Глава 1
Тёплое нежное влажное, урчаще повизгивая, продолжало обрабатывать нос, губы и щёки. Защищаться не было сил. Оставалось, зажмурившись, лишь уворачиваться. Получалось плохо.
– И…-и-а-а-а… у-и…-и…-а-а…-у-у-й!..
Мой сухой склеенный рот, жёсткий как наждачка, через силу, капля за каплей, наполнялся кислой вязкой слюной. Наконец, язык смочился и хотя бы теоретически вернул способность к членораздельному звукоизвлечению.
– Поднимите ему веки! – злобно рыкнул из Марианской впадины черепной коробки, откуда-то между мозолистым телом и мозжечком, Джинн. Парализованные тяжёлым хмельным забытьём глазные заслонки дрогнули, заскрипели, поехали вверх-вниз по направляющим и, наконец, нехотя размежились.
– Кв-в-и-и-и-нта, Квин-та, уй-ди нахуй!
Когда-то – до начала всемирной истории – белая, а теперь банально грязная нестриженая болонка неуклюже, жопой вперёд, спикировала с моей груди на сомнительной чистоты кухонный пол, оставляя на коже когтями немедленно вздувающиеся саднящие багровые полосы. На грудь больше никто не давил. Но это не помогло.
Я был – как вязанка трухлявого хвороста – свален на коротющий уголковый диванчик, вдавившись вспотевшим от клеёнки затёкшим затылком в самый его угол, помещаясь на обитой потёртым кожзамом лавке лишь верхней половиной скрюченного неестественно вывернутого туловища. Правая голень опрокинутой кеглей валялась по полу. Левая нога, согнутая в колене, упёртая саднящей предпролежневой пяткой в боковину скамейки, при попытке пошевелить ей немедля отозвалась покалыванием тысяч раскалённых кнопок, иголок, заноз и булавок.
– And still they begin, needles and pins! Because of all my pride, the tears I gotta hide!1 – всё там же, недалеко от мозжечка, хриплым голосом Криса Норманна проявлял вокальный талант мой глумливый Джинн.
– Джинни, и тебя тоже – на хуй! – всё, на что меня хватило, было только огрызнуться.
– Ах, так! – обидевшись, чудовище немедля пнуло мне костлявой ногой прямо в мозжечок. Кухня закружилась и поехала каруселью во всех трёх взаимоисключающих измерениях.
Преодолевая дурноту, я уцепился левой рукой за спинку диванчика, упёрся правой пяткой в пол и, сделав над собой нечеловеческое усилие, сел, покачиваясь от устроенной Джинном свистопляски в моей юной, гулкой и пустой голове. После наведения периферического отдела зрительного анализатора на резкость, в сознание супротив моей воли стали пролезать непонятные буквы с этикеток пяти или шести пустых пузырей, в беспорядке валявшихся на столе и почему-то строгим квадратом выстроившихся под столом. Р-р-р. Эр. Р…у…о…у… – руоу… дэ-йе. Де. «Руоу де»? Ч-чё за н-на?!
– Вьетнамская, рисовая, не лимонная, не анисовая… Сорок пять оборотиков, хороша… для невротиков, ой, горы-ы-ыть, не потухнеть, с неё репа не пухнеть!.. И чиста, как слеза, заливай… – тут паршивец с голосом Водяного из «Летучего корабля» явно замешкался с рифмованием, – …в тормоза!
– Бля-я-а… – только и смог выдавить я.
– Ты там поправься-подлечись, мне отказать не торопись! Тут осталося немножко, будет ладною дорожка… – Джинни стал неожиданно великодушен; видно, не обижался больше на непутёвого подопечного. Я промолчал, обречённо борясь с подступающей тошнотой.
Коридорчик между кухней и пятачком прихожей, оклеенный замасленными обоями в клеточку – слева сральник с писающим мальчиком на двери, дальше ванная, вкусно пахнущая польским мылом, справа же глухая стена – коридор почти не качался и не двоился. Уже неплохо.
– Фил-л-лософ! Сенека! – заржал Джинн. Мне захотелось сказать пару ласковых, но сдержался. И не зря.
– Под ноги смотри! – крикнул Джинни. Я замер как вкопанный, переводя взгляд с писающего мальчика на рябой линолеумный пол. Точно, лужа. Прямо по курсу. Сейчас бы растянулся – с размаху. Спасибо, Джинни. Спасибо, ангел. Пойду за тряпкой.
– Нажрутся же, малолетки, хуже свиней… Да, хуже! А бедное животное со вчера не гуляно! Вот и не удержалась старушка, – тихо проворчал Джинн.
Юрастый – щуплый, субтильный, в аккуратно отглаженных брючках и маечке-алкашке, – сложился штангенциркулем на неразобранном диване большой комнаты. Кожаные домашние тапочки аккуратно стояли рядом с изголовьем.
