Глаза ее были закрыты, мой крик не пробудил ее от сна.
Я приблизился и положил руку ей на плечо.
Ее тело медленно наклонилось, соскользнуло со стула и рухнуло на паркет с оглушительным грохотом.
На пол упало не человеческое тело, а каменное изваяние, и разбилось от удара.
И тогда в ночи прозвучал звонкий голос:
– Теперь мы остались одни в Мальпертюи!
– Эуриалия! – заорал я. Но кузина не показалась.
Как безумный, метался я по дому и все время кричал, умоляя ее появиться.
Тщетно.
С отчаянием в душе я вернулся в холл. Свечка моя погасла подле изваяния бога Терма, а из глубин мрака на меня надвигались устрашающие зеленые глаза.
Ощущение безмерного холода пронзило меня, тело словно само прильнуло к каменным плитам пола, сердце перестало биться.
Глава вставная. Пленение богов
– Кто они, Тисос, ведь не моя рука убила их?
– Ты убил их в своем сердце, Менелай,
и они всегда будут грозить тебе.
Я, который совершил кражу в библиотеке Белых Отцов и предпринял тяжкий труд – возможно, во искупление своего греха – привести в порядок документы из оловянного футляра, дабы восстановить историю Мальпертюи, я прерываю последовательность листков, оставленных несчастным Жан–Жаком Грандсиром.
Дело в том, что здесь необходима вставка из нескольких страниц, исписанных Дуседамом Старшим. Похожее уже имело место в самом начале этой повести, когда из рукописи нечестивца–аббата я переписал отрывок, названный им самим «Видение Анахарсиса». Несколько листов, здесь приведенных, будут последним образчиком его многословной прозы: в остальном его записи являют собой исполненные самодовольства разглагольствования о тайных науках и набор опаснейших богохульств.
Отмечу в частности, что обуянный гордыней Дуседам Старший здесь уже прямо использует свое ненавистное «Я» вместо безличного изложения событий.
Следуя своему обыкновению, я и здесь сделаю краткое отступление.
Дуседам Старший больше не получит слова.
Не могу не содрогнуться при мысли о расплате, какую должен был понести этот дерзкий нечестивец; полагаю тем не менее, что заступничество Дуседама Младшего могло в какой–то мере смягчить ужасы геенны, выпавшие на долю его кровного родича.
Бедный аббат Дуседам, представляю себе его страдания и ужас в тот день, когда в руки ему попали эти пожелтелые листы, исписанные предком.
После, немного успокоившись, он, вероятно, потянулся к своей любимой трубке и долго курил ее – молча, глядя в никуда.
Как наяву вижу его в зимний день неизвестно какого года – насколько можно понять, некоего шестого января.
Перед ним длинные ряды книг в розовых отсветах по прихоти пламени, танцующего в большом открытом камине. Здесь все его великие молчаливые друзья, готовые обогатить пытливый ум исследователя: Эпиктет, Теренций, святой Иоанн Златоуст, святой Августин, святой Раймонд де Пеньяфорт, святой Фома Аквинский, Скалигер… а с роскошной псалтирью святого Григория соседствует грозная книга Еноха в переводе Роулинсона.
Вечер Богоявления темен, ливневые шквалы сменяются пронзительным ветром, и лишь доносящиеся отголоски детского пения освящают его.
«Вечер чуда, – наверное, прошептал аббат, – когда самое неистовое буйство стихий не может затмить сияние Звезды… Осветит ли она мой скорбный путь, лежащий во мраке?… Увы, я, недостойный человек и жалкий грешник, не смею надеяться на лучшее!»
Он сворачивает страницы и, печально качая головой, вкладывает их в оловянный футляр тонкой работы – лежащий теперь передо мной.
«А когда, наконец, я открою то, что сочту истинной историей зловещего Мальпертюи, спасу ли я тем самым заблудшие души от власти Лукавого? Позволит ли Господь мне, своему недостойному служителю, споспешествовать Славе Его, вернув сии души на Небо Его?»
… И вижу: Дуседам Младший погружается в мучительные раздумья, а в очаге медленно умирает огонь, и дружеская улыбка книжных переплетов меркнет в ночи.
Часть вторая. Эуриалия
Глава седьмая. Зов Мальпертюи
Когда же открылась мне истина – во сне или в часы бодрствования?
Колдуньи с гор Фессалийских в продолжение семи лун сохраняют живыми эти прекрасные глаза в урнах из серебра,
а затем делают из них украшения: семь лет роняют глаза жемчуга вместо слез.
После нескольких листков, оставленных Дуседамом Старшим, с которыми читатель только что познакомился и которые, вероятно, в небольшой мере прояснят происшедшее, я поместил продолжение воспоминаний Жан–Жака Грандсира.
Меня разбудил отдаленный шум, схожий с дыханием исполинской груди.
Незнакомая комната: светлая, со стенами, сложенными, словно из снежных плит, и с оконными переплетами, блестящими, как перламутр.
Тепло, будто в гнезде у щегла, когда в поисках птичьих яиц засунешь туда руку, – светлое пламя весело танцевало за решеткой переносной железной печки.
