролитой крови, или, лучше сказать, совершение особого типа мести, когда искупление пролитой крови достигается посредством акта насилия, равнозначного тому, который был предпринят в отношении жертвы, кровь «возмещается кровью». Речь идет не столько о возмещении ущерба как такового, сколько о ритуальном прекращении вражды.

Еще раз напомним: во-первых, благодаря связи между членами рода или комитата люди, принадлежащие к одной и той же группе, считаются не просто равными, но и одинаковыми, взаимозаменяемыми элементами жизненной силы, ущерб которой должен незамедлительно возмещаться; во-вторых, род как общность, основанная на крови, а комитат как общность, основанная на ритуале, заключают в себе такую связь, которая продолжается и после смерти, поэтому родственник или товарищ убитого может заменить его и продолжать бой с противником.

Мертвый воскресает в родственнике, в извечном существовании и неуничтожимом равенстве родовой организации. Семейная группа, равно как и воинская семья германцев, благодаря своей структуре, способны к расширению, вбирая в себя вновь приобретенных родственников или новобранцев. Нельзя допустить, чтобы хоть сколько-нибудь пострадала жизненная сила общности. Каждый погибший должен быть возмещен. Сама кровная месть, служа целям умиротворения жертвы и восстановления попранной групповой чести, направлена на то, чтобы обеспечить этой группе солидарность со стороны погибшего ее члена, а также и его самого не оставить без своей помощи. Позитивным или негативным объектом мести являются не отдельные личности, а сообщества. Поэтому вряд ли покажется странным, что месть иногда обрушивалась на лиц, не причинивших группе никакого вреда. Как индивиды, они ни в чем не были повинны. Однако они были связаны с обидчиком определенными отношениями солидарности. Неудивительно, что убийца может быть иногда принят в группу, членом которой была его жертва. Германская ментальность абстрагировалась от отдельных личностей.

Месть за погибшего родственника или товарища свершалась не ради него лично, а во имя «жизненной силы» группы, к которой он принадлежал и которой был нанесен ущерб пролитием его крови. Германцы не сомневались в том, что лучший способ отомстить противнику и возместить нанесенный им ущерб – «заключить» обидчика в группу жертвы. К тому же подобный способ улаживать конфликт подчас совпадал с намерением самого обидчика овладеть не только силой, но и личностными чертами, признаками жертвы, в известном смысле «превратиться в убитого им», чтобы избежать мести с его стороны (из иного мира), ибо самому себе он не станет вредить. Итак, цель заключалась в том, чтобы как можно быстрее «воскресить» в себе самом поверженного противника. Становится понятным глубокий смысл поведения гомеровского воина, обряжающегося в доспехи убитого им противника, феодальный обычай пользоваться оружием и доспехами убитого врага или противника, побежденного на турнире.

Проясняется природа таинственного и трогательного отеческого чувства, испытанного в «Илиаде» царем Трои Приамом, когда он беседовал с Ахиллом – убийцей своего сына Гектора, и сыновье чувство убийцы по отношению к отцу своей жертвы. Чувство, совершенно чуждое христианскому прощению, однако внешне весьма его напоминающее.

Случаи «возмещения ущерба» посредством приема убийцы в родовую общину или комитат довольно часто встречаются в скандинавских сагах, например в «Саге о Ватнсдале»: прощение отцом убийцы своего сына обладает характерными особенностями усыновления. Глава семейства и глава группы прежде всего обеспокоены сохранением силы своего «отряда». Вождь был отцом воинского семейства в общественном смысле, хотя это не исключало и личной привязанности вождя к членам своей дружины-свиты.

Наряду с вертикальными связями, существующими между вождем и рядовыми членами, ветеранами-наставниками (у нас на Руси – «старшей дружиной», «княжими мужами», «боярами») и юными новобранцами («младшей дружиной», «детскими», «отроками»), существовали также и связи горизонтальные, смоделированные по семейной мерке. Все воины – «сыновья» своего вождя. Друг другу они «братья». И в данном случае «идеальная семья» и, следовательно, «идеальное братство» (заметим, что подобные выражения весьма неточны и имеют смысл только при условии, если прилагательное «идеальный» употреблять в ритуально-магическом, а не в обиходном значении) превалируют над реальной семьей и реальным братством, причем неважно, вступают ли они друг с другом в конфликт в сфере практических отношений.

