Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Оргазм, или Любовные утехи на Западе. История наслаждения с XVI века до наших дней - Робер Мюшембле на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Искать женщину

Контрацепция ускорила процесс освобождения женщин и позволила им войти в мир, доступный ранее только мужчинам, — мир самореализации и поисков собственной сексуальной идентичночти[58]. Они больше не святые и не шлюхи, хотя некоторым хочется считать их таковыми; они отныне сами распоряжаются своей детородной функцией и своими чувствами. Они не ждут безоговорочного восхищения или порицания от мужчин, некогда доминировавших в культуре. Возможно, именно поэтому в традиционных авторитетных кругах периодически разворачиваются дискуссии о вреде контроля над рождаемостью. В XVIII веке противозачаточные средства уже объявлялись «темными путями обмана природы», их считали дьявольскими кознями, призванными совратить людей с пути истинного. Сейчас упор делается на то, что они враждебны биологической природе человека.

В 1973 году Верховный суд США легализовал аборты, но противники не сложили оружие. Значительная часть населения США — более половины — настроена к абортам враждебно и склонна скорее к пуританскому представлению о том, что сексуальность — исключительное право мужчины. Такое представление основано на системе законов, принятых по образцу европейских в 1960-е годы, оно базируется на мощной сублимации полового влечения в интересах развития культуры потребления, индустрии досуга и спорта. Фрустрация порождает ненасытный аппетит к жизненным радостям и приобретает форму настоящей религии потребления. Женщины у семейного очага — жрицы и мишени этой религии, из их уст исходит истина, в то время как «эротические маргиналы» выглядят еретиками. Они опозорены и отвержены, чему, в частности, служит культ спортсменов-«мачо». Нарушение в сознании основано здесь на традиционном распределении ролей между полами и группами людей. Личность оказывается зажатой в двойные тиски. Первые — традиционное противопоставление состоявшихся мужчин подросткам, но у последних еще остается надежда преуспеть в будущем. Вторые жестко определяют общественные роли мужчин и женщин, причем у последних нет возможности выйти из роли матери семейства иначе как ценой утраты социального статуса или обретения репутации «падшей».

Можно понять, насколько значимым было появление контрацептивных таблеток, поскольку теперь выбор становился уделом женщины, а не мужчины, как при использовании презерватива или прерывании полового акта. «Честные женщины» прошлого не могли распоряжаться своим телом, принадлежащим Господу, как считалось при Старом порядке, или мужу по «естественному праву» буржуазного общества XIX века. Разрыв с прошлым в 1960–1970-е годы был тем более ощутимым, что он давал право выбора угнетенной стороне; тому служили и противозачаточные таблетки, и распространение абортов, несмотря на протесты против них. Господству мужчин в сексуальной сфере пришел конец. Дочери Евы теперь сами могут выбирать себе партнера, определять форму, продолжительность и время половых сношений, что казалось немыслимым их предкам. Женский оргазм перестал быть запретной темой, его не стыдятся, о нем говорят. И средства массовой информации описывают, каким он должен быть, чтобы женщина могла почувствовать себя настоящей до мозга костей.

Последствия перемен, особенно в Старом Свете, неисчислимы. Разрушились не только представления о теле и сексуальности, но и основы взаимоотношений между полами, которые раньше строились вокруг брака даже там, где речь шла о подростковых сексуальных злоупотреблениях[59]. Изменились и отношения между поколениями. Во многих семьях дети живут с отчимами или мачехами, молодые стали позже уходить из родительского дома, бабушки и дедушки стали больше заниматься воспитанием внуков. В новых условиях меняются даже представления о любви: различия в возрасте или расе перестали быть существенными, зато в планы построения совместной жизни вторгаются соображения карьеры. Многие встают перед выбором, что лучше: завести ребенка или вкушать наслаждение в объятиях партнера. Общество в целом стало похоже на груду перемешанных костяшек домино, из которых составляется игра. И все потому, что женщины отказались от раз и навсегда установленных ролей целомудренной святой, идеальной матери или шлюхи, некогда навязанных им нашей культурой. К старому возврата не будет, хотя мы и не знаем, что именно из широкого спектра возможностей выберут будущие поколения.

До какой степени изменилось сознание всего за каких-нибудь тридцать лет! В 1976 году состоялся междисциплинарный коллоквиум, посвященный женщинам. Организатор, Эвелин Сюйеро, признавалась, что коллоквиум произвел «эффект разорвавшейся бомбы». Она была поражена тем количеством нравоучений и упреков, которые ей пришлось выслушать, и препон, которые ей пришлось преодолеть, прежде чем коллоквиум состоялся[60]. Далеко не все выступления носили революционный характер. Один из докладчиков сказал: «С точки зрения естественного отбора брак весьма важен. Представьте себе, что 90 % человеческих особей вступят в брак и заведут детей. Это будет весьма стабильная система»[61]. Проблемы, которые казались наиболее острыми, — «женский эротизм, любовь, проявления чувств, творчество» — были отодвинуты на второй план. Аргументировалось это тем, что все подобные понятия лежат в плоскости «новой культурной реальности», контуры которой пока еще неясны, а притязания порой не оправданны. Разумеется, категории, о которых идет речь, важны, но не настолько, насколько это пытаются иногда показать, а роль их в формировании «Субъекта» не так велика. Было также подчеркнуто, что «Субъект» не может быть предметом науки, если подразумевать под этим словом личность с ее маленькими (или большими) частными историями. Наука призвана иметь дело с населением, популяцией, классами людей, объединенных тем или иным опытом[62].

Сегодня подобные замечания вряд ли могут быть сделаны, а тогда они свидетельствовали о том, что научное поле еще не открыто для изучения истории наслаждения или либидо, потому что «Эго» казалось большинству исследователей подозрительным. Тем временем историческая демография все время обращалась к сексуальности, но представляла ее в бесплотном виде, в графиках и таблицах, отражающих общие закономерности. Проблемы, обсуждение которых вызывало робость, скрывались под маской «научного знания». Стойкая защита семьи как единственно достойной модели, видимо, была вызвана желанием дать отпор проповедникам «свободной любви» 1968 года. Через четверть века кризис семьи стал более очевиден, мнение о ценности супружеской пары уже не было так категорично, поскольку эротическое желание проделало свою работу в системе общественных ценностей, сметая одну за другой многовековые преграды.

Но не опасно ли для человеческого будущего наслаждение без границ, в обход законов природы? В начале XXI века проблема встала во весь рост, так как все больше супружеских пар ограничиваются одним ребенком или вообще отказываются от детей, чтобы полнее наслаждаться плотскими радостями. Нет ли в этом крайнего проявления эгоизма? Некоторые идеологи даже в гомосексуализме видят тенденцию к упадку белой расы. Катастрофисты и трезвомыслящие наперебой перечисляют признаки, свидетельствующие, по их мнению, об упадке западной цивилизации. Самое удивительное, на мой взгляд, то, что подобные идеи гораздо шире распространены в США, чем в Европе, и чем больше людей выдвигают их, тем активнее отмахиваются от них политики. Быть может, так проявляется молчаливое приятие этих черт как неотъемлемой части нашей умиротворенной культуры.

Источник наслаждений

С недавних пор иметь доступ к удовольствиям само по себе доставляет удовольствие. Нельзя сказать, что подобного не было раньше, но сейчас это явление приобрело особые масштабы. В первые две трети ХХ века общество тянулось то к пороку, то к добродетели, и периоды сменяли друг друга невероятно быстро. Время свободы нравов сменялось временем тревог и лишений мировых войн; строгие моральные нормы, воцарившиеся в 1950-е годы, были сметены ветром свободы мая 1968. Затем, как кажется, маятник замедлил качание и весы склонились в сторону моральной вседозволенности наших дней. Значит ли это, что цикл колебаний «подавление — свобода», установившийся в западной цивилизации с 1700 года, прекратил свое существование? Сохраняет ли свою роль в гедонистическом европейском обществе XXI века усилие сублимации, необходимое в фазе подавления? Возможно, наше общество, вставшее на путь унификации, оказалось во власти новой логики развития. Три процесса способствуют освобождению личности от нравственных оков — ослабление жесткости в вопросах морали в церкви, как католической, так и протестантской; признание вопросов прав и свобод личности более важными в мировом масштабе, чем вопросы экономического и коммерческого развития; революция в сфере прав женщины, наступившая после многовекового патриархального угнетения. Классический треугольник, состоящий из взрослых мужчин, юношей-подростков и женщин, покоился на неоспоримом главенстве первой группы, определяющей способ существования двух других. Но ни вторая, ни в особенности третья группа не желают больше принимать правила игры в ущерб собственным интересам. Все хотят наслаждаться жизнью как можно быстрее и как можно полнее. Терпеть и страдать — ради чего? Копить, но не пользоваться накопленным — зачем?

Мощь той или иной цивилизации проявляется в том, насколько быстро она приспосабливается к наступившим переменам и потрясениям. Готовность Европы к скачку, на мой взгляд, не вызывает сомнений. Однако историк, наблюдающий и оценивающий современные ему явления, перестает быть историком. Он может только судить, хорошо или плохо живется ему в современном мире. Среди меняющихся ценностей он теряет иллюзии райского существования после смерти, но остается вера в старые гуманистические принципы, которые некогда были призваны разнести по всему миру необычайные материальные, интеллектуальные и экономические запасы, собранные в этом уголке планеты с умеренным климатом. При этом гипертрофия «Эго» продолжает существовать и приводит к патологическим расстройствам, особенно часто у мужчин, вынужденных отвечать на вызов, брошенный женщинами. А женщины прекрасно понимают, чем обладают они одни, причем после изобретения противозачаточных таблеток они обладают этим без риска для себя. В руках у женщин ключи к самому изысканному, к самому ценному из всех удовольствий, изобретенных человечеством, — к удовольствию секса[63].

Дверь, открытая в мир чувственности, сделала более утонченными и другие наслаждения. Хотя тело субъекта таит в себе все возможные удовольствия, для того чтобы предаваться им, нужен еще кто-то или что-то. Если бы общество не преследовало мастурбацию, разве стала бы она настоящим наслаждением, а не простым удовлетворением потребности, как возможность почесать там, где чешется? Уже не раз говорилось о том, что культура умело манипулирует человеком, управляя его желаниями, импульсами и потребностями так, что они служат на благо коллектива.

Мне хочется задаться вопросом: быть может, источник наслаждений, забивший из европейской почвы в 2000-е годы, есть часть общей стратегии смешанного капиталистического общества, окрашенного в эпикурейские тона, которое стремится приспособиться к новым потрясениям на мировой арене? Отказ от механизма личной вины, вызвавшего некогда стремление к сублимации половых инстинктов, связан с ослаблением роли идеологии по обе стороны Атлантики. Некогда и светская, и религиозная мораль обещала человеку, что ценой аскезы и подавления «низких инстинктов» каждого все человечество в целом достигнет сияющего будущего. В настоящее время общество потребления отвергло идеал сознательной умеренности и экономии энергии либидо ради прилива жизненных сил. Теперь считается, что личность может полноценно существовать лишь тогда, когда ей доступны все возможные удовольствия, падающие, как манна небесная, с капиталистического небосклона. Однако, на мой взгляд, есть существенная разница между тем, как расценивается удовольствие (в первую очередь плотское) в Европе и в Северной Америке. В США все еще очень сильна роль традиционной патриархальной семьи, а стремление к удовольствиям и сексуальное влечение ограничиваются чувством личной вины, не столь явным, как в былые времена, но все-таки существующим. Европа по большей части освободилась от оков такого рода, и лишь немногие сожалеют об их исчезновении. Европа пошла по пути создания общества потребления — материального и духовного. Для тех, на кого оно ориентировано, это благодатный путь, так как развитию потребления сопутствует освобождение от чувства вины, особенно в эротической сфере. Общепризнано, что существует противоречие между скрытыми инстинктами в психоаналитическом смысле этого слова и дозволенным поведением. Человек ощутил себя свободным, хотя им по-прежнему управляют мощные скрытые законы, в том числе законы экономического рынка. Теперь все знают, что накопление само по себе еще не дает счастья. Жизнь тех, кто добился и богатства, и власти, и высокого положения, часто имеет горьковатый привкус. Иначе обстоит дело в Соединенных Штатах, где ощущение греховности часто оказывается необходимым условием полноценного наслаждения прелестями жизни[64].

