А привезли они чёрный полиэтиленовый пакет. Показалось – маленький, точно внутри что-то совсем нестрашное. Они положили его на землю у входа в санчасть – ждали машину, чтобы отвезти на аэродром, к грузовому самолету. Стояли и бросали окурки.
Иногда пакет начинал плавиться, и тогда кто-нибудь вполголоса матерился, и пахло нагретой пластмассой. Так пахнут колеса автобуса летом на остановке. Так пахнет лампа в читальном зале. Наверное, должен быть цинковый гроб, но почему-то положили в обычный, деревянный. Будто Женька просто утонул или попал под машину.
А я стоял и смотрел, потому что сломал сигареты, потому что в чёрном мешке – первый курс истфака, бледная лампочка читального зала, худенькая, худенькая Света с волосами на прямой пробор, которая собиралась за него замуж и умела играть на гитаре.
Я и потом смогу вспомнить его лицо, каким оно было вчера – мешок непрозрачный, но незачем смотреть; сегодня – день американской М-16, или АК китайской сборки, или топора – на что ты набрёл в горах?
Книжки забываются.
Книжки. Раньше их было больше. Можно было знать одно название, а теперь помнишь каждую черточку: год издания, издательство: издательство «Молодая гвардия», бумажная обложка, цифры; дочитать ту, которую привез собой, а больше было нельзя; а еще девочка с белыми волосами. Она рядом, она с нами – она сидит с лейтенантом Трошиным. Она: она тоже может умереть, здесь никто-никто не скажет – вот поезжай и вернешься, а потом назад в Союз – деньги тратить, институт бросить к чертям. Не хочу. Два года здесь, четыре – там. У Жени теперь нет четырех. Они его фотографию в музее повесят.
***
Здесь нецветущий подорожник всюду, металлические ворота с облупившейся голубой, острой краской под пальцами – если провести. Решеткой написаны и буквы. ЧМЗ, по-другому никто не называет. Это сокращенно. Полностью – Череповецкий металлургический завод. Все знают.
А ну погоди, Васька, трамвая чего-то не видно, а я и вымыться не успел. Из душевой вот прямо мыльный вылез. Как на первой смене? Пообтерся к народу, к работе, привык? А и верно. Чего не привыкнуть – берешь рукавицы, лист в руку – да под пресс, да под пресс. А вообще в сталепрокатном работать – тебе не семечки грызть. А ты правильно в техникуме по нашей пошел, по черной металлургии. Отец заставил? Молодец он тебя. Как знал, что после учёбы пристроят к делу хорошему. Теперь тебе только выспаться, а там уж…
Васька, первая ночная смена – это как девку в первый раз целовать. И рожу не криви.
Вот помню до сих пор, как в школе мы книжку проходили, где детишки, ну – ребятня бедная, в первый раз ночью коней пошли пасти. Это у них в тогдашние времена называлось «в ночное». Но не в конях дело, понимаешь? А вот ночью как – вздохнешь громко, и самому как-то не по себе делается. Если рядом народ – дыши, не дыши – не слышно. И бояться нечего. Вот я так даже люблю ночные смены. Когда в отпуске – не поверишь, с тоски выть охота. Ночью в кухню выйдешь, водички попьешь – а то и настойки, пока Галька не видит, у нее сон-то крепкий. И знаешь – так страшно делается, что стареешься дышать потише. Другие вон отпуск на даче, а я не могу. Мне бы с утра да к проходной; ладно, чего там толковать. «Восьмерка» – вон она где, родимая.
Так двадцать лет стояли и ждали трамвая к проходной ЧМЗ.
Потом смолкло – подорожники выросли, у «восьмерки» другая колея.
Тот, что стоял рядом с Васей, хочет включить радио, но вспоминает, что его в декабре отключили за неуплату.
После остановки бывшего завода выхожу. Зареченский рынок. Двери закрываются.
На площади у рынка играют.
Ноги у него нет, закатана штанина камуфляжа. Рядом двое, но микрофон примотан скотчем к его груди. Лицо – такое бывает, когда стоишь у входа на рынок в воскресенье за плечом друга, что плохо и как-то механически играет на гитаре, а все идут мимо и слушают. Или даже не слушают, а смотрят, точно вас нет, не должно быть, понимая прекрасно, что – ваша бутафория, ваша военная форма и тени под глазами – трюк; и все неправда. Потому что вы словно бы вернулись с войны вчера, хотя прошло тридцать лет, а в вас уже ничего не осталось – ни тёмной кожи, ни песка под ногтями.
А ногу ты потерял – когда зимой шёл пьяным от приятеля, и ни на грош в тебе не было войны.
Я останавливаюсь, потому что песню слышала тысячу раз – там даже слова все время одни и те же: приказ, братцы, солнце, кровь, песок. Самолеты. Всё разбивается о микрофон, примотанный скотчем к груди пятидесятилетнего человека без ноги. Самолеты разбиваются о микрофон. Я знаю, как самолеты разбиваются.
