Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Узкий круг - Святослав Рыбас на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

- Триста, мамочка. Это ведь мои деньги. Их бабушка завещала мне и брату. Я поеду с одним человеком. Хочу быть независимой.

"У нее уже есть парень, - подумал Хохлов. - Она взрослая девушка, и Зина давно решила задачу, как объяснить ей, чем кончаются для девушек некоторые безрассудные поступки..."

Ему стало жаль Шурочку и себя. Он посмотрел на жену, надеясь, что Зина поможет. Но Зина стала допытывать, кто этот человек, и в ее голосе появились педагогические нотки, а Шурочка неопределенно улыбалась и оттягивала цепочку на шее. Хохлову все это не понравилось. Он вспомнил, что Зина не хотела рожать второго ребенка; тогда они еще жили в Грушовке; и потом вспомнил, что приходившая сегодня грушовская старуха знала его мать и, возможно, его вину перед покойницей. Наверное, Митя и Шурочка тоже считали, что отец бросил свою мать умирать в одиночестве?

Зина сказала:

- В твоем возрасте просто неприлично тратить такие деньги!

- Я могла их взять без твоего разрешения, - возразила Шурочка. - Ничего неприличного не вижу.

- Ладно, Зина, - сказал Хохлов. - Разреши.

Жена встала, принялась убирать чашки и, гремя ими больше обычного, как будто продолжала разговор. Хохлова тяготило такое общение. Она показывает свое недовольство? А что мы? Вот Шурочка выскальзывает из-за стола, щебечет: "Я сама, мамочка" - и моет посуду. Митя протирает столешницу. Стол поскрипывает. Зина, у которой отняли кухонную работу, смотрит то на детей, то на Хохлова.

- Ладно, Зина, - успокоил он ее. - Мы ведь доверяем своей дочери...

Других доводов у него нет. "Мы не бессильны, - хочет сказать Хохлов. Мы научили нашего ребенка, как надо жить. Теперь не переучишь".

- Не верится! - воскликнула Зина. - Девушка берет деньги, чтобы везти парня отдыхать. Что за отношения?

- Хватит об этом! - сказал Хохлов.

Он вынес приговор и, как всегда, почувствовал свою вину. Ее не с кем было разделить, не к кому было воззвать, чтобы увериться в безошибочности решения, - в такие мгновения он был одинок. Он знал, что для будущего безошибочных решений не бывает, человек не способен предвидеть все последствия и лишь надеется на лучшее.

Жена и дети разошлись по комнатам. Словно он их разогнал. Но кто-то должен сказать: "Будет так!" И судебные ошибки здесь ни при чем, у Хохлова их нет. Его решения очищали людей от ужаса преступлений, вели к искуплению вины, отогревали жаждущих мести, в конечном счете умиротворяли всех. В семье - то же. Но и самому праведному судье свойственно со временем переоценивать свои решения, особенно тогда, когда открывается их неожиданный итог.

Мать Хохлова завещала внукам свой грушовский дом, ибо полагала, что это поможет им во взрослой жизни. Ей в голову не пришло, что она лишает сына наследства. И Хохлов тогда не думал об этом. Решение матери было для нее естественным, как и вся ее жизнь, посвященная главному - сохранить детей. В последний год она мучилась странной болезнью: ее тело покрылось зудящими пузырьками. Сперва мать лечилась настойкой чистотела, мазала пузырьки зеленкой и не хотела обращаться к врачу. Хохлов перевез ее к себе, Зина не возражала. Но консультация у врача неожиданно показала, что болезнь, возможно, и заразная, и неизлечимая. Хохловы сразу подумали о детях. Им было жаль измученную мать, было стыдно решать, кто им дороже, а кем можно пожертвовать... Но вопрос стоял именно так. Зина подавленно молчала, не смела ничего предлагать. А решение было только одно, и супруги его знали. Однако Хохлов не мог произнести его вслух. "Я скажу детям, чтобы они побереглись?" - спросила Зина. Впрочем, она продолжала безбоязненно ухаживать за больной свекровью еще несколько дней, но не выпускала ее из комнаты, с наивной хитростью затеяв в других комнатах что-то похожее на побелку. Однако, когда днем в доме никого не было, старуха выбралась во двор и со слезами поведала полузнакомым соседям, что сноха держит ее взаперти и тщательно моется после того, как выйдет от нее.