Пожалуй, необходимо уяснить всю двусмысленность и обманчивость данной идеально-реальной дихотомии. Братство, установленное ритуалом, приобретает благодаря тому же ритуалу собственную форму реального существования, едва ли не биологическую реальность. Его отличие от кровного братства, существующего между детьми одних и тех же родителей, заключается в ритуальной искусственности и, следовательно, добровольном характере связи. Что же касается кровных уз, то ритуал также позволяет их устанавливать. Разумеется, по собственной логике и своим законам, не повторяющим логику и законы биологии. Совершив ритуал обмена кровью, действующие лица становятся братьями уже не только «по оружию» (в чем, собственно, и состоит мотивировка ритуального братания), но как бы и по вскормившей их груди. Кровь одного брата начинала свой ток в жилах другого. Оба имели теперь общую жизненную субстанцию. Степень их единения превосходит иные родственные узы, включая узы отца и матери, ибо братство – биологическая связь гораздо более сильная, чем все остальные родственные отношения: в братьях кровь обоих родителей, тогда как у каждого из них в отдельности только половина общей родительской крови. Помнить об этом необходимо, чтобы уяснить смысл ритуала, который Античность и феодальное Средневековье (впрочем, не только феодальное) используют для установления братских уз: принятие в себя крови товарища в форме обмена или смешения крови, permixtio sanguinis. Вариантов было немало: вместе погрузить руки в кровь убитого животного; сделать надрез и пригубить крови друг друга; коснуться друг друга открытой раной; пролить на землю каплю крови и смешать ее с кровью друга. Совершившие такой ритуал уподоблялись единокровным братьям, разумеется в ритуальном смысле. Как и в других случаях, здесь тоже в основе был миф. Мы, конечно, не беремся утверждать, что реальность, отраженная в мифе, и та реальность, которую повторял, «восстанавливал» ритуал, хронологически вытекают одна из другой. Утверждать подобное не имеет смысла. Скажем только, что миф был моделью, неизменной мерой, с которой соотносили свое поведение участники ритуального действа и которая обусловливала содержание ритуала.

«Эдда» повествует о скрепленном кровью договоре Одина с Локи, быть может намекая тем самым на связь между этими персонажами германской религии: между ураническими асами (по Антону Платову – богами войны) и хтоническими ванами (по нему же – богами плодородия). При этом в «Эдде» подчеркивается взаимовыручка (язык семейного застолья, который используется в «Эдде», – типичный язык комитата) как основополагающая черта в отношениях между единокровными братьями. Братство по крови иной раз становится выше прочих связей, например родственных уз или даже весьма ценимого молочного братства. В «Нибелунгах» Брунгильда, обвиняя Гуннара в смерти Сигурда, ни словом не обмолвилась, что они родственники. Но она вспомнила об их ритуальном родстве. Прошедших ритуал, скрепленный кровью, связывала клятва оказывать друг другу поддержку. Ее практическая реализация: совместное владение имуществом, совместные пиршества, обязательство кровной мести. Как в роде в силу «общего семейного достояния», именуемого в исландских текстах «гамингья» или «хамингья», hamingja, так и в комитате даже смерть не в силах пресечь кровные узы, связанные с ними права и обязанности. Существовал даже обычай, по которому самые верные друзья и последователи покойного должны были лишить себя жизни собственным оружием (как многие японские буси-самураи в аналогичных обстоятельствах), чтобы соединиться с ним за гробом. Остающиеся жить, уж во всяком случае, должны были соблюдать обязательства перед павшим в бою товарищем и отомстить за его смерть. Общность крови и присяги связывает воедино людей прошлого, настоящего и будущего. Не в этом ли дополнительный смысл поедания плоти и крови убитого противника, причем неважно, зверь он или человек? Напомним только, что кровь и сердце Фафнира или кровь убитых врагов – это то, чем освежаются бургунды в «Песни о Нибелунгах». Практика, смысл которой заключается не только в том, чтобы присвоить себе силу противника, но и (повторим еще раз) в том, чтобы вобрать в свое тело его субстанцию, воскресить его в себе самом. Это своеобразное побратимство, служащее цели магического умиротворения противника (мертвец не станет нападать на свою собственную кровь). Одновременно это и возмещение ущерба, понесенного той группой, к которой принадлежал противник, чтобы избежать кровной мести.

