Боевой девятнадцатый
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Глухая зимняя ночь. Заснеженная степь. Поезд, составленный из теплушек и нескольких вагонов четвертого класса, движется медленно, словно в каком-то тяжелом раздумье. Он часто задерживается среди степи у сонных полустанков, у незажженных семафоров.
На полке одного из отделений четвертого класса, закутавши спину и голову в короткую австрийскую шинель, лицом вниз лежит солдат Устин Хрущев. Когда останавливается поезд, он приподнимает шинель, дышит на обмерзшее окно… Но, кроме сплошной серой пелены, за окном ничего не видно. Слышно всхрапывание спящих и тоскливое завывание ветра в вентиляторах.
Вперив в окно бездумный взор, Устин лежит в полузабытьи, пока не вздрогнет вагон. И снова монотонное и унылое пение промерзших железных колес…
Устин зябко передергивает плечами и спускается на пол. Торопливо надевает шинель, роется в карманах и, тщательно выбирая из них махорку, смешавшуюся с крошками хлеба, бережно пересыпает ее с ладони на ладонь. Он перекидывает через плечо котомку и покачиваясь бредет в конец вагона, к печке. Печка давно остыла. Он тщетно дует на холодный пепел, пытаясь закурить цыгарку.
В пустынном белом поле глухо и одиноко прозвучал гудок. Сейчас будет разъезд, от него идет дорога на родную Рогачевку. Устин быстро выходит на площадку вагона, нащупывает ногами нижнюю ступеньку и, отвалившись назад всем телом, прыгает в снег. Он долго смотрит вслед удаляющемуся красному огоньку поезда.
Тихо. Морозно. Легкий ветер теребит ветхую шинелишку Устина. Усталым взором солдат обводит снежные просторы родной земли, и волнение охватывает его. Какой далекой кажется августовская пора того лета, когда мимо вот этих мест, мимо родной деревни в каком-то бешеном стремлении мчались воинские эшелоны.
Вагоны… вагоны… вагоны… Тысячи неизменных трафаретов: «40 человек, 8 лошадей». Беспрерывный поток составов уносился к границе. На Запад!
Полесье, Пинские болота, Карпаты… Люди, лошади, пушки, повозки, горы сена, хлеб и снаряды… И нет ничего… Эшелонам никогда не вернуться обратно.
Впервые так живо пронеслись перед Устином видения прошлого, вызывая волнение и грусть. В губах мокла и обмерзала незажженная цыгарка. Он выплюнул ее, вышел на дорогу и не торопясь двинулся в деревню. Что там сейчас? Как встретит его мать, да и жива ли она, старушка? Где друзья, кто вернулся домой?
Он стал думать о деревне. Она представлялась ему такой, какой была в те незабываемые дни, когда он покидал ее.
…Хата. Около нее несколько тоненьких, как камышинки, березок. Мать вешает на протянутую около хаты веревку серенькое белье и какие-то разноцветные тряпицы. Теплый ветер разносит запах сохнущего белья и печеного хлеба. Все стирали, все пекли, все провожали…
Мать смотрела на него глазами ребенка, познающего мир. Казалось, что вот-вот она начнет расспрашивать: «А зачем это? Для чего это?..»
В ее взгляде появилось выражение застывшего удивления. Каждую вещь, которая отбиралась и готовилась сыну в далекий путь, она разглядывала с каким-то странным любопытством. Устин чувствовал себя неловко, словно провинился перед матерью. Он думал, что, когда подойдет минута расставанья, мать упадет на колени и будет биться о землю, рвать седые волосы и взывать о помощи. Но никто не поможет ей. И он, большой и сильный парень, будет растерянно топтаться на месте и что-то бессвязно лепетать.
Но произошло не так.
Он уезжал в полдень. Мать стояла у дороги, опустив руки. С ее лица не сходило выражение удивления! Побелевшие губы что-то шептали, а руки сжимали зеленый пучок богородицыной травы. Мать положит ее за икону и будет молиться о возвращении сына. Даже если убьют, мать не поверит в его смерть и станет томиться ожиданием…
Тихо и однообразно заскрипели телеги. Устин увидел, как мать всплеснула руками, и едва удержался от желания спрыгнуть и побежать к ней. Тетка Марфа увела ее домой.
Пылила дорога. Вокруг расстилались обнаженные поля. Голубой купол неба был глубоким и непостижимым…
Пообочь дороги черной шеренгой стояли старые дуплистые ивы. Казалось, они убегают в неведомую даль, стремясь покинуть эти грустные и пустынные поля… На душе было тяжко, больно…
…Устин остановился и вздохнул. Небо серело. Близилось утро.
— А где же ивы?