Вскоре Хохлов отвез мать в больницу, где ей вводили транквилизаторы и где взгляд ее потух от тоски. Оттуда она вернулась к себе домой, в Грушовку. "Нет, сыночек, - твердо сказала она ему. - Мне у тебя и поговорить не с кем, а в Грушовке все мои подруги..." Мать успела посадить огород и умерла от сердечного приступа. То, что потом Шурочка приносила зелень и редиску с бабушкиного огорода, казалось Хохлову кощунственным. Со смертью матери он понял, что в свой черед тоже пройдет по ее последней дороге, и из его души умчался тот грушовский мальчик... мальчик, о котором сегодня напомнила древняя грушовская старуха.

Хохлов поднял голову и посмотрел на навесные кухонные шкафы. Там среди глиняных крылатых драконов, свистулек и баранцов возвышался большой кувшин, похожий на амфору. Хохлов залез на табурет, взял кувшин, обтер ладонью. Это был глиняный сосуд, покрытый пупырчатым слоем охристой глазури, сделанный в начале прошлого века. Хохлов помнил его с детства - единственная вещь, оставшаяся от прадедов.

На кухню вошла Зина, увидела мужа на табуретке и устало спросила:

- Хочешь вызвать джинна?

Он слез с табуретки, ожидая упрека. И еще, кроме кувшина, от матери осталось воспоминание о надрывном труде - пусть грушовский дом и продали, оно заключалось как будто даже в деньгах.

Зина уже переоделась в халат голубого цвета, под глазами блестел ночной крем.

- Ты зря ей потакаешь, - сказала она. - Девочка еще ничему не знает цены.

- Все будет хорошо. Ей хочется поиграть в независимость? Пусть поиграет. За детей нам нечего волноваться.

- Я волнуюсь. Ведь мы не сможем повезти их ни в какое путешествие. Она улыбнулась, словно спросила: "Помнишь, как ты когда-то придумал путешествовать?"

Он обнял ее и сказал шепотом:

- Давай поженимся?

- У меня муж и дети, - ответила Зина. - Я серьезная женщина. - Она отстранилась.

- В сорок пять - ягодка опять, - шутливо продолжал Хохлов.

Они играли в любовное ухаживание. Знали, конечно, что это игра, не больше. Но она уже давно помогала. С той поры, когда стали убегать от семейной рутины.

- Ягодка, - вздохнула Зина. - Боюсь, мы воспитали их слишком независимыми... И ей кажется все естественным! Почему ей не стыдно?

Тревога занимала жену прочнее, чем игра, и Хохлов ощутил ревность, а потом неловкость за свою ревность, как будто теперь нельзя было ни о чем думать, кроме Шурочки.

Загадка таилась в том, что вдруг дети и родители стали равны. Прежний опыт все еще порождал страх за детей, а им сейчас уже ничего не грозило. Чего же родители боятся? Того, что дочь узнает любовь мужчины? Но это неизбежно. Забеременеет? Вряд ли. Зина прорабатывала с ней эту тему. Чего же они испугались? Своего страха?

3

Шурочка уже легла, читала перед сном, когда вошел Митя и сел рядом с ней.

- Стучать надо, - проворчала она, не отрываясь от журнала.

- Кому стучать? - усмехнулся брат. - Я тебя еще на горшок сажал...

- "Она хочет сказать, что у нас разные стили жизни", - передразнила Шурочка, глядя поверх журнала. - Теперь они будут мучиться, что не так нас воспитывали. Кто тебя за язык тянул? - Она положила журнал себе на живот и приподнялась на локтях.

Митя посмотрел на ее груди, торчащие под сорочкой, сказал:

- Конечно, ты девица смазливая, - сказал таким тоном, будто обругал ее. - Не знаю, с кем ты собралась на природу... Настоящих кавалеров я у тебя не замечал... Может, не поедешь?

- Нету у меня никаких кавалеров, я честная девушка, - отмахнулась Шурочка. - Ты пришел пожелать спокойной ночи?

Митя с семилетнего возраста был прикреплен к сестре как нянька и порой постигал свою ответственность через шлепки матери, когда малышка вдруг куда-то терялась. Избавиться от обузы он не смог, и в его вольное детство постепенно вошла привычка заботиться о сестре. Шурочка до трех лет не разговаривала, лишь агукала и мычала. Он стыдился ее недоразвитости, но, слыша от ребят дразнилку "Муму", сразу лез драться, и с той поры его нос сделался чуть кривым. Митя иногда оттягивал кончик носа, чтобы кривизна стала заметнее, и попрекал Шурочку своим, как он называл, калечеством. В душе он по-прежнему относился к ней точно к маленькой Муму.