Новая европейская мораль идет в том же направлении: тревога уступает место осознанию того, что полнота ощущений возникает, лишь когда на пути к наслаждению нарушаются какие-либо запреты. Сексуальность больше не подавляется, необходимость в сублимации отпала, однако порой возникают новые формы фрустрации и потери самоидентичности. Они связаны с тем, что общество более не предлагает человеку определенную роль, внутри которой он чувствовал бы себя защищенным. Нечто подобное ощущают обычно молодые мужчины, столкнувшись с возросшими притязаниями девушек-сверстниц, или же состарившиеся «мачо» перед лицом растущего феминистского движения. Но наша изобретательная эпоха предлагает самые различные способы, как найти выход из положения, — от экстремальных видов спорта до рискованных предприятий разного рода. И то и другое вызывает холодок азарта, дрожь от опасности, которой подвергаются добровольно. Наслаждение проистекает от угрозы саморазрушения, причем необратимого, подобно тому, как доставляют удовольствие поначалу, а потом неизбежно ускоряют конец жизни алкоголь, табак и наркотики.

Так или иначе, но наслаждение и удовольствие освободились от груза боли и тревоги, впечатавшегося незримой матрицей в сознание всех носителей западной культуры с XVII века. Оргазм больше не скрывают. О нем говорят без стыда или почти без стыда. Будущее покажет, насколько благодатными окажутся для объединенного Старого Континента эти невероятные изменения, произошедшие после многовекового чередования фазы подавления и фазы свободы, и позволят ли они Европе сохранить ее особое место в мире.

Часть вторая

ОТПЕЧАТКИ. НАСЛАЖДЕНИЕ В БОЛИ (XVI–XVII ВЕКА)

C итальянским Возрождением начался новый культурный процесс. Как всякий историк, я люблю изучать переломные эпохи, вот почему я решил сделать именно этот исторический момент отправной точкой моих размышлений. Разумеется, я не берусь утверждать, что наслаждение возникло именно тогда. Каждая человеческая цивилизация знала те или иные формы наслаждения. Мне хотелось лишь подчеркнуть, насколько значительным был поворот, после которого европейское сообщество медленно, мучительно, путем проб и ошибок, сталкиваясь с многочисленными противоречиями и нюансами, все же стало вырабатывать ткань понятия о наслаждении, отличного от того, что существовало раньше. Сквозь идеи и поступки мало-помалу вырисовывался прообраз того представления, которое станет фабричным клеймом западной цивилизации на пять столетий вперед и которое даже в наши дни исчезло не до конца.

Опыт чувственного наслаждения возник в боли. Тонкий, почти невидимый филигранный рисунок отпечатался на страницах книги европейской культуры. Сначала, в первые два столетия, печать была не слишком отчетливой. Конечно, следует принять во внимание то недоверие к телу, которое изначально присутствовало в христианской культуре. Предполагалось, что именно в теле скрывается вулкан человеческих страстей. Позже телесные радости, ощущение смерти и неполноценности земного бытия оказались тесно связаны. В этом проявилось хитроумие способов и методов христианских идеологов, опасавшихся, что может прийти конец их авторитету. И действительно, лишь в эпоху Просвещения встал вопрос о доверии к прежним суждениям. Затем пришло время, когда оказались связаны воедино стремление к жизни и стремление к смерти — Эрос и Танатос. Результат странного балета, где на сцену выходили поочередно и поборники Господа, и маркиз де Сад со своими последователями, а также наследники Дарвина, Фрейда, Маркса, Фуко, Вебера, превзошел все ожидания.

Поиск нерасторжимой взаимосвязи страдания и наслаждения внутри европейской культуры мог бы стать задачей для философов или теологов, и многие из них брались за это. Я — историк культуры, мне интересны в первую очередь процессы, происходящие в литературе, истории и структуре общества. В двух последующих главах мне хотелось бы подробно остановиться на двух категориях явлений. Первая объединяет все то, что связано с невероятно трудным постижением собственной личности, особенно для женщин, чье тело, по мнению окружающих, уже само по себе — препятствие к спасению души. В следующей главе я обращаюсь ко всему, что связано с поведением и нарушением существовавших сексуальных запретов, а также к проблеме общественного подавления тех, кто заходил слишком далеко по пути плотского наслаждения. Не будем забывать, что радости тела, не освященные таинством брака, рассматривались как смертный грех.

Глава 2

МУЖСКОЕ И ЖЕНСКОЕ НАЧАЛО: ЧЕЛОВЕК И ЕГО ТЕЛО

Еще совсем недавно изучение отдельной личности не было слишком популярно у исследователей. Экономисты, демографы, социологи предпочитали оперировать массовыми категориями. Вот поле, на котором может прокормиться биограф. Однако в конце XX века личность вышла на авансцену, во всяком случае, в философии и политике. Не без влияния масштабных идеологических построений исследователей стала интересовать в первую очередь гипертрофия «я», увиденная сквозь пространство и время. Марк Блох (1886–1944) очень хорошо понимал, как важно вернуть исследователя к изучению конкретных временных срезов, и с этой точки зрения изучение человеческого тела должно стать лакомым кусочком для историка. Ученые-гуманитарии и англоязычные писатели увидели в этом сюжете немало новых захватывающих проблем.

Человек начинает осмыслять себя как Субъекта, но это происходит не вдруг, подобно тому как статуя, вышедшая из-под резца мастера, попадает из небытия прямо в эпоху Возрождения. Появлению понятия Субъекта предшествует долгий процесс взаимодействия личности и коллектива. Особенно интересно взглянуть на этот процесс с точки зрения женщины, причем этот аспект весьма мало изучен теоретиками буржуазного XIX века[65].

Одно из самых важных открытий науки эпохи Возрождения состояло в том, что между полами существует взаимосвязь и взаимозависимость. Медики XVI и XVII веков, сторонники «гуморальной теории», считали, что между полами происходит обмен жидкостью: одни переполнены, а другие требуют орошения. Эта теория имела очень существенные последствия в области социальных отношений и запретных наслаждений.

КАК ОСОЗНАТЬ СВОЕ «Я» И ВЫРАЗИТЬ ЕГО

В античности человек осознавал себя как личность, то есть непохожим на всех прочих. Христианская культура недолюбливала такое самосознание. Блаженный Августин считал, что заботиться о развитии собственной личности означает «создавать руины». В средние века самоуглубление могло быть связано лишь с тем, чтобы полнее познать собственную греховность и покаяться. Если же человек шел дальше по опасному пути самопознания, его подстерегала Гордыня. Очевидно, что в реальной жизни оттенков было больше и существовали люди, шедшие против течения, однако в культурном пейзаже в целом к «самокопанию» относились пессимистически. Даже гуманистам-оптимистам XVI века не удалось открыть новых перспектив в этой сфере. Эразм попытался создать новые отношения между человеком, свободным в своем волеизъявлении, и добрым Господом Богом, к которому можно обращаться напрямую, без посредников и бессмысленных ритуалов. Он получил строгий выговор от бывшего монаха Лютера, считавшего, что человек должен склоняться перед Божьей волей. «Ты не благочестив», — говорил Лютер.

Личность под покровами

Итальянское Возрождение сыграло огромную роль в определении того, что представляет собой человеческое «я», и личность заявила о себе, поначалу робко и нерешительно. В античности, открытой заново, были языческие боги и языческие модели поведения, что несколько раздвинуло тиски исключительно христианского мировоззрения. Гуманисты и художники захотели быть сильными личностями, способными разговаривать с властителями и принимать приказания непосредственно от них, минуя посредников, а также открыто утверждать свой талант. Бенвенуто Челлини — ювелир, мастер во всех областях — описал свою жизнь с бесстыдством и полнотой, которым могли бы позавидовать и наши современники, занятые исключительно анализом своих переживаний. Гордец, хвастун и лгун, он чуть ли не поздравлял Бога с тем, что ему, Господу, удалось создать такую талантливую личность, как он, Бенвенуто Челлини. Гуманистическая волна покатилась по всей Европе XVI века и разнесла повсюду смелую концепцию величия человека[66].

Художники и мыслители принялись создавать новый идеал человека, символами которого стали культурные и образованные великаны Рабле, обнаженные мощные фигуры творений Леонардо да Винчи или Альбрехта Дюрера. Монархи и их подданные, сильные и слабые — все пытались соответствовать новому идеалу. Стивен Гринблат, исследователь английской литературы от Томаса Мора до Шекспира, повсюду находит следы «самовосхищения» (self-fashiоn). Слово произведено от fashion, одним из значений которого является «мода». Термин передает две стороны нового самосознания. Первая — самопогружение в традициях молитвенной сосредоточенности в подражание Христу. Такое самопогружение оказалось особенно распространено в протестантской традиции, свидетельством чего может служить женевский перевод Нового Завета 1557 года и волна духовных автобиографий мужчин и женщин, захлестнувшая Англию после Реформации. Вторая сторона проявляется тогда же, но в мучительном разрыве с первой. Те, кто пишет о «правилах поведения, о наилучшем способе представить себя в обществе», испытывают беспокойство и угрызения совести[67]. Появляются пособия по «культурному» поведению, своего рода теоретические кодексы изящных манер, призванные дать возможность блистать в свете и раскрыть как можно ярче все свои способности. Одним из таких пособий стала книга «Придворный» Бальдассаре Кастильоне, опубликованная в 1528 году. Она имела необыкновенный успех почти целое столетие и оказала существенное влияние на нравы элиты общества[68].

В XVI веке выход Субъекта на первый план не имел ничего общего с нарциссическим самолюбованием. Так или иначе, усиление роли Субъекта было связано с определенными религиозными или культурными силами, для которых оно стало необходимо. Парадоксальным образом усиление самосознания личности повлекло за собой ужесточение социального контроля. Юноши, выходцы из высших слоев общества, в жизни которых такой контроль был особенно силен, ответили на ужесточение правил всевозможными нарушениями их. Не случайно именно в это время и именно в этой социальной группе появляется понятие «досуг»[69]. Если говорить в целом, четкая дефиниция понятия «я» была определена знаниями и потребностями эпохи.

Великие английские писатели XVI века выстраивали собственные биографии и произведения в соотношении с двумя полюсами личности. Их герои, с одной стороны, воплощают власть, но они же, с другой стороны, являются «чужаками», которых общество не принимает и преследует (еретики, дикари, предатели, любовники, вступившие в незаконную связь). Первая сторона личности подчиняет себе героев, но они осознают опасность, исходящую от другой стороны, им приходится пройти болезненный путь утраты собственной целостности. Таков Отелло, мучительно страдающий от уязвленного мужского самолюбия, и многие другие герои Шекспира. Наконец, персонажи Марло выступают как противники слабой власти, неспособной подчинять себе. В конце исследования Гринблат приходит к выводу, что в XVI веке не происходит «явление личности, свободно постигающей собственную идентичность». Речь идет об искусственном формировании Субъекта в культуре[70]. Я не разделяю его чрезмерный пессимизм. На мой взгляд, Гринблат придает слишком большое значение теоретическим культурным оболочкам и принимает за одобрение молчание тех, кто из осторожности или страха преследований не оставил никаких письменных свидетельств своего отношения к проблеме личности. Кроме того, он недооценивает значение обратного эффекта, вызванного ужесточением контроля над личностью. Были люди, провозглашавшие свою непохожесть на прочих и выступавшие против условностей, желая тем самым смягчить боль от ран, нанесенных им жизнью. Они не могли спрятаться за театральным занавесом, как великие английские драматурги, или за маской изысканных манер, как советовал Кастильоне и его подражатели. Такие люди обжигали крылья, но продолжали горячо отстаивать свою точку зрения. Я расскажу о них в следующей главе.