– Юр, а ты-то откуда тут? – хрипло прокашлял я.
Юрастый с видимым усилием приоткрыл левый, ближний к плоской бархатной подушке, глаз:
– Михал-лч, ты чё, балдой съехал?
– Не, Юр. Я серьёзно.
– Не понял?..
– Ты вчера сказал, идёшь гулять. И ушёл: в тапочках, майке, без рубашки и без портфеля. Я за тобой сам закрывал.
– И?..
– Так я тебе потом не открывал.
– Слышь, не пизди, Демосфен.
– Ты без ключей был!
– Ну?..
– Ты как обратно попал? Восьмой этаж же! – я рывком распахнул дверь в маленькую комнату. – Лёх, это ты Юрастому открыл?
– Никому я не открывал, – Лёха нежно, медленно, аккуратно, по стеночке поднимал свои сто пять кило мышц со скрипучего супружеского дивана, – бл-л-лин, а головка-то бо-бо…
– Денежки тю-тю! – скабрезно проорал из гостиной Юрастый. «Во рту – кака», мысленно закончил я.
Притихший Джинн лишь тяжело вздохнул.
* * *
А ведь вчера ничего не предвещало. По крайней мере, для меня.
С утра – понедельник. Отъезд в четверг. Это три дня. В понедельник у Дашутки, во вторник на кафедре, в среду дома – ну, собраться там, с родителями попрощаться на полтора месяца. Всё как у людей, без бега, без спешки, без подпрыгиваний. Всем сёстрам по серьгам.
Но в семь позвонила Светка. Она староста – это раз, и она на восьмом месяце – два. Так и так, выручай, за стипой идти не могу, чуть ли ни госпитализируют – ты в бухгалтерии по списку дублером, так что тебе на Пироговку и ехать, только паспорт не забудь, а то…
У меня что – были другие варианты? Отказаться? Тогда вся группа без стипухи. А на этот раз не только стипендия сразу за два месяца, так ещё и деньги за практику. Значит, все без «большой» стипы и без подъёмных. И что тогда будет? А вот что: Светка – больная и беременная, она ни при чём, а я – козёл. Так что ли?! Нет уж, не дождётесь.
Собрался, бутер с сыром в топку, руки в ноги, ноги в руки, и на Пироговку. Очередь в кассу аж на улицу. Жарко, сил нет. Конец июня, а уже пекло. В Москве такое редко, но тут, видать, повезло. Я занял, следом Ерошкин с «Б»-потока подходит, я ему – будешь стоять? Он – буду. Я тогда говорю: постой без меня пятнадцать минут, оно и так далеко не уйдёт, а я пока квасу схожу тяпну, пересохло всё. Ну и пошёл – за квасом: на Абрикосовском на углу с Погодинкой летом всегда бочку ставят. Иду мимо кирпичного корпуса ВНЦХ – опа, Лёхус выкатывается. Ну, здорово-здорово, ты откуда? – с дежурства в ГБО2, только сдался. Я говорю, молоток, сеструн, он – конечно, осталось пол сменить, и вообще ништяк… Я – зачем? Он: да ебали всю ночь, даже не присел ни разу. Я спрашиваю: квас будешь? Он – ну, пошли.
Минут где-то через двадцать, наквашенные прям до отрыжки, подходим к очереди в бухгалтерию – ни фига себе, продвинулось как! Ну мы, по стеночке, по стеночке, по лесенке, в зал на второй этаж. Я иду, башкой кручу, таращусь – Ерошкин, он же мелкий, его в толпе хрен с два разглядишь. Вдруг Лёха меня за рукав – аллё, гараж, это не Ерошкин там?! Точняк, Ерошкин! Которые сзади орать начали, типа «вас здесь не стояло», но тут Ерошкин – он такой солидный, отглаженный, при галстуке: девушки, не шумите, Дёмин занимал, всё правильно. А Сюртуков – девки, вам бы лишь бы поорать, а мы тут с устатку, после дежурства, пожалейте работяг!
Короче, нагрузили меня в кассе деньгами под завязку, ведомость дали. Деньги раздать, подписи собрать, ведомость в окошко вернуть. Наши уже подтягиваются. Смотрим – Юрастый чешет, как всегда, с «дипломатом». Мы ему говорим: Юр, а давай, как самый старший, сгоняй за пивом в угловой, там точно должно быть, да и ты при «дипломате», четыре бутылки точно влезет, а что не влезет – вот, на тебе авоську.
Я на лавочку сел, деньги раздавать, Юрка отвалил, Лёха стоит, курит. Ну, стипендию раздавать – это не комсомольские взносы собирать, тут всё быстро. Однако смотрю: Бабочкина не приехала, зараза. И как мне теперь ведомость отдавать? Я Таньке Лисенко говорю: Тань, распишись за Бабочку, один хрен у неё закорючка непонятная, а не подпись, и деньги за неё возьми, в четверг всё равно вместе ехать, отдашь ей. Танька согласилась: Лисёнок – она безотказная, тихая, добрая, за все четыре года от неё ни разу подлянки не видел. Я тогда сразу бегом на второй этаж ведомость отдавать: возврат-то без очереди.
Тут, пока я бегал, Юрастый подгрёб, довольный. В портфеле четыре и в сетке ещё две. Решили, для начала, по одной, и в «стекляшку» на Аллее Жизни, пельменей поесть. Позволить-то можем себе теперь – пельменей, а не в тошниловку студенческую переться; при деньгах ведь. А тем временем, долго ли бутылку «жигулей» уговаривать, да ещё по жаре? Пара-тройка глотков – и нет её. В пельмешке взяли три двойных, по стакану сметаны, яиц вкрутую. Горчица хорошая, ядрёная, видать, только что развели из порошка. Едва пиво достали – буфетчица в ор: «немедленно уберите, такие-сякие, милицию вызову!». Мы бутылки попрятали, доели по-быстрому. Вышли из стекляшки, стоим, курим.
Я спрашиваю – кто куда? Юрастый говорит, я быстро в «шестьсоткойку» забегу, и домой, в Апрелевку. И мне: Дёма, а ты? А я даже и не знаю. Хэ-зэ, отвечаю, дорогой товарищ. Сам думаю: дома делать нечего, эти опять меж собой посрались, что же мне, как всегда, весь вечер напролёт гнилую бодягу слушать? Да и к Дашутке что-то расхотелось. Вот не лежит душа, и всё тут. Стою, кольца дымовые пускаю – недавно только научился, потому не для выебона, а для тренировки. Тут ещё Джинни сопит тихонько: ты ж ей обещал. А я кольца пускаю, вид делаю, что не слышу. Он опять: ну хоть пойди, позвони человеку, чтобы не ждала. Я снова в несознанку. Погундел-погундел Джинн, да и замолк.
Тогда Лёшка туза на стол: у меня все с утра на даче на Пахре, а собака дома одна. Я спрашиваю: а чего не взяли с собой? Так, отвечает, они всего-то на полтора дня уехали, что-то им там надо; я всё равно остаюсь, да и зачем животное по электричкам туда-сюда таскать, старая она, больная, неровён час, подцепит что-нибудь, или просквозит её. Так что – если хотите – поехали, у меня до завтра всё равно свободно. Только в холодильнике, наверно, шаром покати, затариться бы не мешало.
Вышли на «Новогирееве», в универсам рядом с «Кишлаком»3 было тыркнулись, да лишь дверь и поцеловали – «закрыто по причинческим технинам». Ну, давай по району шарить, где чего. Картошки в овощном набрали, грязная, с комками земли, но вроде не особо гнилая. Колбасы нет нигде, зато в одном месте тушёнку выбросили и селёдку из бочки тоже взяли; а что? – нормально вполне, особенно когда жратушки охота. Пельмени уже в топку провалились, надо бы повторить чем-нибудь. В винном толпа, в наличии только перцовка да портвейн «три семёрки» – ну, раз уж зашли да отстояли, так что скромничать. Достойно взяли, достойно.
Пришли, Лёшка сразу с собакой на улицу – шасть, и нет его. Кинули на пальцах, кто картошку, а кто селёдку чистит. Юрка с картошкой быстро разобрался, сидит с портвешком, меня подзуживает. Мне, как всегда, повезло выше крыши – стою весь в селёдочной требухе, разделываю. Палец порезал. Неглубоко, а противно. Лёшка вернулся, себе и мне налил. А мне что толку – я в рыбьем говне, руки липкие, жирные, того и гляди стакан выскользнет. Он тогда – Дёма, давай я тебе стакан-то подержу. Держит, я присосался, сразу жизнь веселее. Вот настоящий друг, не то что Юрастый с тупыми подъёбками.
Тут в дверь – дзынь! – Семёнов, Лёшкин бывший одноклассник. Здоровенный лоб, регбист. Пить, говорит, с вами не буду, играем завтра, но я не с пустыми руками – и достает из пакета «Белый альбом», битловский. Ну надо же, я ведь его никогда живьём и не видел! Спрашиваю: купил, послушать дали? Он – купил! Я – «фирма»? Он – «не, балкантоновский».
Как-то оно всё подозрительно хорошо пошло, но спустя время оказалось – мало. Перцовка вообще всегда быстро кончается, «три семёрки» с напругой идут, но на безрыбье сам раком встанешь; глядь, вот и семёркам трындец настал. Как там Лёшка всегда ржёт? – «книжки почитали, обложки сдали, ещё книжек взяли, снова почитали». Засунули пустую тару в авоську, побрели к «Кишлаку». Я помню, меня кидает, да, есть такое дело, но вроде не особо сильно. Ещё помню, универсам возле «Кишлака» открыт уже оказался. Потом помню, но смутно, я с продавщицей базарил – мол, меняй наши пустые на полные. Что?! Какие, на хер, деньги?! Так меняй!
А потом – не помню. Ни как Семён отвалил, ни как вьетнамскую уже голяком без закуси жрали, ни куда Юрастый делся. Нашёлся – и ладно.
Нельзя так пить. А тогда – как можно?! Если тебе двадцать, ты окончил четвёртый курс лечфака, из сессии в сессию – круглый отличник, но у тебя нет денег, дома тебя не ждут, а жизнь кругом – дерьмо?!
* * *
Похожий на Элвиса Лёшка, отсвечивающий мокрыми после душа волосами, напевая под нос «лав ми тендер» варил на кухне макароны. Юрастый, судя по звукам, окучивал толчок.
– Позвоню? – спросил я Лёху.
– Звони.
– Ты не понял, мне… мне… ну, в общем, конфиденциально.
– От же ж ты мудила, Дёма! Из коридора телефон – берёшь, вытыкаешь. В дальнюю – несёшь, там за моим диваном розетка, диван отодвигаешь, втыкаешь.
– Я знаю.
– А если знаешь, хули спрашивать?!
Я закрыл за собой дверь. Из-за задёрнутых красных штор сквозь открытые настежь окна в комнату лупил безумный утренний июнь. Сел на пол, закурил, стал – зачем-то карандашом – набирать номер. Не группа, а зоопарк какой-то: Лисенко, Бабочкина, Ласточкина.
* * *
…да, Ласточкина. Тогда, в конце восемьдесят первого. Странная история. Три года в одной группе, на соседних партах. Привет – пока. А тут, утром, пришёл в институт, и с какого-то перепугу – увидел её, вполоборота, в гардеробе, с дублёнкой в руке. Впервые – разглядел. Волосы растрёпаны, капельки пота на высоком лбу. Блондинка из «Тегерана-43». Только – не в кино.
Увидел – и всё. Без слов, без сил, без чувств, без памяти. Через неделю – её день рождения. Пригласила. Не понимала ведь ничего. Пью – а не берёт. Никого не вижу. И её – не вижу. Смотреть больно.
Потом – нужно реферат писать. По философии. Как всегда – подходит, смеётся. Поехали, говорит, ко мне, ты же знаешь, что я в философии ни бум-бум. Приезжаем. Дома пусто. Кофточка кружевная, тёплая. Парфюм какой-то крышесносный, от родителей из загранки. Стол маленький. Локоть к локтю. Четыре часа пытки. Зачем ты так мне улыбаешься? Руки дрожат, куртка не застёгивается, спиной в дверь, бегом вниз по лестнице с седьмого этажа.
Ещё неделя тихого беспамятства. Вечер. Холодно. Морозно. Роза в руке, кровь на ладони запеклась, уже не капает. Тёмная, всеми ветрами продуваемая улица. И шаги по дорожке – вперёд-назад: час, второй, четвёртый. «Икарусы» дверями – пш-ш-ш…
– Ой, Дёмин!… Мишка, ты что здесь делаешь?
Правда, что я здесь делаю – в Чертаново, у последней черты, в декабрьскую полночь? Дома уже с ума сходят – не позвонил, не предупредил. И, цветком отгородившись, словно щитом – в проём самолётного люка, в неизвестность, в холодный свет фонарей, в блаженство:
– Маринка, я люблю тебя!
Двадцать минут горячей бессвязности. Блики её очков в полутьме.
– Миш, давай зайдем ко мне. Позвони домой, чтобы родители не волновались.
– Маринка!..
– Дёмин, милый, хороший… я не люблю тебя.
Не понял. С первого раза не дошло. На каникулах попёрся к ней в зимний лагерь, хрен знает куда, четыре часа на перекладных в один конец. Зачем?! Никогда ни перед кем не стелился, а тут… Съехав крышей, поздно рассуждать о причинно-следственных связях.
Чего ждал? «Привет – привет». Если через час отсюда не убраться, ночевать мне в лесополосе с волками, последний автобус и единственная электричка уйдут без меня. «Пока – пока». Повернулся и побрёл. Печорин, бля.
* * *
– Сигарету хочешь?
– Давай.
– Я – Даша.
«Даша – радость наша».
– Откуда ты, гимназистка? Сколько тебе? Судя по виду, за тебя больше лет дадут, чем тебе есть.
– Ты смешной.
– Ну да. Я охуенно смешной.
– Смешной. Даже когда ругаешься.
– Прости. Вырвалось.