Шурочка тоже любила Митю.

Когда сегодня папа спрашивал у него, станет ли он защищать Шурочку, ей было досадно. Она почувствовала фальшь и неуверенность отца. Он нарушал созданный им же самим порядок жизни старших и младших, порядок, который опирался на доверие к детям.

Если вспомнить школьные годы, то родители уже тогда внушили Мите и Шурочке, что хотят видеть их свободными и что свободным можно стать, лишь исполнив долг. Они не проверяли уроков у детей, не наказывали, не донимали тревогой за отметки. Даже не заставляли вскапывать бабушкин огород, хотя во всей Грушовке весной выходили на огород целыми семьями. Не спрашивали у подростков, хотят ли они работать на земле. Хотят - не хотят, а работать надо. Работали и Хохловы. Но при этом Мите и Шурочке выделялись особые грядки, где они сажали все, что им нравилось, и устраивали нечто похожее на соревнование друг с другом. Брат и сестра сами постигали жизнь природы и радость работы без принуждения. Кроме этого, отец открывал им другие тайны человеческой жизни. В его разговорах не слышалось назидательности. Понятие о долге, чести, мужестве нужно было вынести самим из его историй. Вот он рассказывает о неукротимом воине Тарасе Бульбе, о его сыне Андрии, предавшем казаков из-за любви к прекрасной полячке; Тарас в бою сталкивается с Андрием; и отец вдруг спрашивает Митю и Шурочку: что было дальше? Митя убивал предателя, а Шурочка прощала, мирила всех, играла свадьбу.

Почти год Шурочка занималась художественной гимнастикой, научилась выгибаться мостиком, растягиваться шпагатом, вертеться колесом. Если она пропускала тренировку, то тренер звонил и просил объяснения. Он по-своему заботился о ней, был груб, однажды обозвал ее дурой. И Шурочка со слезами бросила гимнастику. Родители согласились с ее решением: она была вправе выбирать сама.

Но на пути воспитания вставали новые преграды: чувству школьного товарищества противостояло требование учителя выдать имя очередного бузотера, тяге к справедливости - развод родителей твоей подруги, желанию иметь джинсы - отвращение к спекулянтам. Как соединить несоединяемое? С годами отцу и матери становилось все труднее отвечать на простые вопросы, которые в конце концов как будто уменьшили их авторитет.

Дети выросли.

Пошла другая учеба, без родительского прикрытия, у текучей жизни. Шурочка угадала свою счастливую особенность: она не знала страха.

Что сегодня случилось? Папа почему-то стал задавать Мите школярскую задачу, мама испугалась... Им делать больше нечего? Шурочка была огорчена ощущением внутреннего неудобства, в котором виноваты были родители, и ждала, что брат что-то прояснит ей.

- У меня новость, - признался Митя. - Ирина беременна. - Он потянул себя за кончик носа и добавил: - Сделала мне официальное предложение: расписаться.

- Фу! - сказала Шурочка. - Почему именно тебе? С кем она только не крутила!

- Ни с кем она не крутила, - смущенно вымолвил он. - Может, поговоришь с ней? Надо что-то придумать.

- "У нас разные стили жизни"! - снова передразнила Шурочка. - Что я ей скажу? Чтобы она делала аборт?

- Я этого не говорил, - зло сказал Митя.

Шурочка встала на колени и укоризненно уставилась на брата:

- Да не надо ничего делать! Ничегошеньки! Было мороженое, вы его съели, и нет мороженого.

Он поморщился. Шурочка уперлась руками в бедра и гибко качнулась влево и вправо.

- Я тебя, бедного гусара, шокирую?

Митя понимал, что она лишь играет в цинизм, но это ему не нравилось, и он пожалел, что затеял весь разговор. Вопрос был в том, что Ирина ему мила и он не хочет поступать с ней по-свински. Но зачем жениться? Они и без женитьбы довольны друг другом и чувствуют, может быть, даже большую привязанность, потому что все-таки свободны. Праздники и удовольствия вместе, будничные заботы - порознь, таков у них молчаливый уговор.