Он должен бы видеть меня – женщину с белыми волосами, ручками пластикового пакета между пальцев, в которые впиваются кольца с дешевыми камешками – я несу домой картошку, и еще замороженное мясо, и не вспомнить всего. Иногда ученики с родителями идут мимо, здороваются – странно встречаться с ними на рынке, будто я уже и не учитель вовсе, а просто женщина в некрасивых туфлях на низком каблуке. На моих волосах химия тридцать лет, а на звонке мобильного еще недавно стояла та песня, которую поет одноногий человек.
Песня про голубые небеса и горный край. Или не так – песня, в которую не вслушиваются. Стыдно.
Они смотрят на тех, кто с рынка домой, у кого в белые пакеты с торчащими головами рыб. Они здесь каждую субботу, потому что людей больше и женщин, которые и спрятали бы сдачу в кошелек, но от жары становятся жалостливыми и звенят десятикопеечными монетками в мятую перевернутую кепку.
Мужчина с аккордеоном – рукава закатаны до предплечий, а тельняшка от пота расползается по груди синими полосками дешевой краски, потому что куплена на этом же рынке, только через ряд. Человек без ноги кашляет в микрофон, выдыхает про стервятников, кружащихся над соломенными крышами и еще про чертову кучу вещей.
А в ногах у них валяется серая картонка – написано ярким фломастерам.
Подайте ветеранам Афгана.
Подайте ветеранам Афгана.
Подайте…
И тогда я подхожу ближе. Смотрю.
– Чего, девушка? Помогите рубликом, – мужчина с аккордеоном оборачивается. Он не мне – а черненькой девчонке, что торгует апельсинами. Не мне. Всё верно – тридцать лет прошло, и точно родилась с волосами цвета перекиси.
– Где служили?
Он смотрит так, будто это нерусская девчонка заговорила, но мне неинтересно, что он ответит, или пошлет, или скажет что-то такое, чего не ожидаю.
– Пошла отсюда, стерва старая, – шепчет одноногий в микрофон. Получается громко, и маленькая девочка в сиреневом платье, что только что разглядывала пони, оборачивается и смотрит.
Под ногами асфальт в растоптанных желтых сливах. Господи, как же это мерзко всё.
***
Только вернулся, а приходится отвечать. Потому что обещал. Сам же написал, что завтра. Что б меня черти. У меня кнопки из-под рук выворачиваются. Она писала, что только если несложно. А я бы лучше встретился, потому что клавиши. Из-под пальцев. Она пишет:
А я:
проходит четырнадцать минут, но я не закрываю окно. не нужно, чтобы обижалась. может быть, еще ответит.
я один, а засов плотно на двери. дом скрипит, крыша с каждым днем на доли миллиметра вниз. скоро я не смогу встать в полный рост. а зимой я всегда один. за окном забор и ожидание снега, и тихо. Мой дом деревянный и рамы в голубой краске. В деревне рано ложатся спать.
она написала номер.
Я складываю ноутбук не выключая. Просто чтобы не видеть голубой мигающий огонек. Да, и она еще, конечно же, напишет вдогонку – Александр Васильевич, спасибо вам за то, что уделили мне время, мы будет своевременно уведомлять вас, если. Она, кажется, забыла представиться.
Она написала вчера. Что хочет написать статью о ветеранах Афганистана, и что никто, ну никто больше не отвечает, только я, если буду так добр. А я ответил, что вот прямо сейчас (а у меня картошка на электроплитке стоит, и вот-вот начнет закипать, а ноутбук далеко от розетки не унести) ничего не выйдет, но завтра – да.
Я думал, что расскажу пару историй, таких – знаете, не смешных и не страшных, а чтобы не выгнали девочку из газетёнки с редакцией на окраине Вологды.
Я не сказал правды. Ко мне никто не приходит. Я живу за шестьдесят километров от города – никто-никто не поедет на электричке, и от станции не пойдёт опушкой. Поэтому соврал, что не открываю,
Потому что вдруг мучительно захотелось, чтобы принесли банку растворимого кофе и распечатанное на струйном цветном принтере расписание концертов в реабилитационном центре. В маленьком актовом зале с пятнадцатью стульями, потёртой бархатной обивкой.
Но если кто-нибудь придёт – я открою.
***
Хотя ехать нужно только через неделю, хочется собирать вещи – встать перед шкафом и вытащить платья, и юбки, и красный плащ, всего месяц назад принесённый из ателье. Мама стоит над душой.
– И чего тебя куда-то вечно несет, – говорит она. А сама думает, что нужно купить льняных полотенец и салфеток – дарить будущим коллегам. Я не догадаюсь. Никогда.
– Ждёт не дождется кто-то в Чехословакии твоей. Что ты там делать будешь?