XVI век вызвал цепную реакцию в написании автобиографий. Они, так же как письма и портреты, неоспоримо свидетельствуют о том, как возрос интерес к самонаблюдению и самоанализу[71]. Свою роль сыграли, конечно, и образцы прошлого, в частности «Исповедь» Августина, и развитие книгопечатания. Несомненно, сказался и бурный рост городов, в которых частная жизнь людей стала занимать гораздо больше места, чем раньше. Принято считать, что автобиографии писали в первую очередь люди пуританского или протестантского вероисповедания. Но это не так — их писали и католические авторы, как, например, Игнатий Лойола или Святая Тереза. Чаще всего авторами автобиографий были люди знатные и состоятельные, но и простолюдины среди них не редки. Открывают бал в 1500 году итальянцы: хвастун Челлини идет бок о бок с аптекарем Лукой Ландуччи, за ними следуют портной Себастьяно Ардити, плотник Джамбиста Казале… Ремесленники, иногда крестьяне, испанские солдаты — все наперебой хотят рассказать о себе. Львиная доля авторов, разумеется, мужчины, но есть и смелые женщины, облекающие в одежды автобиографии рассказ о своей жизни. Во Франции это «королева Марго» — Маргарита Валуа, сестра королей Франциска II, Карла IX и Генриха III. Она талантливо, со сдержанным волнением описала свою жизнь и создала первые Женские Мемуары. О себе пишут Мари де Гурне, «дочь по духу» Мишеля Монтеня[72], или Шарлотта Арбалет, супруга кальвиниста Филиппа Дюплесси-Морне. Можно упомянуть также об императоре Максимилиане, использовавшем для создания мемуаров наемных литературных работников-«негров», о многочисленных отпрысках семейства Платтер в Базеле, о музыканте Томасе Уайторне и многих других. К автобиографиям примыкают и литературно оформленные послания и письма, как у Петрарки и Эразма, созданные, видимо, по образцу цицероновских. Они становятся особенно популярны к концу XVI века, когда появляются многочисленные «образцовые письмовники». В них предлагаются образцы писем и для тех, кто желает обратиться с просьбой к вышестоящему лицу, и для тех, кто хочет объясниться даме в любви, и для тех, кто просто хочет поучаствовать в общем эпистолярном процессе.

Письма, а за ними и мемуары всех видов вводят некую невысказанную часть собственного «я» в рамки, определенные законами жанра. Королева Марго, не раз страстно влюблявшаяся, ничего не говорит о своих похождениях, равно как и о супружеской жизни с будущим королем Генрихом IV[73]. Женщины не должны касаться сексуальной стороны своей жизни; хвастаться любовными победами — привилегия мужчин. Брантом, близкий друг и почитатель королевы, пишет книгу «Галантные дамы», где в вымышленном повествовании пересказываются и истории из жизни реальных людей эпохи. Здесь особенно ярко заметна разница между мужчиной и женщиной в постижения чувственного «я».

Сила условностей еще ярче проявляется в живописных и скульптурных портретах, популярность которых существенно возрастает после 1500 года. Лица все больше и больше приобретают индивидуальные черты, особенно на посмертных изображениях, так как заказчики требуют, чтобы портретист добивался полного сходства с покойным. Многие художники изображают самих себя — Ганс Гольбейн Младший, Лукас Кранах Старший, Альбрехт Дюрер, который еще и ведет дневник. Биограф Паоло Джовио собрал коллекцию из 400 портретов великих людей, причем 70 из них — женские. Он разместил их в своей вилле на берегу озера Комо. Однако большинство произведений в коллекции — групповые портреты. Как это было принято в то время, изображение введено в контекст семьи или официальной деятельности (так изображались дожи и епископы): личность все же рассматривалась не сама по себе, а как часть целого. Тем самым облегчался труд издателей: достаточно было опубликовать один портрет, чтобы показать лица сразу нескольких персонажей. По иронии судьбы, Альбрехт Дюрер, буквально завороженный собственным обликом, представлен в книге на одной гравюре с гуманистом Геммой Фризиусом, и в памяти современников остался не столько его собственный образ, сколько его произведения[74].

Неоспоримо, что личность в XVI веке выходит на первый план в культуре, однако очевидно и то, что чаще всего она прячется под покровом коллектива. Ценность личности в ее собственных глазах проявляется скорее в виде способности как можно полнее отвечать ожиданиям других. Личность не представляет себя центром вселенной, так как это значило бы оскорбить Господа Бога. Благочестивые люди видят себя только в контексте коллектива. Старый воин-гугенот Агриппа д’Обинье живет в женевском уединении, переживает горечь поражения и, как он считает, отступничество любимого военачальника Генриха Наваррского, который пошел на соглашение с католиками. Он пишет книгу мемуаров в назидание потомкам. Но он не говорит о себе в первом лице и называет книгу «Жизнеописание Агриппы д’Обинье, написанное им самим для его детей». Спасение души возможно только в самоотречении. Однако использовать свой жизненный опыт во благо общества еще не означает впасть в грех Гордыни. Именно на этой почве и расцветает жанр автобиографии.

Уязвимость «я»

Дверь открывается и в такие глубины, которые до сих пор тщательно скрывались от постороннего взгляда. Особый тип постижения собственного «я» вырастает на обочине. Он принимает разные формы — от болезненного любопытства до полного и осознанного разрыва с условностями. Есть и те, кого насильно заставляют говорить о себе. В Европе времен Возрождения пытка стала узаконенным способом судебного дознания, методы и случаи ее применения тщательно расписаны в судебных уложениях[75].

Применение пытки основано на суждении, что, испытывая муки, человек представит, каковы они будут на Божьем суде, и заговорит, чтобы облегчить душу и обрести спасение. Поверье, что раны на теле убитого кровоточат в присутствии убийцы, так же должно было подстегнуть к признанию[76]. Судьи добивались прежде всего признания, неважно, что оно было получено во время пытки. Техника дознания и исповеди в чем-то совпадали: исповедь с конца XVI века стала индивидуальной и произносилась на ухо священнику. И на пытке, и на исповеди следовало заглянуть в глубь души и говорить искренне. О глубинах подсознательного тогда еще не догадывались, судьи хотели всего лишь узнать, почему совершено преступление, и призывали «поведать истину своими устами». Допрос виделся земной формой Страшного суда; он опирался на представление о глубокой взаимосвязи между телом и душой, и искренность души зависела от поведения тела. Допросу подозреваемого отводилось первое место в судопроизводстве. Лишь Англия отказалась от подобной процедуры в пользу заседания судейской коллегии. Но если речь шла о государственной измене, пытка применялась. Так было и при Елизавете I, и при Иакове I.

Некоторые исследователи видели здесь кризис Субъекта, возникший при укреплении государственной власти. Государство боялось переворотов и переоценки ценностей и использовало геенну огненную в качестве отчаянной предупредительной меры. Затем одержимость судей критериями «честность» и «предательство» распространилась и на другие сферы общественной жизни, что проявилось, в частности, в пьесах Шекспира. Боязнь измены тесно переплетается с темой брака, чреватого женской неверностью, — именно так видели в ту пору брак мужчины, постоянно не уверенные в себе. Женоненавистничество Яго в «Отелло» отражает эту тревогу мужчин. Можно сказать, что Шекспиру удалось передать в традиционном сюжете о ревнивом муже природу государства, одержимого идеей измены[77].

В 1563 году состоялся Тридентский собор, и оптимистическим мечтаниям гуманистов пришел конец. Католики и протестанты, каждые на свой лад, отрезвили слишком наивных интеллектуалов. Думать не как все становилось все опаснее и навлекало подозрения. Христианский гуманизм конца XVI века очистил культуру от идейных напластований и заставил каждого вернуться к общепринятому образу мыслей. Религиозные войны, бушующие в Европе, заставили всех — и простолюдинов, и знать — пригнуть голову, чтобы ее не снесли. Понятие «я» зашаталось под ураганом. В «Сонетах» Шекспира, опубликованных в 1609 году, а сочинявшихся предположительно с 1582 года, не случайно говорится о ненадежности положения поэта как такового (см., например, сонет 136). Даже самые крупные авторы эпохи почувствовали, что их «я» под угрозой. Те, кто все же решался заявить о собственных устремлениях и желаниях вопреки все усиливавшемуся требованию самоконтроля, считали необходимым оговориться, что они не нарушают приличий. Томас Хауэлл, Джордж Гаскойн, музыкант Томас Уайтхорн, автор первой автобиографии на английском языке, а позже Изабелла Уитни, неимущая женщина, — все они, рассказывая о своей жизни, выдают подспудную тревогу и боязнь за свою судьбу. Все эти люди принадлежат к благородному сословию — джентри или стремятся попасть в него, но говорят о том, что внешний успех их не интересует. Свою отдаленность от двора они объясняют безнравственностью придворной жизни в отличие от их собственной, а также оригинальностью собственного мышления[78].

В XVII веке английские авторы нередко употребляют местоимение первого лица единственного числа — отчасти это можно объяснить влиянием Монтеня. Но английские консерваторы и пуритане-радикалы вкладывают в слово «я» разный смысл. У первых «я» — медитативное, внеисторическое, наполненное символическими значениями. Вторые более разнообразны в своих взглядах. Среди них и баптист Беньян, и сторонник равенства (левеллер) Лилберн, и независимый (индепендент) Мильтон. Но все они употребляют «я» в простом и очевидном смысле, чтобы подчеркнуть, что время проходит, а повествователь живет и развивается в быстротекущем времени, во враждебном ему мире[79].

Позже по такому же пути пойдут те, для кого потребность рассказать о себе связана с пережитыми страданиями или унижением. Королева Марго талантливо описывает свою жизнь до изгнания, на которое обрек ее брат Генрих III, уставший от выходок сестры. Возможно, она берется за перо для того, чтобы попытаться как-то улучшить условия развода с мужем Генрихом IV: он решил жениться на другой женщине, способной дать ему наследника. Отвергнутая жена, удаленная от власти, Маргарита решает изобразить себя такой, какой, по ее мнению, она должна была предстать перед людьми, чтобы именно этот ее образ остался в памяти потомков. Агриппа д’Обинье движим горечью, так как видит, что его господин и король предал, как он считает, дело кальвинистов. Блез де Монлюк, жестокий «кровавый человек», как назвал его Мишле, изуродованный при осаде Рабастена в 1570 году, по политическим мотивам впавший в немилость Карла IX, принимается в 1571 году, в возрасте 71 года, диктовать «рассказ о своей жизни» с изрядной долей вымысла. Он хочет напомнить о том, как доблестно служил четырем королям, он сам себе лепит памятник. В 1574 году он был назначен маршалом Франции и умер три года спустя. Произведение, написанное под его диктовку и названное впоследствии «Комментарии», увидело свет только в 1592 году[80]. Брантом, произведения которого стали публиковаться только в 1665–1666 годах, спустя много лет после смерти автора (1614), написал книгу, названную впоследствии «Галантные дамы». Перед этим он упал с лошади, стал калекой и больше не мог нести военную службу. Ни один из этих авторов, обиженных жизнью или изувеченных, не намеревался представить произведение на суд широкой публики. Все они думали лишь о том, как предстать в наилучшем виде перед своими близкими.

Бунт и фрустрация вызывают к жизни мемуары, авторы которых стремятся оправдать себя. Эти автобиографии весьма далеки от смиренных христологических повествований о пути по божьему призванию. Однако в Англии квакерам удается сочетать дух христианского смирения и сознательный вызов условностям. Желание рассказать о себе может быть вызвано страданиями, одиночеством, болезнью, страстью к преувеличениям и даже безумием[81]. Цель авторов — не беседа с читателем: многие мемуары были опубликованы лишь после смерти их создателей, а некоторые так и остались в рукописи. Главной целью пишущих было, очевидно, стремление увидеть причины своих неудач сквозь призму собственного «я», вернее, попытка оправдаться в собственных глазах. Сам процесс письма помогал восстановить заново собственную личность, разрушенную в испытаниях, как это было у королевы Марго или у де Монлюка. Человек, взявшийся за повествование о себе, держит отчет только перед самим собой. Он — единственный судья своим поступкам. При этом правда иногда искажается или несколько приукрашивается, так как автор в первую очередь хочет переосмыслить отношения с самим собой, свои представления о чистом и нечистом, о добре и зле, а также заново провести границу между собой и другими. Здесь есть известная гордыня; не случайно исповедники предостерегают от чрезмерного самоуглубления, если оно не связано с соотношением собственного пути и пути Христа.

Что же говорить о женщинах, чья природа уже сама по себе греховна в глазах окружающих? В этом католики и протестанты были едины, хотя протестанты оставили женщинам чуть больше жизненного пространства. Какой душевной силой должна была обладать та, что отказалась склониться перед мужем, спрятать свои знания и умения и заявила во всеуслышание о своей непохожести на других?