- Шокирую? - повторила Шурочка. - Еще бы! Тебе и терять ее неохота, и выполнять долг благородного человека боязно. Слушай, Митенька, а ты ее хоть немного любишь?

Митя не знал, что ответить, и спросил:

- А ты своего Цыганкова?

- Люблю! - сказала Шурочка и толкнула его в плечо. - Люблю!

Он поймал ее руку и сжал.

- Больно! - укоризненно сказала сестра. - Чего ты? Я не заставляю тебя ни жениться, ни разводиться. Мы с тобой одинаковые: чтобы только нам было хорошо.

- Ладно, Шурик. Доиграешься ты с этим Цыганковым - больнее будет.

Но Шурочка знала, что сказала правду: они действительно любили развлечения и не терпели общепринятых догм, которыми, как правило, прикрывались ограниченные люди. Правда, она карикатурно упрощала их обоих, словно они были законченными себялюбцами, поддразнивая этим брата. Ему не по вкусу Цыганков? Он тревожится за глупенькую сестренку? В том-то и печаль, что, когда дело касается родственников, мы становимся просто бесцеремонными дикарями. А ведь только дикари могли считать, что все вокруг враждебно, и бояться любой неизвестности. Вот и Митя боится, а чего боится, наверное, и сам не знает.

Она быстро решила, что хватит говорить об Ирине и нечего трогать Цыганкова. Что будет, то и будет. Если опасность Цыганкова только в том, что он беззаботен больше, чем остальные, то Митя может считать его своим зеркальным отражением.

- Давай не пользоваться чужими мерками? - предложила Шурочка. - На месте Ирины я бы не стала с запозданием взывать к старорежимной морали... Она весело оскалила зубы, чувствуя, что у нее получается лукавая обаятельная гримаса. - Ха-ха, Митенька! - И показала ему язык.

- Муму! Самая настоящая Муму, - улыбнулся брат.

Он предполагал, что Шурочка была смелой с Цыганковым только на словах и что весь ее "громадный опыт" общения с парнями заключается в десятке неумелых поцелуев да в смутных мечтаниях.

4

Агафонов решил: пора заканчивать северную жизнь, пора возвращаться на родину. Он уже двенадцать лет прожил в северных городках Тюменской области, и эти годы стали сливаться в картину бескрайней дороги, летом раздолбленной бетонки, зимой - проложенного по болотам зимника. Во время езды вспоминался родной дом. Среди однообразной тайги вдруг открывалось голубое окно, в котором было видно семилетнего мальчишку, выпускающего лучшую пару голубей, чтобы приманить чужую голубку. В детстве Агафонов как будто тоже летал вместе с голубями. Но когда он остался в шестом классе на второй год, его отец пришел в Грушовку к деду и разломал голубятню. Отец вырос в поселке, сам когда-то гонял дутышей и турманов, но, переехав в город, хотел видеть своих сыновей горожанами.

Это ему вполне удалось осуществить со старшим сыном, Валерианом. Валерка занимался радиолюбительством, дымил паяльником, наполняя комнату сладковатым запахом канифоли. Начав с простейшего детекторного приемника, он недолго задержался на ламповых моделях и освоил транзисторы. Попутно успевал ходить в шахматный кружок при Дворце пионеров. Валериан как будто жаждал осчастливить отца своими способностями, а жизнь младшего сына проходила в полной свободе и нечастых огорчениях по поводу необходимости донашивать Валеркины рубахи и штаны. Братья не дружили. Старший замечал присутствие младшего тогда, когда Агафонов нарушал его представления о порядке и дисциплине. Летом Агафонов часто болтался по пляжу, собирал пустые бутылки. Он играл в карты "на собственные уши", порой ходил с сизыми варениками на месте ушей, но никогда не тратил заработанных монет на то, чтобы откупиться. Дома ему не давали ни копейки, а Валериану всегда выделялось несколько рублей для покупок в радиомагазине. Отец бы только раскричался, если бы Агафонов заикнулся о покупке какой-нибудь пары мохноногих.

Грушовка враждовала с городом. Поселковые мальчишки, перейдя мост через водохранилище, неприметно вступали в большой двор, образованный пятиэтажными домами, и после недолгих разговоров начинали задираться. Они выбирали себе жертву из тех, кто выделялся либо велосипедом, либо беретом, либо красивой курткой. На отобранном велосипеде выписывались виражи, а беретом играли как мячом.