Побратимство предполагает взаимопроникновение двух судеб. Жизнь и богатство вместе. Побратимы клянутся оказывать друг другу помощь как в этой, так и в загробной жизни. В случае смерти одного из братьев оставшийся в живых берет на себя все заботы о его родственниках. Они действительно делятся друг с другом всей своей жизнью. У них общая жизненная субстанция – кровь, хлеб, пиво, обладающие сакральной сущностью. Воинская дружба, основанная на братстве по крови, ценится намного выше прочих привязанностей. Итак, дружба и за гробом. Друг, восстающий из гроба для исполнения договора. Мертвые бок о бок с живыми в сражении, от исхода которого зависит общее дело. Это распространенный фольклорный мотив. В одном из документов, относящихся ко времени Крестовых походов, подчеркивается, что при взятии Иерусалима в 1099 г. вместе с живыми крестоносцами на штурм шли и все те, кто погиб в пути. В такой дружбе нет места предательству. Однажды ставший братом останется им навсегда. Даже вероломство, даже смерть одного из братьев не в силах расторгнуть узы договора. Перед нами главный узел системы отношений «живые – мертвые» в комитате. Приведем два примера: один из фольклора, другой из литературы, формально современной, а по существу документальной. В легенде, бытующей среди жителей Доломитов, рассказывается о дружиннике по имени Биди, чья вероломная измена повлекла за собой смерть друга. Тем не менее, когда Биди попал в беду, столкнувшись с великаном, он внезапно увидел вооруженного с ног до головы воина. Стоя на лесной опушке, грозил он обнаженным мечом великану. Рукоять меча сжимала рука человеческого скелета, череп его венчал шлем дружинника. Биди все понял: на помощь пришел к нему тот, чьи кости тлеют в могиле, – его верный друг… Однако умершие изменники, нарушившие данное слово из трусости, не обретают покоя даже в могиле до тех пор, пока не искупят своей вины. Известный медиевист и не менее известный писатель Дж. Р. Толки(е)н сумел передать характер и смысл этого традиционного эпического сюжета в своем «Властелине колец», отрывок из которого мы приводим. В сказочно-литературную форму ученый облек весьма глубокую мысль: «– Нам не нужны ваши тайны, не нужны сокровища Проклятых лет! Отвечайте только на вопросы. Пропустите нас и следуйте за нами, место встречи – подножие скалы Эрех! Ни звука в ответ. Гробовая тишина страшнее, чем шепот. От резкого порыва ветра дрогнули вдруг языки факелов и погасли. Кто-то пытался зажечь их снова. Напрасно. Они тут же погасли. – Мертвые, мертвые идут за нами, – сказал Леголас. – Я вижу: воины, кони, хоругви, словно в клочья разорванный туман.

Копья, словно куст зимней ракиты в ночной мгле. Мертвецы пошли за нами следом… – Мертвецы скачут за нами. Они услышали наш призыв, – подтвердил Элладан. Один за другим гасли огни в окнах домов при их приближении. Захлопывались двери и ставни. В полях крестьяне кричали от страха, разбегались кто куда, будто стадо оленей, почуявших охотника. Тьма становилась все гуще. И слышался в ночи один крик и один стон: – Царь мертвых! Царь мертвых идет!.. Незадолго до полуночи в черной темноте, какая бывает только в недрах горных пещер, они оказались у подножия Эреха. Эльрогир передал Арагорну серебряный рог. Он протрубил один раз. И послышался будто отзвук многих рогов. Так звучит эхо в глубоких и дальних пещерах. Снова воцарилась тишина. Но все чувствовали – где-то совсем рядом у подножия скалы сгрудилось огромное войско. С горных круч подул ледяной ветер, подобный дыханию призраков. Арагорн спрыгнул с коня и, повернувшись лицом к скале, крикнул что было сил: – Изменники, зачем пришли вы? – Ночь донесла голос из страшного далека: – Выполнить клятву и обрести мир… – Ваш час пробил! – вскрикнул Арагорн и приказал Гальбараду развернуть знамя. Огромное черное полотнище. Было ли что-нибудь изображено на нем, неизвестно. Все поглотила тьма…» Нам же пора подвести итоги рассуждений насчет воинской семьи. Усыновление и побратимство, весь набор связанных с этим клятвенных заверений – все это не раз изучалось авторами, и старыми, и молодыми, с точки зрения поисков колыбели феодального права и истоков рыцарской ментальности. Были и поспешные заявления, что, мол, о какой бы то ни было преемственности между германским воином и средневековым рыцарем не может быть и речи. И все-таки братство по оружию, на котором построена вся структура отношений в воинской среде, является живой душой рыцарского и феодального Средневековья. Возьмем ли мы эпический пример Роланд-Оливьер или исторические свидетельства хотя бы эпохи Крестовых походов, взаимодополняемость братьев по оружию важна настолько, что можно утверждать: конкретное воплощение идеала совершенного рыцаря чаще всего обнаруживалось не в одном отдельно взятом герое, а в их паре, где они объединены оружием. Да ведь и сам феодальный сеньор не кто иной, как senior – «старший брат» в семье воинов. Рыцарское братство пришло издалека.

О духе и форме дружины

Вначале был миф, – снова повторим мы. Для примера воспользуемся хотя и поздним, но все равно представляющим значительную ценность латинским текстом, в котором средневековый датский хронист Саксон Грамматик описывает спутников-контуберналов (contubemales) легендарного короля Фрото (Фроди, Фродо – вот откуда взялось имя главного героя «Властелина колец» Толкина!).

Если верить описанию, эти контуберналы – самые настоящие берсерки, они грабят, убивают, насильничают, и вообще ведут себя не как люди, а как дикие звери. Царь-конунг Фрото требует от них соблюдения воинской дисциплины, дает им моральные установления. Постепенно берсеркры превращаются в воинов, способных усмирить и очеловечить свой древний гнев, сохраняя при этом его положительные стороны и даваемые им преимущества.



Поделиться книгой:

На главную
Назад