СО СТОРОНЫ ЖЕНЩИНЫ

Если Субъект-мужчина с таким трудом выстраивал свою личность в XVI–XVII веках, то со стороны женщины — «утлого судна» (weaker vessel) — подобное предприятие было неминуемо обречено на провал. Выражение weaker vessel появилось в английском языке в 1526 году в переводе Нового Завета Тиндалом. К 1600 году так обозначается женский пол вообще, это выражение использует и Шекспир[82]. Католическая Франция тоже не остается в стороне. Как повсюду в Европе, во Франции женщина рассматривается как самое хрупкое из Божьих созданий в человеческой паре. Я не хочу применять здесь термин «гендерные исследования», употребляемый в англоязычных странах. Дело в том, что моя задача — выявить сложные, меняющиеся во времени взаимоотношения между полами. Просто истории мужчин или истории женщин будет недостаточно, так как взаимоотношения мужчин и женщин составляют систему, где изменения в одной части влекут за собой сдвиг всего целого.

Сложность предмета описания начинается уже с термина «патриархальный». Это понятие, обсуждаемое и осуждаемое, приобрело в последнее время множество смыслов. Для феминисток оно стало сигналом, чтобы клеймить позором своих противников или бросаться на битву с ними. Не претендуя на слишком широкие обобщения, я буду обозначать этим словом такое положение в обществе, где очевидно главенство мужчин над женщинами и детьми, причем проявляется оно на всех ступенях социальной лестницы и во всех общественных установлениях начиная с семьи[83]. Такое главенство существовало и во времена Шекспира, и во времена Мольера, однако оно не было раз и навсегда установленным, и формы его медленно менялись. С 1500 года патриархальные отношения укрепляются, но затем то тут, то там женщины подвергают сомнению правомочность порядка вещей, и это приводит к некоторому ослаблению правил еще до глубинных перемен XVIII века, речь о которых пойдет в следующей главе. Жаль, что французских исследователей, в отличие от англоязычных, этот вопрос не слишком интересует, и данные, которыми мы располагаем в настоящий момент, несколько односторонни. Тема возрастающей тревоги мужчин из-за невозможности уследить за дочерьми Евы в Англии с 1558 по 1660 год опирается на литературные или нормативные тексты[84]. А во Франции, кроме того, есть народные листки, обсуждающие тему штанов — символа супружеской жизни. Хотелось бы убедиться, что тема, затронутая еще в античности, когда насмешки вызывал образ Аристотеля, верхом на котором сидела жена, выходит за рамки театральных комедийных сюжетов и мужских страхов перед утратой власти и мужественности. Что скрывается за ней в реальной жизни общества? Быть может, мужчины до сих пор боятся, что судьба отвернется от них? Слабые женщины

Одно очевидно: никто не говорит о том, что женщина сильна по природе. Бог создал ее, чтобы повиноваться мужу, рожать детей и быть «под защитой дома: она всегда должна быть при нем, как улитка в раковине или черепаха под панцирем». Так утверждал в 1579 году королевский врач Лоран Жубер. Мужчина, как более сильное существо, воюет, работает, ездит в дальние страны, в то время как его подруга, «более изящная и хрупкая», терпеливо ждет его[85]. Свалим все на божественную волю! Оправдание неполноценности «утлого судна» абсолютно мужское. Эпоха Возрождения добавила к многовековой традиции стремление оградить женщин и девушек от соблазнов и искушений многолюдного города. Боккаччо в «Декамероне» (1348–1353) изображает итальянский город как современный Вавилон. Распутничать в Париже проще, чем в деревне. Возможно, в городах мужская тревога возрастала и от того, что взаимоотношения между людьми в них были разнообразнее, чем в деревне. Не случайно Панург в «Третьей книге» Рабле говорит обреченно: «Ни одному мужу не избежать рогов»[86]. Новые предписания о том, как должна вести себя честная женщина, исходят из городских кругов. В них нравственная жизнь горожан противопоставлена распущенности французского или английского королевского двора. Мужчины-горожане, желая успокоить себя и себе подобных, набрасывают контуры идеальной спутницы жизни: добродетельная супруга, глухая к заигрываниям других мужчин, плодовитая мать, готовая к самопожертвованию ради семьи. Ей противопоставлен образ чертовки, идущей на поводу у женских слабостей. В частности, она дает волю ненасытной похоти. Без направляющей руки мужчины она губит свою душу, и лишь брак может спасти ее от нее самой[87]. Разделение женщин на чистых и нечистых не ново, но оно приобретает гораздо бо́льшие масштабы, чем раньше. Об этом говорит усиление культа Девы Марии и размах охоты на ведьм, пик которой приходится в Западной Европе на 1580–1630 годы. Дева Мария с младенцем — вот идеал супруги и матери. Она принадлежит только мужу и взирает на свое тело со скромной сдержанностью; она не стремится получить удовольствие, но лишь зачать и родить ребенка. Женщины, нарушающие эти правила, изображались участницами сатанинского шабаша. Это все те, кто живет без крепкой мужской руки, в том числе и вдовы, и распутницы, которые стремятся к удовольствиям бренного тела, а не к спасению души. Процессы над ведьмами обычно происходили в деревнях, и мужчинам-горожанам дьявольские соблазнительницы попадались редко. Для того чтобы познать, каковы бывают действительно сладострастные объятия, им приходилось обращаться к проституткам. Двойной стандарт по отношению к нравственности мужчин и женщин действовал всегда, но он резко усилился, когда были противопоставлены супруга и обожаемая любовница. «Любовь принадлежит подружке», — восклицал Люсьен Фебр, — или падшей женщине с ее скандальным очарованием[88].

Женские роли

Удел каждой женщины, кроме тех немногих, что обречены на безбрачие за стенами монастыря, — замужество. К нему готовятся девушки, в нем живут женщины, а потом, овдовев, иногда жалеют о тех временах, когда суровые законы супружества все же защищали их. Некоторые историки пишут о том, что положение вдовы было лучше, чем положение замужней женщины, поскольку вдовы обретали независимость. Отчасти это было так, особенно в тех случаях, когда женщина обладала некоторым материальным достатком и умом, позволяющим пренебрегать упреками и насмешками. Считалось, что старые женщины еще ненасытнее в похоти, чем молодые, и нужна твердая мужская рука, чтобы удержать их от греха. Поначалу в ведьмовстве подозревали как раз женщин в возрасте — вдов и тех, кто держался обособленно внутри сообщества, не имея четких социальных связей[89]. Во Франции с середины XVI и до середины XVII века необходимость состоять в браке жестко и недвусмысленно закреплялась королевским законодательством[90]. В Англии 1590-х годов разразился кризис установлений о семье, начавшийся с дискуссии о разводе. Он привел к ужесточению общественного контроля за поведением человека в семье. Этот контроль стал менее очевиден, но проникал в глубь сознания, а семья воспринималась как место, где власть «реализуется частным образом в интересах общественного порядка»[91].

Крайние взгляды на семью предопределили сексуальные роли. Права диктуют мужчины, а они ведут себя агрессивно. Агрессивны и холостяки, члены сообществ, и горожане, и те, кто делает карьеру придворного. «Мои петушки выпущены — прячьте своих курочек», — гласит поговорка XVI века. Молодой самец набрасывается на девушку и насилует ее. В глазах общества его поведение извинительно: он просто ведет себя «как мужчина», виновата девушка — ей не следовало оказываться у него на пути, а мужчины из семьи девушки должны были тщательнее ее охранять[92]. Теоретически половой акт вне брака — это грех, но для «юнцов» он считается допустимым развлечением — «молодежь должна перебеситься». Они используют военные и бойцовые термины, чтобы обозначить половой акт, причем заранее известно, что это бой сильного со слабым. Во Франции Генриха II рыцари «обнажают» или «ломают копье» (а то и несколько копий). В Лондоне XVI века во всех классах общества принята словесная и физическая грубость во всем, что касается полового сношения. Можно назвать 130 терминов для обозначения мужского доминирования в акте. Эти термины можно разделить на четыре семантические группы. Осадить, покорить, взять — восходит к военной терминологии. Испортить, обесчестить, порушить — соотносятся с грубой формой обольщения. Взломать, порвать, пустить сок — обозначают лишение девственности. Четвертая группа терминов не связана с насилием впрямую, но и она проникнута духом агрессии. В произведениях Шекспира мужчина может «взнуздать», «поиметь», «отодрать» женщину, «вскочить» на нее, «припереть к стене»[93]. От мужчины ждут, что он будет вести себя с женщинами, как охотник с дичью. Победами принято хвастать в кабачках и в любом другом месте. Случаи диффамации, рассмотренные на заседаниях консистории (церковного суда) в Лондоне и Чичестере между 1572 и 1640 годами, наглядно демонстрируют, что мужская речь и мужской ум весьма агрессивны в сексуальной сфере. Что касается исков, возбужденных женщинами по поводу насилия разного рода, то их весьма мало. Те, кто пытается защитить свою репутацию от клеветы, имеют очень мало шансов снискать у судей симпатию. Жалобы женщин считаются обыденным делом, за исключением крайних, из ряда вон выходящих случаев[94]. Во Франции право супруга наказывать жену простирается очень далеко — лишь бы она не умерла от побоев. Изнасилование доказать почти невозможно, потому что суд, как правило, приходит к решению, что женщина пошла на поводу у своей природной похотливости и сама позволила себя изнасиловать[95].

С усилением патриархальной системы отношений в Европе начиная с XVI века различие между положением мужчины и женщины в обществе обрисовалось как никогда четко. Представления о мужественности и о мужской доблести остались теми же, что и в древние времена: сексуальные подвиги, пьянство, драки — все то, чем гордились и в сельских «сообществах молодых». При этом положение женщины становилось все более тяжелым в связи с введением жесткого контроля над ее поведением и обязательного надзора над семейными отношениями со стороны властей и церквей всех конфессий. С середины XVI века во Франции и после 1590 года в Англии браку придается все большее значение в жизни общества. Разумеется, женщин разного сословия конкретные изменения в семейном законодательстве коснулись по-разному, однако всем женщинам предписывалось ограничить свою жизнь супружеским очагом. Мужья и взрослые холостяки не теряют связи с внешним миром, для них существует двойной сексуальный стандарт, и пользоваться им не зазорно. Жены и девушки оказались, по сути, обречены на затворничество как в быту, так и в сексуальных отношениях. При этом далеко не всегда речь шла о верности традициям, следуя которым женщина должна блюсти дом. В деревне все женщины независимо от социального и материального положения или возраста существовали внутри некоего женского сообщества, так как их домашний быт был тяжелее, чем у горожанок, и требовал коллективных усилий. Главенство мужчины не подвергалось сомнению, но оно было не так тягостно, потому что у женщин была и своя жизнь со своей иерархией, своими шутками и даже своим языком. Они собирались все вместе у печи, на мельнице, на вечерних посиделках и т. п[96]. В густонаселенных городах такие отношения между женщинами возникали реже. Стремление видеть в семье и доме ячейку общества находит больший отклик в городах, и женщины оказываются здесь под более сильным надзором. Хотя некоторые привычки деревенского быта еще долго существовали и в городе[97], во взаимоотношениях мужчин и женщин происходили медленные изменения, давление на женщин все усиливалось и жесткие юридические нормы опирались на нравственные и религиозные установления. В Лондоне с 1572 по 1640 год одним из самых распространенных исков, рассматриваемых церковным судом, было обвинение в занятии проституцией. Иногда речь шла о словесном оскорблении, за которое женщины просили денежной компенсации, иногда предъявлялась жалоба на ущерб, нанесенный репутации[98]. В деревне коллектив сам контролирует поведение женщин: этим занимаются и другие женщины, и мужчины, мстящие за оскорбление. В городе, где вопрос о поведении женщины выносится на рассмотрение суда, отношение к женщине более индивидуализировано и вместе с тем ее половая принадлежность выдвигается на первый план. Женщина рассматривается как собственность мужа. Она может ускользнуть из-под его бдительного надзора, лишь предавшись разврату, но тогда вмешивается общество и наказывает ее. Чаще всего это делает суд, а не мстители. Новая система наказания женщины вписывается в длительный процесс переосмысления роли слабого пола в обществе. Неуклонно усиливается нравственное давление на женщин, и брак постепенно становится тем идеальным местом женского смирения, о котором некогда мечтали религиозные и политические блюстители нравственности. Супруга должна быть смиренной, скромной, благочестивой и считать свою зависимость от мужа естественной и нормальной[99].