Вражда велась, видно, еще с тех времен, когда на берегу реки был построен завод англичанина Хьюза и с одного берега выросли землянки и балаганы рабочих, с другого - дома инженеров и мастеров. Рабочие, металлурги и шахтеры заводили огороды, держали коров и коз, и это сочетание промышленного и сельскохозяйственного труда сохранилось и поныне в грушовских садах, огородах, бахчах, плоды с которых горожане покупали на рынке, безуспешно торгуясь с упрямыми грушовскими бабами и принося домой раздражение против цепких, крикливых торговок. Грушовцы для горожан всегда были отражением тупой силы, хитрости и бесперспективности. Это убеждение было традиционным, хотя многие горожане имели грушовские корни.

...Братья имели велосипед "Орленок", на нем чаще катался Валериан, он же заклеивал проколы в шинах и регулировал натяжение цепи. Агафонову изредка удавалось тайком уезжать в Грушовку, но потом старший брат не то чтобы дрался, но раз-другой сильно пихал в плечо.

Когда грушовские появились во дворе, Валериан сидел на скамейке, разговаривал с двумя ребятами из соседних подъездов, Люсиком и Костей. "Орленок" стоял у скамейки. Предводитель грушовцев Лапшин, шестнадцатилетний коренастый хулиган, сел рядом с Валерианом и закурил. Люсик и Костя на всякий случай встали, приветливо улыбаясь. Лапшин велел Валериану подать велосипед. Но спустя минуту "Орленок" по-прежнему стоял у скамейки, и поэтому Лапшин легко прижег сигаретой руку Валериана. Несколько секунд Валериан терпел боль. "Герой!" - озадаченно усмехнулся Лапшин. Соседские мальчики захихикали, и Валериан, не вынеся их предательского хихиканья, отдернул руку и отвернулся, вытирая слезы. "Ну даешь!" - утешающе вымолвил Лапшин и ткнул горящим окурком себе в ладонь. Он взял велосипед, стал лениво кататься на площадке перед гаражами и посвистывать.

Вечером отец приказал сыновьям проучить Лапшина. Но что могли сделать одиннадцатилетний и двенадцатилетний? Агафонов удивленно сказал, что надо было не подставлять руку, а заехать Лапше кирпичом в лоб. Валериан отрешенно и горделиво глядел мимо отца неморгающими влажными глазами. Отец не понимал, что Валерка своим терпением ожога хотел победить Лапшина. Агафонов тоже не понимал этого, но все же понимал, что брат боролся, пусть и по-дурацки.

Лапшин рос без отца, его мать подрабатывала, убирая квартиры горожан.

Через несколько дней во дворе стало известно, что кто-то выстрелил гайкой из рогатки и раздробил Лапшину два передних зуба и сильно повредил губу. Кто выстрелил, почему - неизвестно.

Отец позвал Агафонова, усадил на диван и обнял за плечи. Он заговорил о его будущем, о том, что нужно помогать Валериану в радиоконструировании. Агафонов ждал, что последует дальше. За лаской и задушевностью таилась какая-то опасность. Отец вытащил из стола коробку с наградами, вынимал медали и передавал их сыну. "Ордена у тебя есть?" - спросил Агафонов, хотя знал, что никаких орденов нет. "Будешь помогать Валерке?" - спросил отец. "Неохота, - признался Агафонов. - Лучше следователем, бандитов ловить..." Отец вздохнул: "Как ты мог стрелять в человека?" - "Это не я! Так ему и надо, чтоб Валерку не мучил. Только это не я". - "А кто?" - "Не знаю, папочка. Мне самому его жалко". Агафонов вдруг расплакался. Но отец встряхнул его и крикнул: "Вспомнил? Страшная кровь, да?" - "Это не я", твердил Агафонов. Ему виделся катавшийся по пыльной земле Лапшин с залитым кровью лицом. "Трус! - сказал отец. - Из-за угла стрелял". - "Не я! крикнул Агафонов. - Что ты ко мне пристал? Вот вырасту, тогда приставай!" Он не сказал, что станет, когда он вырастет, но в его словах прозвучала явная угроза, смутившая отца.

Отцу так и не удалось воспитание младшего сына в обычаях городской интеллигенции. Он умер в сорок девять лет, и его похоронили на старом грушовском кладбище.