Их нет. Нет и старой знакомой дороги. Вместо нее новая дорога через земли помещика Щетинина. Она почти вдвое сократила путь к деревне. Устин пошел еще медленнее, отдавшись воспоминаниям. Заветные мечты, которые Устин старался забыть, возникли вновь. Это были мечты о Наташе.
После прощальной вечеринки они просидели до зари, переговорив обо всем, о чем думали и что не сбылось. Она тихо плакала у него на груди и, обняв за шею, говорила: «Не забудешь, вернешься?»
Он гладил ее черные волосы и, глядя в темные, глубокие глаза, отвечал: «Навсегда будешь в сердце моем. И если не суждено мне быть убитым, я приду, голубка, к тебе».
Сейчас в его воображении она была еще краше, чем в тот прощальный час…
Вдали обозначились неясные очертания деревни. Кое-где в окнах хат светились желтые огоньки. Чувствуя во всем теле мелкую дрожь, Устин почти бегом направился к дому.
Из труб, словно вата, вываливался дым и долго не расходился в морозном воздухе. На улице скрипели сани, будто кто-то мял молодые кочаны капусты. Пели петухи, и простуженно лаял чей-то пес. Около колодца стояла женщина. Она долго разглядывала Устина издали и, не узнав, принялась доставать воду. Устин подходил к своей хате, до половины утонувшей в снегу. Крыша с наметенным сугробом напоминала сахарную голову, поставленную на маленький ящичек. Иней крупными иглами лежал на обмерзших окнах и стенах. Устин, минуя протоптанную дорожку, шагнул через сугроб и боком влез в дверь.
— Здравствуйте, — сказал он, поеживаясь.
Растаял ворвавшийся в горницу пар. Перед Устином, опустив руки, стояла она, его мать. Склонив набок голову и прищурившись, она разглядывала незнакомого человека с заросшим лицом и серыми впалыми глазами.
— Ай не узнаешь, мать?
Она вздрогнула:
— Господи!
На лице матери, как и четыре года назад, то же выражение удивления и страха. Устин протянул к ней руки. Старуха, словно защищаясь, закрыла лицо и со стоном бросилась к сыну. Устин стоял несколько томительных секунд в тяжелом оцепенении. В его руках судорожно билось немощное тело матери. По его щекам катились слезы. Он не мог говорить и смотрел то на красное пламя печи, то на снежную голубизну окон. Прижав седую голову к своей груди, Устин тихо шептал:
— Ма-ать… мама…
А она, обвив руками шею сына, тряслась в рыданиях и покрывала его лицо поцелуями:
— Дитятко мое отыскалося!.. Устюша, родной…
И долго не могла прийти в себя, плача и причитая.
— Мать… ты успокойся… Садись… вот тут рядом, а я погляжу на тебя, старая.
А мать утирала быстро бегущие слезы и тихо говорила:
— Устин… не чаяла я видеть тебя, и явился ты, ровно с погоста.
Немного успокоившись, но все еще продолжая всхлипывать, она достала из-за иконы какие-то бумажки. Устин взял их и узнал свои письма с фронта. Среди них был конверт с казенной печатью. Устин пробежал глазами ровные строки, четко выведенные равнодушным писарским почерком:
«Ваш сын Устин Хрущев, рядовой кавалерийского полка, в бою под Молодечно… пал смертью храбрых».
— Да-а, — покачал головой Устин. Он понимал, что вновь рожден для матери и что страшная весть, заключенная в этих коротких строках, принесла ей неизбывное горе.
— А каково было мне, Устинушка…
Устин сбросил на лавку котомку, шинель и, обняв старуху, сказал:
— Береги эту грамотку, мать. Я, стало быть, долго еще поживу.
Старуха засуетилась по горенке, шлепая опорками. В печи вспыхнула солома. Закипел чугун воды. В хате было светло и тепло, а в окно бил розовый луч солнца, разрушая голубой ледок.
Устин разделся, снял сапоги и, глядя на сброшенную ветошь, улыбнулся. Сапоги с коротенькими голенищами, с подошвами, усеянными железными шипами, были заработаны у немецкого фермера. Австрийскую шинель он добыл у пленного рязанца. Где сейчас рязанец? Дома или еще скитается на чужбине?.. Мерлушковую шапку Устину дал в России красногвардеец, вместе с куском хлеба, и сказал: «Иди, братишка, ко двору, повидай сродственников да вертайся к нам».
Но тяжелый далекий путь позади. Устина охватывает ощущение покоя. С наслаждением, впервые за долгое время, он опустил в теплую воду грубые рабочие руки и стал мыть голову. А мать, подбрасывая в печь солому, повела немудреную повесть. И все то, что она говорила, было ново и неожиданно.