В Англии противоречия между англиканской и пуританской церковью по поводу сущности брака создали дополнительные сложности. В 1597 году англиканским каноном было признано незаконным любое заключение брака после развода. Королева отказалась утвердить это положение, но Иаков I одобрил его, и оно вновь было провозглашено в канонах 1604 года. Так был положен конец спорам. Позиция англиканской церкви основана на представлении о нерасторжимости брака, что сближает ее с французскими католиками. Но пуритане видят в браке всего лишь гражданский договор, заключенный по взаимному согласию обеих сторон и никак не связанный со спасением души. Разрыв между этими двумя позициями привел к кризису, оставившему глубокий след в сознании. Возможно, именно с этим кризисом связана возросшая тревога мужчин, столь заметная в городской среде и в театральных пьесах того времени. Возникла необходимость заново определить, в чем же состоит женское и мужское начало, и мужчины-горожане испугались возможной переоценки ролей в обществе. Этот страх принял форму ужаса перед некими демоническими фуриями, будто бы намеревающимися захватить власть в обществе. Вера в зловещую силу секты женщин — прислужниц дьявола пришла в Англию с континента и вызвала всплеск охоты на ведьм. Пароксизм этой охоты длился с 1580 по 1590 год. К нему добавился повальный страх мужей погибнуть ночью от рук жены. Существует немало обращений в суд по этому поводу, однако подозрения чаще всего были необоснованны, так как архивы не говорят о всплеске подобных убийств[100]. В театре той эпохи сказывается эта мужская тревога. Однако, возможно, это был всего лишь обычный мужской страх оказаться несостоятельным перед сексуально ненасытной партнершей. Особый оттенок этому страху на английской сцене придает то, что женские роли играют юноши (лишь в 1660 году такой порядок был отменен королевским указом[101]).

Существование на театральных подмостках времен Шекспира «третьего пола», то есть юношей, переодетых в женское платье, выдавало, быть может, одновременно и мужское беспокойство, и желание получить сильный эротический заряд от смешения сексуальных ролей[102]. Некоторые высказывания современников говорят о том же. В памфлете 1599 года, озаглавленном «Ниспровержение театральных подмостков», его автор, доктор-богослов из Оксфорда Джон Рейнолдс, ополчается на переодевание юношей в женщин, которое, по его мнению, распаляет плотские вожделения. Вспомним, что в это время сурово запрещалось носить одежду противоположного пола, особенно женщинам, и многочисленные юридические процессы подтверждают это[103]. Тем не менее молодые холостяки иногда, в особых случаях, позволяли себе переодеваться в женщин. Это происходило на карнавалах по случаю больших народных праздников или во время шутовских обрядов наказания мужа-рогоносца, кавалькад на осле во Франции и «перевертышей» в Англии. В театре елизаветинской поры, наполненном многозначными символами, переодевание носило двойной смысл. Эротическая притягательность персонажа связывалась не только с женоподобной внешностью актера, но и с его мужской сущностью. Драматурги вполне сознавали это. Так, например, интрига пьесы Лили «Галатея» (1584) основана на том, что юноши переодеваются в девушек и наоборот, при этом и тех и других играют мальчики-подростки. В прологе зрителям объясняется, что переодеваться в чужую одежду нельзя и что театр протестует против гомосексуального истолкования пьесы. Кристофер Марло, считавшийся гомосексуалистом, обвиненный в содомии и ереси на посмертном процессе в 1593 году, сознательно обыгрывает тему переодевания в «Докторе Фаусте». Что касается Шекспира, то почти в каждой героине его комедий есть и мужское, и женское начало. Розалинда из «Как вам это понравится» (ок. 1599) переодевается в мужскую одежду и прячется в Арденнском лесу. В эпилоге пьесы она говорит: «Если бы я был женщиной, я бы постарался перецеловать как можно больше зрителей». Так достигнута вершина сексуальной двойственности: юноша играет женщину, переодетую мужчиной, который представляет себя женщиной. Такая игра со зрителем создает совершенно особую атмосферу чувственности, пронизанную высоким эротическим напряжением[104].

Не только в театре шла постепенная трансформация представлений о мужском и женском начале. В Лондоне, где жила основная публика елизаветинского театра, такая трансформация привела к выделению в 1700 году целого сообщества гомосексуалистов, заявивших о себе как о людях «третьего пола»[105]. Этому предшествовал длительный подспудный процесс, в ходе которого прежние нормы оказались отвергнуты. Театр времен Шекспира — один из этапов этого процесса, первый опыт контакта с публикой. Переодевание юношей в женщин отражает движение плотского желания в сторону неясного объекта, находящегося на пересечении двух полов. При этом предпочтение отдается чертам слабого пола, ибо юноши, как и женщины, зависят от взрослых мужчин и с точки зрения медицины той эпохи менее сухие и горячие, чем они. Так воплощается чувственная память о содомитских забавах прошлого, распространенных в сообществах молодых, тем более что и сами сообщества в XVI веке еще существуют[106]. Наверное, в начале 1600-х годов такой сложный узел значений придавал совершенно особый смысл странному английскому театральному обычаю давать женские роли юношам. Зрители-мужчины испытывали особое эротическое удовольствие, а что испытывали зрительницы, мы не знаем. Но, быть может, они находили сходство с собственным положением, глядя на мальчиков, которые в жизни так же, как и они, зависели от мужчин, а на сцене были воплощением всех существующих и воображаемых удовольствий для ровесников и старших?

Непокоренные и бунтовщицы

Женщина может существовать лишь тогда, когда ее воплощает мужчина, — вот метафорический урок елизаветинского театра. В патриархальном мире того времени женщина всегда определялась по отношению к мужчине. Архивные документы, которые крайне редко бывают составлены женской рукой, подтверждают, что личность женщины всегда идентифицируется через мужчину. Администраторы, писцы уголовного суда, нотариусы интересуются в первую очередь, с каким мужчиной женщина состоит в родстве, — именно так определяется ее социальный статус. Она — супруга, дочь, мать того, кто и определяет, по сути, ее личность, а особенности личности женщины как таковой не интересуют составителей документов. Иногда не указывается даже имя женщины, при том что дело касается как раз ее. В 1612 году парижский суд рассматривает дело об избиении жены сеньором де Серво. Он отхлестал ее, совершенно обнаженную, кнутом из бычьих жил, угрожал убить, осыпал оскорблениями и выбил несколько зубов подсвечником. Но пострадавшая называется в документах только по имени супруга-насильника: «жена сеньора де Серво»[107].

Лишь немногие женщины того времени удостоены личного именования. Это те, кто занимает высокое социальное положение, те, кто прославился своим благочестием или, наоборот, проститутки: Рыжая, Жанна-Толстуха, Золотой Передок. У простонародья индивидуальность порой передают клички, прозвища, уменьшительные имена, в них отражается так или иначе темперамент, и именно так дошли до нас прозвища знаменитых горластых парижских торговок. Если имя отца и имя мужа стоят рядом (например, Мари Дюбуа, жена Жана Дюваля), это говорит не о независимости женщины, а скорее о том, что она подчиняется двум мужчинам. В деревне так называемому слабому полу почти невозможно выжить без поддержки мужа или других родственников. Одинокая женщина, в отличие от одинокого мужчины, вызывает подозрения. Если у вдовы было несколько мужей, говорят, что она свела их всех в могилу, а то и обвиняют в том, что она участвует в сатанинских шабашах. В то же время вдовцу, который женится на девушке гораздо моложе его, просто устраивают в день свадьбы кошачий концерт под окнами.

Основная трудность, с которой сталкивались все женщины независимо от их социального положения, состояла в том, что им приходилась исполнять очень сложную социальную роль и при этом занимать униженное положение[108]. Мужчина исполнял одну социальную роль за другой, не прилагая к тому особых усилий. Он становился взрослым, потом отцом семейства, потом хозяином дома. Его жена должна была одновременно подчиняться мужу и внушать уважение детям и прислуге (в средних и высших классах). Рядом с супругом ей приходилось соответствовать образу женщины как неполноценного существа и в то же время распоряжаться слугами мужского пола и не давать им возможности увидеть в себе женщину как объект вожделения и добычу. Даже женщины королевских кровей оказывались в этой противоречивой ситуации. Елизавета I Английская вышла из положения, обыгрывая свою девственность и в то же время подчеркивая, что в ее женском теле скрыт дух мужчины. Отец Лорио — иезуит, некогда пользовавшийся покровительством королевы Марго, — написал против нее женоненавистнический памфлет. Королева ответила в тоне иронической напускной скромности и опубликовала в 1614 году «Смиренную и ничтожную речь». Она не могла возражать против общепринятого мнения о женской неполноценности, поэтому стала говорить о предназначении женщины: «Господу угодны спокойные, уравновешенные, благочестивые женские умы, а не мужские — вздорные и желчные»[109]. Правда, она не уточнила, что изображенный портрет соответствует образу доброй супруги, а она сама прожила бóльшую часть жизни совсем иначе и скорее подтверждала распространенную мысль о неукротимой похотливости дочерей Евы, отвергающих спасительную опеку мужа.

Немало женщин все же выходило за рамки принятых норм поведения. Некоторые, принадлежащие к разным социальным слоям, просто следовали своим страстям и желаниям, пытаясь разорвать пелену предрассудков и доказать, что они и им подобные имеют право на радости жизни и телесные удовольствия[110]. Другие сознавали, что быть женщиной значит страдать, и пытались хотя бы на бумаге восставать против тех, кто их угнетал[111].

В Англии в свете протестантского вероучения семья рассматривалась как своего рода «маленькая церковь», где особая роль отводилась женскому благочестию. Это благочестие находило отражение в неких «дневниках», куда женщины записывали ежедневные духовные размышления и испытания совести. Самый ранний из таких дошедших до нас дневников принадлежит Маргарет Хоби и начат в 1599 году. Всего сохранилось 23 дневника, относящихся к первой половине XVII века; возможно, многие утеряны. Некоторые из авторов дневников вносят особые интимные нотки в записи о духовном смирении. Они понимают, что это — их единственный личный документ, на который не распространяется власть мужа, и они имеют право не давать мужу читать его, даже если им нечего скрывать. Муж увидел, как Элизабет Вокер ведет дневник, и она взяла с него слово, что он ни разу не заглянет в ее записи, покуда она жива. После смерти супруги муж не нашел в дневнике ничего, что следовало бы от него скрывать. Элизабет Бари делает записи особыми буквами и сокращает слова. После ее смерти муж задался целью расшифровать текст, но не нашел в том, что ему удалось прочитать, ничего кроме «искренности, смирения и скромности». Элизабет Дантон изобрела для записей нечто вроде стенографии и попросила сжечь дневник после ее смерти[112]. Разговор о себе был тайным, стыдливым и совсем не обязательно связывался с желанием донести свое «я» до читателя. Женщины более стеснены, чем мужчины, принятые нормы поведения требуют от них молчания или, во всяком случае, крайней сдержанности в словах. Вот почему они часто запрещали издавать свои записи или разрешали сделать это только на определенных условиях. Многие автобиографии женщин были опубликованы посмертно, и публикатором часто становился священник, пожелавший представить ту, что их вела, как образец благочестия[113].

Однако самоанализ и у женщин требует соотнести себя с «другими». И вот появляется нечто новое: некоторые женщины восстают против принятого самоуничижения. Здесь еще нет торжества собственного «я», но уже есть чувство собственного достоинства. Маргарет Кавендиш, первая герцогиня Ньюкасла (1623–1673), опубликовала при жизни свои мемуары, названные «Подлинная история моего рождения, замужества и жизни» (1656). Она завершает их утверждением собственной индивидуальности рядом с отцом и мужем. Текст начинается словами: «Мой отец был джентльмен», и перед нами, таким образом, предстает жизнь женщины в обрамлении традиционной мужской опеки, хотя известно, что герцогиня считалась весьма экстравагантной особой и немало пострадала из-за своей репутации[114].

Мемуары Анны Клиффорд и Мэри Рич позволяют увидеть, каковы были немногие возможные пути выхода для женщин, страдавших и подвергавшихся нападкам. Первая никогда не шла против бури, но не уступала в том, что считала для себя самым главным. Вторая прибегала к раздвоению собственного образа, когда говорила о себе. Возможно, так поступала не она одна, просто другие не оставили письменных свидетельств.