Мать снова вышла замуж, старший брат уже учился Б Москве, а Агафонов поселился у деда и бабушки в маленьком глинобитном доме. В восемнадцать лет он был сильным, дерзким, и родственники боялись, что его когда-нибудь посадят в тюрьму. Родные дядья убеждали Агафонова поступать учиться в политехнический институт, обещали помогать деньгами. Он согласился. Проучившись полгода, освоил лишь карточные игры и был отчислен за неуспеваемость. Потом работал санитаром в больнице, крепильщиком на шахте, матросом на спасательной станции. Агафонов стал модно одеваться, а вечерами прогуливался с компанией грушовцев по центральной городской улице, искал развлечений. Порой он возвращался домой с разбитым лицом, при свете луны стирал в бочке рубаху и умывался. Сладковато-вонюче пахли цветы душистого табака, светлели яблоки в томных кронах. Утром бабушка отчитывала его, взывала к памяти отца, восклицала: "Откуда ты взялся на мою голову! Долго ты нас будешь мучить, бандюга?" Она тоже ставила ему в пример старшего брата: только один Валерочка радовал ее сердце. Дед предупреждал Агафонова, что нельзя жить враскорячку, одной ногой в городе, другой в Грушовке: "Твои дружки хоронятся за жирными папашиными спинами, а ты хочешь сладко пожить, да с чего? С нашей пенсии? С твоих-то заработков? Сейчас тебе, Серый, не жить надобно, а выжить".

Как выжить? Дедовское поучение рассыпалось на осколки воспоминаний о голоде, отчаянии привыкших к магазинам людей, темной ночи оккупации, в которой лишь работа бабушки на клочке огородной земли да заработки деда в донских станицах, где он обменивал ручные самодельные мельницы на муку и сало, помогли уцелеть.

Агафонов уважал эти воспоминания, однако они уже были чем-то вроде семейного предания и никак не связывались с сегодняшней жизнью.

Агафонов до полудня дежурил на воде, потом подгребал к причалу станции и, отдав лодку напарнику, съедал свой "тормозок". Обычно бабушка давала ему хлеб, огурцы, яйца или сало. В служебной комнатушке пакет с едой нагревался, но Агафонов с аппетитом уписывал все до крошки. После он дремал в тени, затем долго плавал. Он чувствовал себя хозяином, а когда обходил пляж, часто перехватывал женские взгляды, но равнодушно и легко шел дальше. Возле малорослой ивы собирались картежники, Агафонов подсаживался к ним, смотрел на игру.

Однажды хромой Арсен привел двух девушек, с которыми только что познакомился, и, протянув Агафонову четвертной, распорядился сбегать за мороженым и шампанским. "Сам сбегаешь", - отмахнулся Агафонов. На девушек он взглянул лишь мельком: такие вызывали в нем волнующий азарт, но они принадлежали к недосягаемому кругу. Маленький хромой приемщик из "Скупки вещей от населения", Арсен, хлопнул Агафонова по плечу: "Тогда покатай девочек". Агафонов встал и сказал, чтобы шли за ним.

Лодка закачалась, девушки ахнули, быстро присели. Агафонов глядел на них и греб к другому берегу. "Не связывайтесь с Арсеном", - предупредил он. Девушка в зеленом купальнике опустила руку в воду, и между вспененными струйками заблестели красные пятна ногтей. "Ты пловец? - спросила она. Смотри, Оля, какие плечи!" Вторая, Оля, ответила с каким-то непонятным смыслом: "Мужчина в расцвете сил... Тебя как зовут?" Агафонов повторил: "Лучше с ним не связывайтесь. Потом пожалеете". - "Он нас загубит?" улыбнулась первая и откинулась назад, опершись руками на скамейку. Ее плечи приподнялись, над сильными холмами грудей обнажилась полоска незагорелой кожи. Агафонову почудилось, что она дразнит его, разговаривая с ним как с сопляком, и что ей нравится само слово "загубит".

Агафонов провел лодку между полуразрушенных быков довоенного моста. В прозрачной воде стояли, покачивая хвостами, крупные голавли. Возле грушовского берега под нависшими ивовыми ветками прошли в узкую протоку, заросшую желтыми кубышками. Агафонов подождал, пока девушки рвали цветы. С весел соскальзывали темно-зеленые сердцевидные листья, сочно хлопали рвущиеся стебли. "Ты научишь меня плавать?" - спросила первая девушка. "У тебя, Тонька, солнечный удар!" - недовольно заметила вторая.