Помнит ли он Ерку Рощина, крепко сбитого парня, которого никто не мог одолеть в кулачном бою? Конечно, помнит… Ерка вернулся домой безногий. Жена его умерла от тифа, оставив троих ребятишек. А помнит ли Устин двух братьев Карасевых? Один чеботарь, а другой гармонист, без которого не собиралась ни одна вечеринка и не игралась ни одна свадьба? Оба убиты в шестнадцатом году. А не забыл ли он пастуха Степанцева Митроху? Как же забыть этого веселого рассказчика… Вскорости после призыва выслали его домой. Тронулся он умом. Все ходит по деревне да посмеивается, словно чему-то радуется. Наберет кусков хлеба да отнесет Еркиным ребятишкам. А если встретит Ерку, идет за ним безотвязно и ухмыляется. Должно быть, полюбился ему калека-воин. Просит, бывало Ерка споймать Митрошку да подвесть к себе. «Расцелую, говорит, я его. Сколь добра он мне делает, да тронулся он, не поймет, поди, мою благодарность». Летось вернулся Селезнев Антон, это тот, которого не раз секли в холодной избе за норовистый характер, за дерзкое слово, за то, что сучкой обозвал молодую щетининскую барыню… Пришел Антон домой, а хата забита. Все повымерли, а младший братишка невесть где пропал. Погоревал-погоревал парень, да и подался опять на войну, стало быть, теперь на гражданскую. Весточки о себе никакой не подает, да и кому же?
Будто сквозь чуткий и настороженный сон слышал Устин слова матери. Поверить в то, что Ерка безногий, братья Карасевы убиты, пастух Митроха безумный, было трудно. Устин представил себе друга юности Митяя Пашкова. О нем он не спрашивал… Да. Митяя нет… Последний путь, мгновенный и страшный, проделал он с Устином в 1916 году под Молодежно.
Эскадрон перед атакой стоял в укрытии, ожидая команды. Помнит Устин, как в сердце шевельнулся холодок, помнит, как седоусый вахмистр, сощурив глаза, повернулся к эскадрону и сипло крикнул: «За мной! В атаку! Марш-ма-арш!.. И рванулись они с Митяем, словно стрелы, выпущенные из лука, обменявшись прощальными взглядами. Вихревой ветер свистел навстречу, барабаном гудела бежавшая под ним земля. Эскадрон шел развернутым строем. Лошадь вынесла Митяя вперед и влево. И, что было силы, крикнул тогда Устин: «Ми-и-тяй!..» С диким гиком и воем сошлись в смертельной схватке эскадрон конногвардейцев и отряд немецких «гусаров смерти». В какое-то мгновение увидел Устин, как на всем скаку под копыта немецкой лошади рухнул его друг Митяй… Кровавый туман застилал глаза. В ярости сгорало Устиново сердце. И уж не помня себя, пришпорил Устин коня и понесся очертя голову. По полю мчались лошади, потерявшие всадников. Опамятовался Устин, когда увидел, что оторвался от своих, повернул, да поздно.
Его со всех сторон окружили гусары и что-то злобно выкрикивали. Были они в черных меховых шапках с эмблемами из белых черепов и двух скрещенных костей. Грозя саблями, гусары велели Устину слезать с коня. И пропал солдат Хрущев до конца войны.
Долго думал Устин. Долго еще говорила старуха о живых и мертвых, о невзгодах и бедах, что принесла война, и что слез не хватает омыть людское горе, — так оно велико.
Устину вспомнился старинный обычай на Кубани. Перед боевым походом каждый казак, покидая станицу, насыпал по шапке земли на старый курган. Оставшиеся в живых, вернувшись домой, насыпали по шапке земли на второй курган. И чем дольше были походы и кровопролитнее битвы, тем быстрее рос первый курган и совсем сиротливо выглядел другой. И стоят у станиц седые курганы в степном безмолвии — немые свидетели жестоких походов…
Но никогда так не пустели деревни, села и города, никогда не терпели таких потерь в людях, как в эту войну. Словно огненный смерч пронесся над цветущей землей, вырвал с корнями и разметал могучие дубы, смял и обуглил зеленые рощи, испепелил плодоносящие сады, высушил и засыпал родники.
…Солнце покинуло двор и перебралось за крышу. Окна покрылись изморозью.
От истопленной печи веет теплом, на столе дымится картофель, на белом рушнике нарезан хлеб, стоит миска с капустой и огурцами.
— Устюш, поешь, сынок, да ложись на печь… намаялся, поди, с дороги.
Устин вскочил, потянулся и смеясь заметил:
— А я, кажись, задремал. Ну давай, мать, будем есть.
Он взял хлеб, отломил кусок, и пристально взглянув на мать, спросил осторожно:
— Ну… а Наташа как… жива ли?