Из соседнего помещения послышались шаги, и сквозь полузакрытые веки я увидел незнакомую женщину, краснолицую, пышущую здоровьем. В комнате она не задержалась, только взяла со стола блюдце, вытерла донышко у чашки и вышла, причем на какое–то мгновение ее огромный зад заслонил от меня весь дверной проем, будто плотоядно поглотил пространство.
Невольно пришло на ум сравнение с большой лодочной кормой – в порыве мальчишеского энтузиазма я запечатлел бы на ней какое–нибудь очаровательное имя, искупающее слой жира и тяжеловесность.
В воздухе за окном разразилась перебранка высоких пронзительных звуков; немного приподняв голову, я увидел голубое небо, вспененное маленькими облачками, – словно кукольное корытце для игрушечной стирки, и в нем быстрое движение энергичных силуэтов.
– Чайки! – воскликнул я.
И тут же прибавил:
– Море!
Море окаймляло горизонт лентой цвета стали, переходящей в неясную дымку.
– Смотри–ка! – вновь воскликнул я, непонятно к кому обращаясь.
Только тут до меня дошло, что все это время за стеной глухо звучали голоса – теперь же они смолкли; хлопнула дверь и раздался голос, на сей раз мне знакомый:
– Боже праведный!… Он очнулся! Комнату захлестнул ураган юбок, сильные руки обняли меня, влажные поцелуи чмокали по моим щекам.
– Жан–Жак… Господин Жан–Жак… Жижи… О, я не должна была вас покидать!
Это была Элоди, рыдающая, трепещущая – так вибрирует в радостном звуке струна арфы.
– Я знала, милосердный Господь вернет мне его!
Но я молчал, ошеломленный.
У Элоди были густые темные волосы, которые она тщательно убирала, туго стянув гладкие пряди узлом на затылке, а к моей груди прильнуло нечто похожее на серебряную каску.
– Элоди, что с нами случилось? Вероятно, она поняла, потому что около рта у нее прорезалась недовольная складка.
– Ничего, малыш; ничего, о чем стоило бы вспоминать. Послушай, нам везет: в округе появился превосходный врач, зовут его Мандрикс. Он тебя посмотрит. И наверняка вылечит.
– Вылечит? Разве я болен, а? Элоди смутилась и отвела взгляд.
– Тебе немного трудно… ходить.
Я хотел пошевелить ногами… Боже! Они словно налились свинцом и отказывались повиноваться.
Элоди, очевидно, заметила мое замешательство и энергично затрясла головой.
– Уверяю тебя, он вылечит… О, это очень хороший врач. Он много путешествовал, служил когда–то во флоте. И знал Николаса… твоего отца.
Чтобы вывести ее из замешательства, я прервал разговор, спросив, где мы находимся.
Тут же просветлев, она принялась многословно болтать, чего и вовсе никогда за ней не водилось.
Нас забросило на север, на морское побережье, в одинокий домик среди дюн: по вечерам маяк освещал корабли, плывущие мимо в далекие загадочные страны.
Толстуху звали Кати, она весила двести двадцать ливров[7] и занималась хозяйством, как другие занимаются любовью.
В одном лье отсюда маленький приморский городок – словно игрушечный, выстроенный из разноцветного камня. Мы там будем гулять… ну да, в повозке, пока я не смогу передвигаться самостоятельно, возможно, хватит и тросточки, потому что доктор Мандрикс и в самом деле очень хорош. Будем есть суп из мидий и булочки с угрями, просто чудо!
Один рыбак только что принес на кухню камбалу, целых шесть штук.
Устроим настоящий праздник – ведь Кати собирается в город с тележкой рыбника и привезет оттуда напитков и кучу разных вкусных вещей. Ведь предстоит праздновать и праздновать…
– Почему?
– Ну… так ведь исцеление… уж во всяком случае, частичное выздоровление, не так ли?
Мне вдруг сделалось грустно, я устал; непривычная веселость Элоди, внезапная перемена в ее спокойном и строгом характере, убаюкивающая атмосфера светлой комнаты, дыхание моря, веющее отовсюду, заманчивые обещания, охапками разбросанные перед вновь обретенным маленьким мальчиком, – все это отдавало приторно–пресным вкусом лежалых сластей.
Я еще не смел себе признаться: едва лишь вернулся к жизни, а мне уже не хватало острой приправы мрачных сумерек, мучительной тревоги, самого чувства ужаса.
Роскошное зимнее солнце золотило воздух и слепило глаза, привыкшие к мраку, к неверному отсвету ламп, ведь им постоянно угрожали нечистые духи.
Я охотно променял бы всю соль и йод бескрайних просторов, все эти свежие веяния жизни на затхлый привкус смерти, застоявшийся в Мальпертюи.
Мальпертюи звал меня, подобно тому, как неведомая сила тысячелетиями волнует и зовет мигрирующие живые существа, повелевая преодолевать неизмеримые пространства.
Я закрыл глаза, призывая искусственную ночь сомкнутых век, и начал было погружаться в бархатную пропасть сна, как вдруг почувствовал чью–то тяжелую руку на своем плече. Рука была мне знакома: крупная, красивая, словно точенная из старинной слоновой кости.