– Детей русскому языку читать. Я говорила уже. Мам, можно твой чемодан взять?
– Так ведь у тебя свой есть? Коричневый, помнишь?
Не хочу коричневый, с ним папа в аспирантуру поступать ездил. Теперь протёртый в уголках, и замочки не блестят.
– Ну мам, я не хочу со старым ехать…смешно же…ну дай. Или у тети Люды спрошу.
– Не выдумывай, – она молчит несколько секунд. – Бери.
Она просит папу достать с антресолей свой новенький – такой, что пальцы прилипают к дерматину.
– Возьми платье твое зеленое с пояском – помнишь?
Мама садится на диван и смотрит на меня и открытый шкаф. Почему платье и поясок – я ведь и надевала его в последний раз на защиту диплома.
– Зачем?
– Там же коллектив будет приличный. Надо.
– Мам, ты что, думаешь – я там замуж выйду?
Она так не думает, я знаю – вон, поднимает голову и руку отрывает от подлокотника дивана и обиженно:
– Валька, вот чего ты сразу. А я бы хотела, да, но только не в платье дело.
Соберусь по-настоящему, когда она уйдет. Когда обидится и уйдет.
Я ведь даже и не знаю, что в таких случаях берут с собой. Сразу же складываю на дно маминого чемодана зеленое платье с пояском – всё равно никогда не достану, но мама может месяцев через шесть войти в комнату и открыть шкаф, и увидеть, что я забыла платье. Плакать будет. Знаю.
Потому что будет её дочка как замарашка какая из глубинки.
Мама, я не буду.
А пальто у меня единственное – в крупную темно-красную клетку, так что поеду в нем – пройду по листьям, по которым всегда легко идти.
На проигрывателе безостановочно крутится Высоцкий, кот под диваном вылезает весь в пыли трехлетней давности конфетных фантиков. И литавры. И литавры. Как обухом по голове.
Высоцкий крутится.
Тихо-тихо кладу в боковой кармашек чемодана зелёнку, бинт и два кусочка лейкопластыря.
Потому что я еду на войну.
***
Она стоит на взлётно-посадочной – кудряшки белые-белые, выцветшие, бесцветные, под цвет неба. Чемодан обтянут блестящим новеньким дерматином, металлические уголки – ручку из рук не выпускает, по сторонам не смотрит. Ждёт.
– Здравствуйте, – говорю, а сам за чемоданом руку не протягиваю. У неё в руках клетчатое пальто, и я вспоминаю, что в Союзе сейчас зима. А там, откуда она приехала – мог даже идти снег – белый, как её кудряшки от химии, – в санчасть? Сестрой?
– Нет. Сказали – заведующей библиотекой, – она устала, она забыла про чемодан, на меня не смотрит, только на горы, наполовину скрытые туманом. А я и не знаю про библиотеку. Совсем. Какая еще библиотека – обманул тебя кто-то.
– Зовут вас как?
– Валя.
Валечка, ты когда-нибудь слышала, как лают собаки?
Ничего, услышишь. Что тебе пообещали в военкомате? Библиотека. Чушь.
– Вам к командиру части нужно, – киваю вправо, чтобы уже ясно – и чемодан ей теперь придется носить самой, и – может ли быть еще такое, что за шесть часов на деревянной скамеечке грузового самолета не успели растаять снежинки на ярких клеточках ее пальто.
– Спасибо, – она улыбается неловко, разглядывает ребят из национальной армии Афганистана – они всегда неподалеку. Страшные, чёрные – вылитые душманы. Ничего. Привыкнет. Привыкнет отличать – и даже радоваться этим ребятам. Раз с нами – и мы земле не совсем чужие.
Иди теперь, там найдут, куда тебя поселить, а Трошин даже пару книжек найдет, чтобы ты по библиотеке не скучала – только я свою не отдам, потому что она уже полгода лежит под подушкой – точно конфета, а вокруг пионерлагерь; и только не понимаю, зачем ты сюда приехала.
***
А у нас в сентябре снег не идёт, обманул тебя кто-то, поэтому и нет ничего – ни снежинок, ни капелек на моем пальто. Стою на взлётно-посадочной, чемодан в руке нелепый, кудряшки белые – была в парикмахерской перед отъездом. А лучше быть похожей на тебя – ты в зеленовато-желтой полевой куртке, с веснушками на покрасневшем носу, потому что слишком жарко с непривычки и ничего не сделаешь. Сказать, чтобы простоквашей помазал – так ему бы наверняка посоветовала его мама, да и откуда в Баграме простокваша. На мальчике кирзовые ботинки – с «укороченным берцем» – так говорят, я слышала. Мне жалко его.
– Зовут вас как? – он мрачно смотрит в сторону, стараясь не замечать ни меня, ни чемодана, который не хочется ставить на горячие бетонные плиты аэродрома, как будто они могут расплавить коричневый дерматин.