Леди Анна Клиффорд (1590–1676), графиня Дорсета, Пемброка и Монтгомери, дочь графа Камберлендского, — необычный и завораживающий исторический персонаж. Ее мемуарные записи можно разделить как минимум на 4 части, составленные в разные периоды жизни. Наиболее интересен и богат деталями дневник, дошедший до нас только в копии XVIII века (опубликован в 1923 году)[115]. Дневник начинается с описания похорон Елизаветы I, и, как показывает дальнейшее, это не случайно. Видимо, графиня писала для себя, для того чтобы в тяжких испытаниях лучше осознать все, что с ней происходит. Анна была образованной и начитанной женщиной и не искала славы писательницы, хотя финансовые возможности позволяли ей опубликовать свои записи, как это сделала ее современница Маргарет Кавендиш. Может быть, рукописи Анны Клиффорд предназначались для чтения в узком семейном или дружеском кругу, как сочинения де Монлюка или Брантома во Франции. Повествовательница скромна и сдержанна и не выходит за рамки представлений о том, каково должно быть место женщины в обществе. Но когда речь заходит о вещах, имеющих в ее глазах первостепенное значение, ее упорство превосходит все мыслимые пределы.

1616 год. Ей 26 лет, она замужем за Ричардом Саквилем, графом Дорсетским. Свадьба состоялась 25 февраля 1609 года, а 2 июля 1614 года у них родилась дочь. Мужа Анна называет в дневнике «милорд», а дочь — «мое дитя». Повествовательница точно и скрупулезно определяет время и место своего существования по отношению ко дню смерти «дорогой матушки», Маргарет Рассел, наступившей 24 мая 1616 года, в пятницу, между 6 и 9 часами вечера. В записи об этом событии говорится, что мать Анны умерла в Брукхеме (в замке, расположенном к югу от Пенрита в Кэмбри), в той самой комнате, где когда-то родился отец Анны, что к моменту смерти матери прошло 10 лет и 7 месяцев со дня смерти отца, а также 13 лет и 2 месяца после кончины королевы Елизаветы. Самой повествовательнице к этому моменту 26 лет и 5 месяцев, ребенку не хватает месяца до двух лет. О муже не говорится ни слова. 29 мая к Анне прибывает гонец с печальным известием о смерти матери, и она воспринимает эту весть как тяжкое бремя, которое отныне ей придется нести. В завещании матери говорится, что она хочет быть похороненной в Энвике, что вдвойне тяжело для Анны. С одной стороны, надо позаботиться, чтобы тело доставили в Энвик, а с другой, она сожалеет, что мать не захотела быть похороненной в Скиптоне, расположенном на юге Йоркшир-Дейл, в 100 милях от Брукхема. Анна родилась в замке в Скиптоне, и в завещании матери ей видится недоброе предзнаменование, что она может лишиться его. Титул и имущество Анны связаны с землями ее отца — Камберлендом. Это обширные владения на северо-западе Англии, простирающиеся от Скиптона в Крейвене до Бруктона в Уэстморленде. Титульные грамоты, составленные в эпоху Генриха II, позволяют Анне унаследовать эти земли после смерти матери. Но в завещании отца, составленном незадолго до того как Анне исполнилось 16 лет, говорится, что земли должны перейти целиком по мужской линии к ее брату, а потом к его сыну. Однако братья Анны — сэр Роберт и лорд Френсис — умерли молодыми, и после кончины Маргарет Рассел проблема наследования приобрела особую остроту. Анна не желает отказываться от своих прав на эти земли, ссылаясь на то, что она — единственная прямая наследница эрла Камберленда.

Анна не называет свою дочь по имени, но дневник выдает ее глубокую привязанность к девочке, названной по имени бабушки Маргарет. В ночь, когда дочери исполнилось пять лет, мать в дневнике называет ее «моя леди» и так будет именовать впредь. Королева Елизавета присутствует в дневнике как обожаемый кумир. Первая запись — о ее похоронах в 1603 году, и Анна указывает точно время и место, где она узнала о смерти королевы. Позже с такой же точностью Анна определяет, когда и где она узнала о смерти матери. Можно понять, что она ощущает себя как бы под покровительством этих двух женщин. В 12 лет Анна была представлена королеве, и яркое воспоминание об этом событии сохранилось у нее на всю жизнь. В ее сознании образ идеальной женщины складывается из черт матери и той, что правила Англией «с духом мужчины» в теле женщины. Мы увидим далее, что и о самой Анне можно сказать то же самое.

В короткой записи от 24 мая 1616 года супруг Анны не упоминается и сколько ему лет не говорится. Однако известно, что еще в 1613 году он был в добром здравии — он изображен в богатом придворном одеянии на холсте сэра Уильяма Сегара. Анне не нравилось, что муж недостаточно энергично поддерживает ее притязания на северные владения, хотя он рассчитывал в случае успеха управлять ими от имени жены. Кроме того, он постоянно просил ее подписать документ, отдающий земли ему во владение после ее смерти, если у них не родится наследник. Угроза кажется небезосновательной, во всяком случае, 29 мая Анна видит тому соответствующий «знак». Мало того, что она находится в полном одиночестве в доме мужа в Ноле (графство Кент), — «милорд», как можно понять из записей, решил взять ее измором. Он еще давно, с болезни матери, начал мучить ее. 9 мая Анна получила письмо о том, что состояние матери крайне тяжелое, и в ту же ночь Дорсет сообщил ей, что решил отослать их дочь в другое место и навсегда запретил ей возвращаться в Нол. Анна пишет, что этот день был особенно печальным и тяжелым для нее. 11 мая она принимает решение по поводу того, что называет «мои дела», то есть борьбы за северное наследство. Именно из-за него возникли ее нелады с мужем, и он решил сыграть на ее привязанности к ребенку. Дорсет действует то лаской, то угрозами. Он пересматривает свое решение отобрать дочь у матери, но настаивает на том, чтобы вместе с девочкой при Анне жили его друзья-наблюдатели. Она соглашается на все и держится стойко, хотя и чувствует, что все осуждают ее. «Я как сова в пустыне», — лаконично замечает она 12 мая. Противостоять и мужу, и последней воле отца было нелегко: ее поведение никак не вписывалось в общепринятые рамки.

Повествовательница очень редко говорит о себе. Она более склонна сомневаться, чем быть довольной собой, но иногда выражает удовлетворение ироничным описанием без комментариев. 11 мая 1616 года в послании из Лондона Дорсет дал понять, что смягчился. В знак доверия он прислал жене обручальное кольцо лорда-казначея, незадолго до того женившегося. Анна пишет, что послала ему в ответ собственное обручальное кольцо. В день Пасхи 1617 года она записывает, что они с мужем вместе причастились, но во второй половине дня поссорились, однако все это время она носила белое праздничное платье. Накануне Пасхи, 19 апреля, она снова отказалась уступить настояниям мужа по поводу наследства и заметила, что чувствует себя в полном согласии со всем миром. По мелким деталям видно, что Анна считает себя правой перед Богом и людьми. Ее решимость непоколебима и в дальнейшем, за 41 год ее не смогут сломить ни превратности судьбы, ни страдания.

Смерть матери ускорила ход вещей. Землями завладел дядя Анны по материнской линии, Френсис Клиффорд. Назревал поединок между сыном Клиффорда и мужем Анны, и в дело вмешался сам король Иаков I. По прошению Дорсета 18 января 1617 года он принял супружескую чету. Дорсет сказал, что подчинится любому решению короля, но Анна заявила, что, пока жива, она не откажется от наследства в Уэстморленде. Ее нельзя было переубедить никакими доводами. В понедельник 20 января около 8 часов вечера король снова принял их в присутствии заинтересованных родственников Анны и нескольких законоведов. Упрямица снова заявила, что ни за что не согласится потерять Уэстморленд. Она стояла на своем, хотя король Иаков I выказывал явные признаки раздражения, а близкие всячески пытались ее вразумить. Через некоторое время до сведения Анны было доведено, что король намерен уладить дело без нее, так как она не идет ни на какие уступки. По этому поводу Анна пишет с видимым облегчением, что ни она сама, ни кто-либо другой не могли рассчитывать, что ей удастся так легко выйти из опасной ситуации. Ей кажется, что Елизавета послала ей тайный знак: она записывает, что Елизавета шепнула ей на ухо о том, что королю нельзя слепо доверять.

В марте 1617 года Иаков I приказывает Анне отдать земли дяде Френсису Клиффорду, а в качестве компенсации Дорсет получит 20 тысяч ливров. Но упрямица гнет свою линию. 23 апреля 1617 года, после Пасхи, она записывает, что муж не пришел к ней вечером в спальню, как делал это всегда. Теперь он решил прибегнуть к сексуальному шантажу, но безрезультатно. Впрочем, уже на следующую ночь он приходит к ней. Анна продолжает почтительно противиться его настояниям по поводу наследства, как она не подчинилась ни королю, ни последней воле отца. Не надо быть психоаналитиком, чтобы понять, что она вознамерилась противостоять закону мужчин — короля, отца, мужа. В конце концов она потеряла часть наследства, но не проиграла битву, которая завершилась через 30 лет в ее пользу.

С 1617 по 1624 год она рожала четыре раза, трое детей умерли, выжила одна лишь дочь, Изабелла. Она, как и Маргарет, дожила до взрослого возраста. Дорсет умер в 1624 году. В июне 1630 года, после шестилетнего вдовства, Анна вышла замуж вторым браком за Филиппа Герберта, графа Пемброка и Монтгомери, бывшего приближенного Иакова I, 46 лет от роду. У них родились двое детей. Однако союз оказался не слишком удачным, а в первую революцию Анна открыто выражала свои роялистские взгляды, в то время как Герберт поддерживал парламент.

Ее дядя, Френсис Клиффорд, умер в 1641 году, его сын Генри — в 1643. Наследство, которого так добивалась Анна, отошло к ней, но в тех местах бушевала гражданская война, и она не могла немедленно вступить во владение землями. В 1649 году энергичная Анна все же въехала в замок Скиптон, разрушенный во время осады. Супруг не последовал за ней, а в следующем году она узнала, что он умер.

Итак, к 60 годам она освободилась от всех пут и принялась за восстановление замков Пендрагон, Эпльби, Брук, Брукхем. В 1655 году она собралась восстановить Скиптон. Кромвель не хотел, чтобы разрушенный замок был восстановлен, но в конце концов решил предоставить свободу действий единственной женщине, которая не побоялась противиться его воле. Анна сумела доказать самому могущественному мужчине того времени, что не склоняется ни перед кем. Она была в Англии единственной женщиной — полновластной владелицей обширного поместья, причем отвергала поползновения мужчин так или иначе прибрать к рукам ее земли. Она строила и восстанавливала церкви и дома для бедных и умерла 21 марта 1676 года в возрасте 86 лет в замке Брукхем, в той самой комнате, где некогда родился, а потом и скончался ее отец. Она успела составить завещание в пользу дочери, ставшей леди Тенет, но внук Анны Николас, лорд Тенет, после смерти матери силой захватил земли и восстановил мужское право сильного, с которым Анна боролась всю свою жизнь[116].

В 1646 году, чтобы увековечить триумф, Анна, следуя своему неукротимому темпераменту, заказала парадный портрет[117]. Полотно представляет собой триптих, густо насыщенный символами. В центре изображены родители Анны и ее братья, умершие молодыми. Отец, Джордж Клиффорд, третий герцог Камберленд, часто отлучавшийся из дома, решивший оставить наследство отпрыскам по мужской линии, несколько смещен вправо. Мать, Маргарет Рассел, указывает рукой на старшего сына, лорда Френсиса, рядом с которым изображен сэр Роберт, самый младший из детей. За ними видны четыре портрета, сгруппированные попарно. На всех — женщины, тетки Анны. Две — урожденные Клиффорд (баронесса Уортон и графиня де Дерби), две — урожденные Рассел (графиня Уорвик и графиня Бат, причем имя первой — Анна). Определенный иронический посыл заключается в том, что они как бы тайно следят за соблюдением прав своей племянницы, обездоленной по воле отца и мужскому закону, но преодолевшей в конце концов все препятствия. Слева изображена сама Анна в 15 лет, то есть именно в том возрасте, когда она должна была бы получить наследство. Над головой Анны — полка с книгами и два портрета ее наставников, среди которых — Сэмюэль Дэниел. На правом полотне изображена Анна в год триумфа, в 56 лет. Правой рукой она опирается на книги, лежащие на столе, другие книги стоят на двух полках у нее над головой. Как раз над правой рукой, среди любимых книг, — а это в основном книги поэтов — стоят портреты ее мужей. С видимым удовольствием Анна и соблюла почтительность, и вместе с тем расположила портреты «милорда» и его здравствующего преемника там, куда обычно помещают охотничьи трофеи. Она сделала это в память о мучительном прошлом и именно тогда, когда освободилась от всех оков и добилась вожделенной цели, вступив в единоличное владение землями в Уэстморленде. Трудно удержаться от мысли, что она желала подчинить своей воле всех тех мужчин, кто пытался сломить ее, в том числе и короля, и двух мужей, и отца, и Кромвеля. Редчайший случай для женщины XVIII века! При этом она вела себя так, будто считала, что повиноваться мужчине необходимо, как и повиноваться Богу. Притворялась ли она? Ирония, которой проникнуты некоторые записи Анны, наводит на такие мысли, но в других записях она вполне искренне сообщает о своих сомнениях и важности соблюдать приличия. И на всех ее делах лежит отпечаток заботы об участи женщин: своей собственной, своей дочери, которую она назначила наследницей, своих теток, размещенных на центральном полотне парадного портрета-триптиха в 1646 году.

Анна предстает перед нами как необычная, двойственная личность, подчас сама напуганная собственной смелостью. Несомненно, ее вдохновлял образ королевы Елизаветы I. Когда Анна пишет, сколько лет было каждому из близких ей людей (или какое время прошло после их смерти) в тот момент, когда она узнала о смерти матери, королева оказывается в этом перечне единственной, кто не принадлежит к ее родственникам. Смогла бы Анна зайти так далеко, если бы у нее перед глазами не стоял пример Елизаветы I, отстоявшей в свое время собственные права наследницы престола?

Если у женщины есть связи, деньги, талант и терпение, ее упорство может быть вознаграждено. Однако для упрямой женщины, понимающей, что ее подстерегают опасности, иногда выгодней оказывается позиция внешнего смирения. Подсудимые знают, что проявление естественных человеческих слабостей порой оказывает на судей куда большее влияние, чем сознательный вызов. Сознательно выстроенная позиция двуличного поведения редко фиксируется на бумаге. Тем интереснее автобиографические записи Мэри Рич, графини Уорвикской, позволяющие увидеть и реальные факты, и их идеализированную реконструкцию. Мэри Рич — автор нескольких тысяч страниц рукописного дневника. Она делала записи день за днем в течение 10 лет начиная с 25 июля 1666 года. Кроме того, она написала сжатую историю своей жизни примерно на 40 страницах. Этот труд был создан в 1671 году, за 7 лет до смерти, то есть с определенного момента она писала в двух разных сочинениях об одном и том же: о своей молодости, проведенной в Ирландии и Лондоне, о свадьбе с Чарльзом Ричем, вызвавшей множество пересудов и слухов, о смерти двух детей и о вдовстве. Основная разница между двумя повествованиями связана с тем, как говорит Мэри Рич о своем супружестве. В краткой автобиографии муж предстает галантным и романтичным мужчиной, в дневнике — деспотом и тираном. Сама она в автобиографии выглядит живой общительной женщиной, страстно влюбленной в мужа, а в дневнике она разочарованная, подавленная, горько страдающая. Трудно определить, почему в каждом случае выбран именно такой тип повествования. Быть может, Мэри трудно было смириться с мыслью, что брак по любви, заключенный против воли родителей, привел к бесконечным ссорам с мужем и краху отношений. Ведение дневника, наверное, было для нее способом излить на бумаге свои унижения и страдания[118]. В этой роли часто выступают записи, не предназначенные для публичного чтения. Для женщин дневник часто оказывается чем-то вроде целебного бальзама, наложенного на раны, нанесенные жизнью. Иногда эти раны весьма глубоки, как в случае Анны Клиффорд. Автобиография Мэри Рич еще загадочнее: она пишет ее в то же время, что и дневник, но предлагает совершенно иную, идеализированную версию реальных событий. Что это — раздвоение личности? Болезненное расщепление собственного «я» вследствие жизненной неудачи? Сожаление о сделанном вопреки воле родителей? А может быть, она пыталась сообщить в письменной форме о том, что могло бы быть, чтобы оставить хорошую память о себе и своей жизни? Автобиография, в отличие от дневника, предназначалась для публики и была рассчитана на мнение читателей. Может быть, Мэри хотела вернуться к утраченной мечте, закрепить ее на бумаге, чтобы вспомнить, какой была она сама до того, как произошли все те невзгоды, что описаны на страницах дневника?

Как бы то ни было, пример Мэри Рич — свидетельство того, что страдания могут стать важным элементом процесса самопознания Субъекта. Женщинам XVI–XVII веков было гораздо труднее, чем мужчинам, втиснуть свою индивидуальность в узкую щель между идеалом и реальностью. «Утлое судно» угнетает муж — «господин и хозяин», насилие в супружестве считается обычным делом, не говоря уж о двойном стандарте в сексуальной сфере. Считается, что женщина должна терпеть и страдать молча. А как иначе заслужить спасение души, ведь тело женщины тянет ее в ад!

О текучести тела

«Каждый человек напитан слезами, как губка», — говорил Джон Донн в одной и великопостных проповедей 1623 года[119]. Образованная и начитанная Анна Клиффорд, встретившая его после воскресной проповеди 27 июля 1617 года, знала об этой идее, которую разделяли все ученые той эпохи, и в первую очередь врачи. Гален и Гиппократ учат, что тело пропитано жидкостью, но открыто воздушным потокам благодаря порам, расположенным на поверхности тела. Жидкости разного рода — сперма, грудное молоко, пот и пр. — свободно циркулируют внутри тела и могут превращаться друг в друга или в кровь. Соответственно, можно уподобить друг другу разные физические процессы: питание, испражнение, менструации и лактацию[120]. Состояние тела, напитанного жидкостью, находится в прямой зависимости от того, насколько стабильна внешняя температура. С этой точки зрения питание можно рассматривать как нагревание (варка) жидкости, болезнь — как избыток или недостаток жидкости определенной температуры. Античная медицина, кроме того, опиралась на учение о четырех основополагающих элементах: тепле, сухости, холоде и влажности. Два первых определяют тело взрослого мужчины, два последних — тело женщины. Полярность соответствует представлению о диаметральной противоположности мужчины и женщины, которое можно встретить у разных народов. Так, например, мужское начало связывают с силой, чистотой, небом, богом, а женское — со слабостью, грязью, землей, водой, демонами.

Можно предположить, что, согласно физиологической модели Галена, существует лишь один образец строения половых органов, и разница между мужчиной и женщиной не в природном строении, а в степени выраженности каждого признака[121]. Ученые и медики той эпохи устанавливали нечто вроде шкалы мужественности/женственности между двумя крайними точками[122]: на одном полюсе — ярко выраженный супермужчина, очень горячий и очень сухой, обросший шерстью, с темной кожей. На другом полюсе — женщина с очень светлыми волосами и кожей. Между крайними точками располагаются существа смешанного типа, с нестабильным состоянием жидкости внутри тела: темноволосые волосатые женщины с твердыми грудями — в них сказался избыток тепла; дряхлые мужчины-старики, более холодные, чем нужно; мальчики, еще недостаточно теплые, — не случайно было принято до 7 лет наряжать их в девичьи платьица; юноши, медленно преодолевающие материнскую влажность и постепенно достигающие тепловой нормы мужчины (таким образом, гомосексуализм оказывается возрастным признаком); наконец, женоподобные мужчины, внутри которых циркулируют жидкости, сходные с женскими. По мнению медиков, половые органы мужчины и женщины одинаковы, только у женщин они скрыты внутри тела. Монтень с иронией советовал девушкам не прыгать слишком много и слишком высоко, а то с ними произойдет то, что случилось «с одной девочкой», у которой во время игры «стыдные части тела» опустились вниз. Знаменитый анатом Андреас Везалий в своем труде «О строении человеческого тела», опубликованном в 1543 году, схематически изобразил влагалище как орган, абсолютно повторяющий форму пениса[123].

Теоретические сочинения и реальность не всегда совпадают. Теория единого строения половых органов была раскритикована, так как не отвечала экспериментальным данным о человеческом теле. Я не буду обсуждать здесь, насколько справедлива концепция телесных жидкостей, замечу лишь, что в обыденной практике эпохи она оставила свой след и приводила порой к сумбуру в представлениях о мужчинах и женщинах, а то и к драматическим последствиям[124]. Так, например, в Аугсбурге в XVI–XVII веках считалось нормальным, что мужчины обладают горячим, а то и взрывным темпераментом[125].

В свете всех этих теорий понятие Субъекта в европейской культуре несколько изменилось. Со времен Платона человек представлялся как арена непрерывной борьбы души и тела. Эта борьба не потеряла своей напряженности и во времена Реформации. Кальвинисты пошли дальше всех, утверждая, что христианин должен постоянно контролировать свои физические желания и потребности, иначе грех опустошит его. В своем труде «Религия врача» (1642) сэр Томас Браун говорит, что порой чувствует присутствие дьявола внутри себя: «Люцифер правит бал в моей груди!»[126] Это можно было понять и буквально. В то же время французские католики обнаруживают метки сатаны на коже ведьм, а экзорцисты заставляют блевать демонами, жабами и змеями монашек из Лудена и Лувье, заподозренных в одержимости бесом. По обе стороны Ла-Манша опасаются, что бессмертная душа попадет в ловушку плоти. Однако естественные науки все же продолжают развиваться. Опубликование в 1543 году трактата Везалия «О строении человеческого тела» положило начало изучению этого материала. Первый этап длился почти до 1640 года и принес немало интересных открытий. Поскольку в культуре все взаимосвязано, художники тоже заинтересовались изучением внутренностей человека. В живописи возникает своеобразная мода на изображение рассеченного тела. Ей следует и Караваджо в «Неверии Святого Фомы» (1603), и Рембрандт в «Уроке анатомии доктора Тульпа» (1632). Караваджо так и не сумел добиться от иезуитов разрешения на создание картины «Воскресение Христа», что говорит о том, что его взгляды расходились с принципами Контрреформации. На его картине палец Святого Фомы и раны Христа, которые он собирается пощупать, изображены с «хирургическими» подробностями. Такое смешение священного и мирского будоражило умы многих современников. Кроме того, художник опирался на знания, полученные при вскрытии тела, а вскрытие было осуждено церковью как святотатство. Не случайно возник анекдот о том, что Караваджо заставил своих учеников встать вокруг вскрываемого трупа.

Следующий этап в изучении физической оболочки человека начинается с открытий английского медика Гарвея и идей Декарта, которые в конечном счете приводят к утверждению взгляда на человека как на машину. Гарвей изложил свою теорию кровообращения в трактате, написанном на латыни, «Анатомическое исследование о движении сердца и крови у животных» (1628). Декарт сформулировал знаменитое «Я мыслю, следовательно, существую» в 1637 году. Пародийный вариант этого изречения появился гораздо позже, хотя некоторые из тех, кто отстаивает его правомочность, говорят о том, что машину должен кто-то создавать[127].

Вопреки существующему мнению, медицинские представления в XVI–XVII веках не были раз и навсегда сложившимися. Это касалось воззрений на соотношение души и тела, а также мужского и женского начала. В целом новые идеи внедрялись в западную цивилизацию медленно и постепенно, к ним нужно было привыкнуть. Менялось представление о вселенной: она уже не виделась как божественная сфера, универсальный макрокосм, абсолютным отражением которого является каждая частичка человека — микрокосм. Складывались представления о границах явлений, точнее говоря, о разломах.

К рукописи пьесы «Твердыня непоколебимости» (The Castle of Perseverance), датируемой первой четвертью XV века, приложен план сцены. На нем изображен земной круг, обрамленный водой. В центре круга стоит замок, под которым находится колыбель человечества. Первая печатная карта мира (1472) построена по тому же принципу. На средневековых картах, как правило, мир изображен в виде диска с Иерусалимом посередине. На диске размещены три известных в то время континента: Европа, Азия и Африка. География и театр предлагали зрителю зеркало, в котором он видел самого себя. С этой точки зрения особый интерес представляет нововведение Иниго Джонса, который в 1605 году предложил устроить при английском дворе сцену на итальянский лад. Принцип ее состоял в том, что между зрителями и актерами проводилась четкая граница. Так создавался новый образ человека — единый и стабильный. Поначалу новая сцена сбивала зрителей с толку, но ко второй половине века она прочно утвердилась в театре. Кроме того, в пьесах появился внутренний монолог — разговор героя с самим собой; этот прием активно использовал, в частности, Кристофер Марло в «Трагической истории доктора Фауста» (ок. 1588). Он создавал эффект самоуглубления персонажа и вызывал живой интерес у публики[128].

Но и старые культурные традиции не торопились уступать место. В совершенно иной области, при изображении урока анатомии начала XVII века, долго царил концентрический принцип, введенный Везалием. Анатомический театр в Лейдене в 1610 году изображен как квадратный зал, в центре которого помещен труп. Вокруг трупа концентрическими уступами, отделенными друг от друга деревянными перилами, поднимается амфитеатр. По уступам разгуливают любопытные[129]. Традиционное положение тела в центре позволяет внести священную символику в святотатственный, по мнению многих, акт вскрытия трупа. Дозволено ли заглядывать внутрь тела, устроенного по образу и подобию Божьему? Английский теолог Джон Вимс написал в 1627 году работу, озаглавленную «Изображение Образа Божьего в человеке». Чтобы примирить анатомию и религию, он приводит обратный довод: благодаря анатомии мы можем лучше постичь замысел Всемогущего[130]. Однако табу на изучение внутреннего строения человеческого тела исчезло не до конца: хирурги называют хитросплетения внутренностей «головой Медузы», напоминая каждому, что и он смертен[131].

Страхи и запреты гораздо чаще связываются с женским, а не с мужским телом. Зеландский врач Левинус Лемний (1505–1568), автор весьма известной в Европе книги[132], утверждает, что тело мужчины пахнет лучше, чем тело женщины. «Женское тело переполнено жидкостями; когда распускается цветок (во время менструаций), оно издает дурной запах, губительный для всего живого. От этого запаха все вещества теряют свои природные свойства и силу». Так же как Плиний Старший, он считает, что от соприкосновения с менструальной кровью цветы и плоды вянут, слоновая кость желтеет, железо становится хрупким, а собаки — бешеными. К перечню бедствий от менструальной крови, составленному Корнелием Агриппой, он добавляет, что пчелы от нее дохнут или покидают улей, беленое полотно чернеет, у кобыл происходит выкидыш, ослицы становятся бесплодными. Некоторые факты проверить затруднительно: так, например, он утверждает, что от пепла сожженных простыней, испачканных менструальной кровью, блекнут пурпур и цветы. Кроме того, он считает, что сам по себе запах женщины вредоносен, так как он происходит от холода и влажности, свойственных этому полу. «Естественная теплота мужчины — мягкая, сладкая, от нее исходит дух, как бы источающий аромат». Женщина, в отличие от мужчины, пахнет дурно, одного ее приближения достаточно, чтобы орех высох и почернел. Коралл от соприкосновения с женщиной тускнеет, а в присутствии мужчины цвет его становится более интенсивным. Кроме того, для возвращения цвета можно потереть его горчичным зерном[133].

Говоря другими словами, тело женщины будоражит мужчин. Настолько, что вскрытие женского трупа вызывает захватывающий интерес, особенно в Англии и в Объединенных Провинциях — странах протестантской культуры, делающей особый упор на первородный грех. Анатомы пытаются найти в женском теле изначальный источник смертности человека, то есть ту особенность строения тела, которая определила строптивость Евы и привела к грехопадению и изгнанию из рая[134]. Женщины на английской сцене (не будем забывать, что их изображали юноши) представлены не только как «утлые суда», но и как «суда с дырками» (leaky vessels), что усугубляет их природную слабость. Женщины переполнены жидкостью, зависят от фаз Луны, которая управляет внутренними приливами внутри их тела; они в какой-то степени подобны бочке Данаид, из которой постоянно выливается вода. В трактате «Анатомия урины», опубликованном в 1625 году, Джеймс Харт излагает общепринятую точку зрения, согласно которой женская моча окрашена менее интенсивно, чем мужская, а выделяется обильнее, что связано с более холодным темпераментом. Эта точка зрения не раз обыгрывалась в шутках. Есть же поговорка: «Пусть она покричит, меньше ссать будет». Все прочие женские выделения также слишком обильны. В «Венецианском купце» (1596–1598) Шекспир говорит, что кровоточащее тело мужчины похоже на женское. Гейл Керн Пастер считает, что пристальное внимание к «бездонности» и избытку жидкости, а также шутки по этому поводу связаны с тем, что женское тело приводило в замешательство, а состояние замешательства было принципиально важно для зрителей елизаветинского театра (откуда и появилось название книги Пастера)[135]. Это очень привлекательная гипотеза. Она дополняет мысль Норберта Элиаса о том, что переход к цивилизованному поведению начинается с контроля за естественными отправлениями. О том же постоянно говорит и Эразм начиная со своего трактата «О приличном поведении детей» (1530). В русле этих идей находится и концепция Михаила Бахтина по поводу «гротескного тела» в народной культуре, которое открыто извергает экскременты и выделения[136]. Понятие «замешательства» фиксирует некий переходный момент от крестьянской нормы коллективного стыда к самоконтролю, характерному для культуры личной вины, которая утверждается в обществе медленно и постепенно. В первую очередь это касается лондонцев — основных зрителей шекспировских пьес, но подобный процесс проходит и в других больших городах, где бытовое поведение модернизируется.

Чувство некоторого смущения перед избыточными телесными отправлениями, которые следовало бы скрывать, вдохновляет также фламандских и голландских художников — последователей Брейгеля Старшего. На жанровых полотнах из сельской жизни часто изображается писающий крестьянин. Владельцы картины — а это чаще всего горожане со средним или высоким достатком — смеются над ним, так как считают свое поведение более утонченным. В XIX веке наследники этих владельцев просто стирали или замазывали на полотнах подобные сцены, так как мораль их века считала такое абсолютно недопустимым.

Представление о наслаждении, прежде всего сексуальном, тесно связано с тем, как субъект ощущает и осознает себя и свое тело. В эпоху Возрождения бытовала так называемая «обогревательная модель сексуальности»[137]. Левинус Лемний, зеландский врач, которого мы упоминали выше, пишет в книге «Невидимые тайны природы», что источник наслаждения кроется в мозгу и печени, при этом эрекция у мужчины происходит от внешнего тепла, поступающего из сосудов сердца. Врачи эпохи, как и авторы пособий по приличному поведению, считали, что единственной целью половых сношений является продолжение рода. Следовательно, каждый половой акт должен быть эффективен и приводить к зачатию. Для этого надо, чтобы оба участника одновременно испытали оргазм, так как тогда их «семя» (считалось, что женщина тоже извергает его) нагреется до определенной температуры. Именно для этого нужны и предварительные ласки, хотя ни в одном тексте эпохи не упоминается клитор. В целом половой акт — изнуряющее усилие, и у тех мужчин, что злоупотребляют радостями плоти, снижается эффективность спермы. Ученые того времени всерьез обсуждали, кто из партнеров должен получать больше удовольствия. Самым распространенным было мнение, что наслаждение женщины выше, так как она и извергает собственное семя, и получает семя партнера[138].

Медицинские средства эпохи были по большей части очистительными. Больного старались избавить от избыточной жидкости кровопусканиями или клистиром. Мольер часто смеется над клистиром, но, может быть, его применение вызывало и неожиданное эротическое ощущение? В некоторых текстах, например в альманахах, очищение желудка уподобляется соитию. Клистиром пользовались часто, почти ежедневно, испытывая двойственное чувства стыда и удовлетворения: врачебное предписание оборачивалось сладострастным удовольствием[139].

Это замечание вызывает доверие. В этой главе уже говорилось о двойственности образа юноши, переодетого в женщину на сцене, о гомосексуальной практике в «сообществах молодых». Все это дает возможность предположить, что анальное удовлетворение — реальное или воображаемое — было довольно распространено. При этом в Англии и во Франции, где существовали строгие законы против содомии, почти не зафиксировано случаев их применения на практике.

Девушкам тоже ставили клистир. Интересно, а они получали от этого удовольствие?

Глава 3

ПЛОТСКИЕ РАДОСТИ — СМЕРТНЫЕ ГРЕХИ

Фаншона: Но все же как поступают те робкие девушки, что боятся понести? Как удается им обходиться без мужчины, когда желание так и разбирает и подымается к горлу и передок как в огне и, как его ни три, никакого облегчения не наступает?

Сюзанна: Я скажу тебе, кузина, что они делают. Ведь есть такие девушки, к которым ни разу не прикасался мужчина, и, тем не менее, они не отказывают себе в радости возбудиться от сладкого удовольствия и при этом не опасаются последствий.

Фаншона: Но как такое может быть?

[…]

Сюзанна: Девушки, у которых нет под рукой статуи [перед этим был рассказан анекдот о дочке короля, воспользовавшейся бронзовой статуей мужчины с большим пенисом, сделанным из более мягкого материала — Р.М.], довольствуются поддельным членом или просто штучками из бархата или из стекла, по форме похожими на член. Они наливают туда теплое молоко и чешут себя изнутри. Другие пользуются колбасой, толстыми свечками — теми, что по четыре штуки за ливр, или же просто засовывают палец так далеко, как только можно, и получают от этого облегчение. Ведь сколько есть на свете несчастных девушек, затворниц поневоле, и сколько монахинь, что и на мир могут поглядеть лишь одним глазком. Все они вынуждены выходить из положения таким образом и не могут побороть искушения, ведь сношаться так же необходимо, как есть и пить! Как только девушке исполнится 15 лет, ее одолевает вожделение, и надо как-то усмирить свой естественный пыл![140]

«Школа девушек» — короткий анонимный текст, откуда взят этот отрывок, — появилась в 1655 году. Позже его обнаружил Фредерик Лашевр (1855–1943), большой знаток подобной литературы, открывший для читателей немало забытых авторов-либертенов и вместе с тем несколько шокированный их писаниями. Он увидел в «Школе девушек» первое эротическое пособие, написанное по-французски. Однако текст интересен не только этим. Произведение поражает своей необычностью с самых разных углов зрения. Удивителен тон изложения, высокое качество стиля, сам замысел автора (или авторов). В эпоху жесткой цензуры, когда в изобилии публиковались учебники «хорошего тона», призванные снабдить «порядочного человека», горожанина, правилами вежливого поведения и навыками жесткого самоконтроля[141], «Школа девушек» предлагает очень плотский урок «воспитания чувств», проникнутый иронией и посвященный женским сексуальным проблемам! Впервые под пером мужчины (автор, очевидно, мужчина) появляется мысль о том, что женское тело имеет право на эротические ощущения. Эта невозделанная почва разработана здесь с точностью и обезоруживающей простотой в выражениях: все названо своими именами. Жаль, что не было найдено параллельной «школы юношей». Мольер чуть позже написал «Школу мужей» (1661), а еще годом позже — «Школу жен» (1662). Он тоже считает вполне правомерным, что Агнесса — героиня пьесы — хочет испытать любовное удовольствие. Но Мольер следует правилам приличия, и девушка ждет радостей и сладостей от брака[142].

Совсем иная позиция у Фаншоны, которую обучает ее кузина Сюзанна. По ее мнению, есть, пить и сношаться — естественно. Мы увидим дальше, что «Школа» повторяет мысли либертенов эпохи, в частности барона де Бло, умершего в 1655 году. В то время как господствующие нравственные и религиозные нормы, усвоенные правила поведения, законы, установленные мужчинами, провозглашают, что любое чрезмерное внимание к телу греховно, раздаются и совсем иные голоса. Они говорят, что каждое человеческое существо имеет право на чувственные радости, и женщины не исключение из этого правила. Мольер говорит о том же, но осторожно, устами невинной Агнессы, спрашивающей, что такое «любовь»: «Вы говорите, это грех? Помилуйте, но почему?»[143]



Поделиться книгой:

На главную
Назад