Вечером, после заката солнца, когда пляж опустел, Агафонов сидел на песке и смотрел на Грушовку, выглядывавшую из садов своими огоньками. Черная туча с красноватыми разводьями шла от горизонта. Было тихо и душно. По воде пробегали полосы ряби. Послышался шорох шагов. Он повернулся: увидел голубое платье и почувствовал, что ему сильно хочется пить.

Теперь Тоня казалась старше, чем днем, ей, может, было лет тридцать. Она провела ладонью по его плечу, словно смахивая песок, и чуть-чуть царапнула ногтями. Агафонову показалось, что она как будто сжала его сердце.

Они поднялись по лестнице на станцию. Долгая белая вспышка осветила Тоню. Ветер громко стукнул лодку о причал и захлопнул дверь. Тоня снова сжала сердце Агафонова и сделала так, что он полюбил ее.

Когда рассвело, рядом с ним на надувном матрасе лежала женщина и ласково смотрела на него. На мосту уже грохотали грузовики. Он обнял ее, но она отстранилась. "Все, Серый. Надо идти. Придешь вечером ко мне?" Тоня быстро собралась, причесалась, встряхивая перед раскрытым окном короткими черными волосами, и простилась с грубоватой торопливостью. Он смотрел ей вслед, пока голубое платье, на котором сперва различалось упругое движение складок, не превратилось в небольшое пятно и не скрылось среди серо-зеленых ив.

Вечером он пришел по записанному адресу. Тоня увидела розы, сорванные им возле городского фонтана, закрыла дверь и сказала, что он дурачок, рассиропился у всех на виду. Потом поцеловала Агафонова и отвела в ванную с большим зеркалом, велев принять душ.

Он как будто переступил порог ясной жизни; у Тони был муж, и она изменяла ему, и Агафонов презирал таких женщин, но, когда она, похохатывая, расстегнула на нем рубаху, он снова ощутил, что будет послушен до последней минуты, пока она его не прогонит.

На стене комнаты висела фотография Тони с мужем и сыном. Агафонов сказал, что муж когда-нибудь убьет такую жену, что у них в Грушовке один парень самодельной гранатой подорвал себя и свою девушку, когда узнал, что она крутит с другим. "Ты еще дикарь, - усмехнулась Тоня. - Тебе со мной хорошо? Остальное тебя не касается. Было бы смешно, если бы ты учил меня". Ее ласки чередовались с насмешками. Ему нечего было возразить, ибо он действительно не мог предложить ей ничего, кроме примера бабушкиной семьи. Тоня с ее беззастенчивой самостоятельностью превосходила его неподвижные грушовские образцы. Она была аспиранткой на отделении романо-германских языков университета, прежде работала ассистенткой кафедры английского языка в медицинском институте, а еще раньше родилась именно в Грушовке, где поныне жили ее родители. Тоня сказала, что Агафонову надо освобождаться от хуторских взглядов, ведь он все-таки горожанин во втором поколении, а возвращение в поселок - это деградация. Мне, конечно, все равно, добавила она, потому что нас связывает только секс и каждый волен жить по-своему, но мне будет жалко, если ты превратишься в грушовского куркуля.

Она составила ему список книг для чтения, но оказалось, что Агафонов уже прочитал многие и ему неинтересны старые поучения классической литературы. Более того, он нашел, что Тоня, словно желая накормить голодного, показывает ему древний кулинарный справочник. Она одурманивала его, но, когда, привстав на цыпочки, задергивала темно-зеленые шторы, он с радостью забывал свое глухое подозрение и ее желание оправдаться. Между шторами просачивалась на стену линейка света и указывала среди многих гравюр в темных рамках на одну акварель в простом паспарту из стекла и латуни: закатное солнце, горы и черные тучи; но из красок и линий этого пейзажа выходила обнаженная женщина с разметавшимися длинными волосами.

Агафонов сказал, что хочет жениться на Тоне.

- Умница, - ответила она. - Умница, Сергуня. Но все-таки дурачок. Какой из тебя муж? Что у тебя есть? Сто восемьдесят пять роста и мускулы... Наивный мужчина - это дурак. Ну только без обид! Потом еще вспомнишь непутевую Тоньку... А за предложение спасибо, ты хороший паренек. Скажи честно, тебе очень хочется спасти меня?



Поделиться книгой:

На главную
Назад