— Да кабыть я тебе уже сказывала, Устюша. Живет, дай бог ей здоровья, не худо. Летось…
— А Пашкова?.. — перебил Устин, волнуясь и желая отодвинуть последующие сообщения о Наташе.
— Это ж какая Пашкова?
— Да мать Митяя, дружка моего.
— И про него я тебе давеча сказывала, Устюша.
— Про кого? — удивился Устин.
— Да про него ж, про Митяя. Мать его померла, а он летось вернулся живой и здоровый.
— Ты погоди, погоди, мать, — зашептал Устин, схватив старуху за руки, — ты что-то путаешь. Я тебе про Митяеву матерю… Митяй-то Пашков убитый!..
— Господи!.. Да ты что, Устюша, — махнула старуха рукой, — живой он, аль я Митяя не знаю, Пашкова, сына Афиногена Тимофеевича?..
— Ну-у, мать, — Устин развел руками, — ты такое говоришь, что мне не верится. Да ты знаешь, мать… — и он рассказал ей о той страшной битве, в которой погиб Митяй.
— Знать, судьба вам с Митяем другая, — заключила старуха.
— Скажи ж ты!.. Вот ведь как обернулось. Судьба… да-а, видно, так. А где он? Мне поглядеть бы на него своими глазами. Ты позови его, мать. Какой он теперь с лица? Поди, и не признаем друг друга.
— Признаете, не век прожито… А вот ранение-то у него было большое. Это, стало быть, когда палашом его вдарили. Наташа сказывает…
«А при чем тут Наташа!» — подумал Устин, и вдруг догадка острым ножом полоснула по сердцу. Упавшим голосом спросил:
— А мне и невдомек… Так Наташа что ж, Митяева жена?..
— Ну да. Я давеча про нее и про Митяя тебе будто сказывала. Летось он пришел, а после покрова они обвенчались.
— Та-ак, — с горечью вздохнул Устин и нервно забарабанил по столу пальцами.
Наступило тягостное молчание. Старуха оделась, нерешительно остановилась у двери. Она понимала, кем была для сына Наташа, и не знала, утешать ей Устина или оставить его наедине с думами.
— Ты, мать, ступай, — проговорил Устин, расстегивая и застегивая воротник рубашки. Потом грустно добавил: — Наташа пусть зайдет… если захочет. Ее-то я не видел бог весть сколько.
Старуха ничего не ответила, запахнула серенький армячок и торопливо вышла на улицу.
То, что Наташа могла выйти замуж, Устин допускал. Неожиданная весть о том, что его близкий друг, однополчанин Митяй, которого он считал убитым, жив и вернулся домой, радостно поразила его. Судьба словно вознаграждала его за жизненные невзгоды, за скитания на чужбине и возвращала ему, как дар, отнятое и утраченное: друга и братскую любовь. Но что этому человеку, знавшему все заветное и тайное между Наташей и Устином, стала принадлежать любимая Устином черноглазая девушка, — он не мог даже представить. Устин прошелся по горнице и горько усмехнулся.
«И ведь сбылось то, чего и во сне не увидишь», — прошептал Устин, прислонившись к обмерзшему окну. Ехал он домой, думал о Наташе, втайне надеялся на счастье. Не ведая о ней ничего, он все же многого ожидал от встречи, а теперь…
Так схлестнулась радость с нерадостью.
Сообщение о том, что Устин Хрущев жив, здоров и возвратился домой, вызвало у Митяя с Наташей смешанные и беспорядочные чувства. Новость была настолько неожиданной, что Наташа, всплеснув руками, перекрестилась на икону, а Митяй вскочил со скамьи и с тревогой в голосе спросил:
— Тетка Агафья, ты часом не хворая?..
— Нет, родимый… здравая я… Отыскалось мое дите… Счастье-то какое мне припало, ми-илые мои… — она всхлипнула и стала причитать.
— Ну, будет, будет… — ласково остановила Наташа и, сама едва удерживаясь от слез, добавила: — Радоваться надо.
— И то радуюсь, Наташечка.
Старуха вытерла ладонями глаза и устало опустилась на скамью.
— Нонче я ровно во сне хожу. Никому еще, окромя вас, не сказывала… Не нагляжусь.
Митяй то растерянно, как казалось Наташе, расхаживал по хате, то вдруг, резко свернув, садился против жены и, закинув ногу за ногу, дымил самокруткой. Изредка он вскидывал стриженую голову, щипал коротенькие усы и задумчиво глядел куда-то в сторону, скупо улыбался. Наталья несколько раз беспричинно одергивала кофту, чтобы этим движением скрыть от него свое смущение, а он, понимая ее, старался ничего не замечать.
Придвинувшись к старухе, Наталья тихо спросила: