— Нюр, окстись, а? — Геша рассердился. — Не бывает у них знакомых! Сама знаешь, как их за знакомства дрючат! Если до таких лет дотянул, то умный, а умные не знакомятся, так, только знаются, и всё. И вообще, чего жопу развесила? Пошли котлы мыть, скоро закладку делать, а она сидит, тут, понимаешь, царевна-несмеяна! Иди, иди, хватит жалость давить.
— Ну так живые же, — баб Нюра встала, зевнула. — Ай, ладно. Не он первый, не он последний…
Следующий шаг, который Кили решился предпринять, был шагом отчаяния — он отправился к Центру, чтобы рассказать про то, что у него отняли карточку, и попросить новую. По медальону, который он Ашуру не отдал, сохранил. РДИЦ, расчетный документооборотный информационный центр, находился в сорока минутах ходьбы, но для Кили эти сорок минут превратились в полтора часа, ходец из него был хуже, чем средний. Кили не шел, он семенил меленькими шажками, потому что проклятый живот снова начал разрываться от боли, а потом пришла и стародавняя спутница боли — рвота. Кили едва успел убраться с дороги в какой-то дворе, и пристроиться за мусорными ящиками. Рвало его долго, и, когда, наконец, отпустило, он понял с ужасом, что обессилел совершенно. Сердце колотилось, как бешенное, по лицу ручьями струился пот, в глазах двоилось. Кили долго сидел на снегу, приходя в себя, потом принялся приводить в порядок то, что испачкалось — кое-как оттер снегом одежду, лицо, руки. Захотелось пить, он пожевал немного снега. Вроде бы получше.
Знакомые, думал Кили.
Какие знакомые, какие друзья. А то он не знает, что бывало, когда кто-то еще осмеливался… хоть как-то…
…После смерти матери он снова оказался в бараке, но в этот раз барак был детдомовский, и таких, как Кили, в этом детдоме было больше трех сотен. Оборванных, грязных — грязь уже тогда превратилась в постоянную спутницу — никому не нужных. Учили их кое-как, через пень-колоду, по большей части производству и подсобным работам. Всё учение, собственно, и сводилось к работе, сначала полегче, потом потруднее. Они перебирали овощи на местной овощебазе, под сезон, их возили мыть цеха на два завода, стоявших на границе города, иногда их отправляли на лесопилку, паковать в бесчисленные мешки стружку и кору, изредка их, самых отличившихся, даже отвозили на вокзал, мыть туалеты. Вокзал и цеха все обожали, а овощебазу и лесопилку ненавидели. Самой хорошей считалась весенняя работа в человеческой части города, на посадке цветов в клумбы, но на такую работу брали только девочек постарше, а середняку, да еще и нечистокровному, как Кили, про цветы нечего было даже и думать.
В детдоме не разрешалось ничего, и строжайше каралось всё, что попадало в поле зрения воспитателей.
И в первую очередь каралась дружба.
После трёх порок Кили перестал пытаться сдружиться с кем-то, тем более, что его потенциального друга тоже выпороли, причем так, что он трое суток отлеживался. Кили тогда еще меньше досталось, ему повезло, что инициатором будущей дружбы был не он, а его приятель по классу.
Когда Кили стал старше, он узнал, что карается не только дружба. Любовь каралась еще более жестоко — на его глазах воспитатели забили насмерть во дворе сразу двоих. Парня из старшей группы, и гермо на группу младше. За то, что те, по слухам, сошлись, и даже хотели бежать. Ну и убежали, оба. На тот свет.
К выпуску Кили усвоил этот главный урок, и потом всю жизнь держал со всеми эту вечную дистанцию. «Дистанцию вытянутой руки», как ее называли.
Хотелось ли ему дружить, любить?
Дурацкий вопрос. Конечно, хотелось. По молодым годам он еще имел силы и желание мечтать — и мечтал. А кто не мечтал? Молодое тело, гормоны, желания — всё это действовало на него ровно так же, как и на всех других… но Кили был слишком умен, чтобы не осознавать в полной мере смертельную опасность, исходящую от подобных желаний.
Жить ему всё-таки хотелось больше.
Того, что произошло, он не ожидал.
То есть ожидал, но не столь быстро.
Он кое-как всё-таки добрался до РДИЦа, но на входе, прямо на входе в РДИЦ стоял «водолаз». При полном параде. В шлеме, в панцире, с оружием.
Кили замер на пороге — там, внутри, было тепло, и он даже видел край очереди, сидевшей к двери в первый кабинет. Он, что греха таить, рассчитывал час-другой еще и погреться в очереди, и «водолаз» на входе для него стал полной неожиданностью. С каких это пор они стали охранять РДИЦ? От кого? От таких, как Кили?
«Водолаз» сделал шаг вперед — Кили тут же сделал шаг назад. И еще один, совсем маленький шажок. Взгляд «водолаза» из-под каски буравил его, как осиное жало.
— Чего тебе? — глухо спросил «водолаз».
— Я… мне карточку вернуть… — пробормотал Кили, вытаскивая медальон с номером. — У меня карточку украли…
— Да ну, — протянул «водолаз». — И кто у тебя ее украл?
— Хозяин бывший, — ответил Кили. И снова отступил назад, к самой двери.
— Хозяин бывший, значит, — процедил «водолаз». — Сдается мне, ты гонишь. Давай я тебе те расскажу, чего ты сделал. Ты, сука жирная, проиграл карточку, да? А сюда приперся, чтобы норму вернуть. Потому что жрать ты привык в три глотки. Вон, пальто не застегивается.
— Я не играю… — начал Кили, но «водолаз» в этот момент вытащил из петли дубинку и Кили тут же оказался за дверью.
— Чтоб я тебя тут больше не видел, — рявкнул «водолаз». — Иди к хозяину, падаль, и извинись! На хозяина он накатывает! Пшел вон, кому сказал!
Уговаривать Кили не пришлось. Хорошо еще, что «водолаз» не поперся следом за ним на холодную улицу.
…После школы его по распределению отправили сначала на сборку паллет, и на паллетах он проработал два года. Но не потянул — слабоват оказался, чтобы таскать постоянно неподъемные деревяхи. Поэтому с паллет его перевели сначала на ненавистную лесопилку, а потом, к двадцати годам, он попал на ящики. Это был хороший цех, ящики в нем делали разные, от простых, под гайки или гвозди, до сложных — для химической посуды. Первые пятнадцать лет Кили провел «на деревяшках», а потом его, как отлично справляющегося, перевели на пресс, на пластик. Причем не только на сам пресс, но еще и на химию — то есть на пластиковый замес. Не самое полезное производство, но зато тепло, да и «химики», как называли его бригаду, были на хорошем счету. Им даже давали летнюю неделю, что-то типа отпуска, и разрешали ходить в город и на реку. На реку ходили только по теплу, конечно — хоть как-то помыться. Потому что с мытьем всегда был швах. Зимой один раз в месяц водили в общую душевую, летом в душевой горячей воды не было, поэтому оставался один выход. Река. Самый праздник получался, если удавалось достать мыло, правда, этот праздник случался нечасто.
Жизнь… Кили брел по ледяной улице, и думал. А ведь это всё и была его жизнь, на самом-то деле. Далекое, забытое детство, детдом, работа. И одиночество. Иногда им крутили какое-нибудь кино, но оно было сплошь патриотическое, про войны, про бои, про победы. Ни дружбы там не было, ни любви. Соратничество было, но не больше. Изредка удавалось достать тайком книжку — чтение не приветствовалось, ясное дело — и только в книжках он находил порой то, чего в жизни не было. И быть не могло.
Нет, он не думал, что жизнь может быть иной.
Он не мечтал о чем-то другом.
Конечно, иногда, особенно по молодым годам, он ощущал какие-то смутные душевные движения, но потом, отчасти благодаря изнуряющей тяжелой работе, отчасти возрасту, и отчасти постоянному страху, эти движения сошли постепенно на нет, и исчезли практически полностью.
Жизнь, если вдуматься, состояла в то время из распорядка и привычек. Ранний подъем, наскоро умыться заранее заготовленной водой из бутылки, поскрести голову старой бритвой (головы они все брили, потом он год привыкал, что можно не брить каждый день), и на построение. Завтрак в общей столовке, и строем в цех. Днем чаще всего давали перекус — чай, хлеб, сахар. Иногда выдавали даже «паштет» — мясопереработку. Если не думать, из чего ее делают, вполне можно есть, кстати. После работы — ужин, примерно такой же, как завтрак, и свободное время. Полтора часа. А потом спать.
Это было хорошее время, думал Кили.
Я был сытым. У меня не болел живот. У меня была кровать, причем не у двери, и даже тумбочка была, в которой я хранил вещи. А еще вечера все были свободными, и было место, куда я прятал книги, и даже в город можно было ходить, когда оставались силы на поход. Правда, последние пять лет в химии он начал кашлять, но там все кашляли… вот только он никак не мог предположить, что продлиться на работе не удастся, и что его, не смотря на хороший счет, спишут вчистую в сорок пять.
Клубешник Кили нашел, когда уже совсем стемнело — зимой темнеет рано — и почти час он ходил рядом, не решаясь зайти внутрь.
Страшно.
Там, внутри, были и люди тоже.
И именно люди ему и были нужны.
Никогда, никогда в жизни он не думал, что дойдет до такого — но, если хоть кто-то клюнет, это будет шанс заработать. Хоть что-то заработать. А если удастся что-то заработать, то можно попробовать подкупить «водолаза» на входе в РДИЦ, и попытаться вернуть карточку.
Кили не мог вспомнить, в какой момент ему в голову пришла такая схема — потому что при других обстоятельствах схема показалась бы ему чистой воды безумием. Но сейчас у него начинался жар, а сами Кили был уже не в состоянии понять, что от этого жара у него сбиваются мысли и что думает он полнейшую чепуху.
Надо зайти внутрь. Надо притвориться… да. Надо притвориться проституткой, среди настоящих средних такие существуют. Надо подцепить кого-то, кто по средним, и…
Он уже не помнил к тому моменту, что проститутки средние все «подрезанные», что без подрезки даже думать не стоит о том, что план может сработать, что…
Он ни о чем не думал в тот момент. Он слишком устал и замерз, и живот болел слишком сильно, чтобы голова могла думать.
Наконец, желание путь на несколько минут попасть в тепло пересилило страх, и Кили побрел в сторону чуть приоткрытой двери клубешника. На входе его никто не остановил, он прошел внутрь, и остановился у второй двери, из-за которой веяло теплом, и пахло дешевым спиртом и куревом. Кили приоткрыл эту дверь, и проскользнул в полутемный зал.
Народу тут было много. Ох и много. Мужики-люди, по больше части немолодые, обрюзгшие, подпитые; середняк, весь, как на подбор, одетый женщинами, лишь несколько косили под молодых людей — выглядело это нелепо и пошло, потому что ни человеческие женщины, ни человеческие юноши так не красятся, и не одеваются. Пародия какая-то.
Совсем чуть-чуть понаблюдав, Кили, не смотря даже на жар, понял, что дело — труба. Его тут никто не заметит даже. И лучше пусть не заметят, потому что если заметят, то… лучше пусть не заметят. Как же не хочется уходить, ведь тут тепло! Еще минуточку, пожалуйста, одну минуточку, мысленно умолял Кили, но минуточки не нашлось — он вовремя увидел, что от барной стойки к нему идут двое мужиков, явно местных, явно трезвых. Искушать судьбу Кили не стал. Не дожидаясь продолжения, он вышел на улицу.
…В сорок пять его списали. Вчистую списали. Дали два часа на сборы, и, считай, выкинули. Правда, сунули в руки направление в РДИЦ, большую бумагу с печатью, и велели, не мешкая, идти туда. Приживалой, мол, пойдешь. Ты культурный, аккуратный, быстро пристроишься.
Так и вышло.
Пристроился Кили быстро, вот только через месяц после этого пристройства он вспоминал фабрику и ее барак, как дом родной, потому что понял, что есть такое пристройство на самом деле.
Прислугу, таких, как Кили, списанных, дозволялось брать чистокровным семьям. И прислуга эта работала на убой. Нет, в первой семье хотя бы не били, но жить приходилось впроголодь, и почти постоянно Кили находился на холоде, потому что взяли его как работника для участка. Летом, коротким северным летом, копать, полоть, сеять, убирать. Зимой — расчищать снег у дома семьи, чистить крышу, чистить дороги.
Нет, он снова не роптал.
Он и не думал роптать, но чувствовал, что в душе поднимается порой обида и непонимание — за что? Он столько лет отработал, он устал, он думал, что приживалой будет полегче, а, оказывается, приживалой еще хуже, чем на заводе.
Когда срок найма в два года кончился, Кили от этих хозяев ушел. Карточку ему тогда отдали без звука, и он даже обрадовался — ну и черт бы с ними, найдет через РДИЦ семью получше.
Нашел… на свою голову. Нашел это чертово Ашурово семейство. Те, первые, хотя бы честнее были. А вот Ашур — не просто честным не был, нет. Он был мерзким. Отвратительным. Гад он был, Ашур, и гадом останется. Гад и есть.
Это он, Кили, считай, что «был».
До моста он добрел уже в полубреду, совершенно забыв про слова баб Нюры. Когда шел, думал вообще про другое. Про реку думал. Захотел еще раз увидеть реку — с ней много хорошего было связано. И про море тоже думал. Река, море… много воды, вот что главное. Моря-то он точно никогда не увидит. Но река-то вот она, рядом. Увидеть реку, пусть и замерзшую, и умереть.
Что еще остается?
Кончилась жизнь, вот что понимал Кили, бредя по направлению к реке по знакомой с детства улице. Руки и ноги совсем окоченели, зубы выбивали дробь, тело сводило судорогой. Вот и всё, вот и всё… вот так и замерзают, оказывается, и жалко, что я не пьяный, был бы пьяный, было бы не так больно. Даже дышать больно, и шарф уже совсем не греет; тот самый шарф, с собачками и кошками, который вязала сорок лет назад мама…
А что шарф?
Одно название на самом деле. Ветхий, истрепанные, латанный-перелатанный сто раз, и остатки узора только с одной стороны сохранились. Две кошки, да три собачки, от грязи уже почти неразличимые. Там и шарфа, считай, не осталось, только огрызки какие-то, но эти огрызки были дороги, потому что к ним прикасались когда-то мамины руки. Даже лица ее в памяти уже нет, а остался только мешочек в кармане жилета, да эти огрызки шарфа.
Ну и ладно.
Какая теперь разница?
Под мостом было действительно немного теплее; Кили пробрался в дальнюю часть, поближе к толстенным, обмотанным стекловатой и изоляцией трубам. Забился в щель между ними, чтобы грело с двух сторон. С трудом сел — живот мешал — как-то сумел подтянуть коченеющие ноги. Подержал руки на теплом боку трубы, перемотал шарф, в несколько слоев закрывая шею. Посмотрел на реку, неразличимую в темноте, снял очки, сунул в карман. Больше не пригодятся.
Хорошо бы побыстрее, подумалось ему. Впрочем, всё равно. Голова кружится, и хочется спать. И вроде уже не так холодно. Трубы греют? Наверное. И живот вроде немножко успокоился. Вот посижу тут, в тепле, подремлю, а потом, глядишь, и лето настанет… как говорили раньше? Доживем до тепла, всё и образуется.
Доживем…
— Вот забился, сука, — первый «водолаз», младше званием, махнул рукой куда-то в сторону. — Два раза крюк кидал, сползает.
— А ну, Витьк, попробуй еще разок, — приказал старший.
— Посветите… голову пригнул, соскальзывает.
— Ну хоть как зацепи, блин! — разозлился старший. — Думай, давай, молодой! Не идет за челюсть, так ты… а ну дай сюда!
— Может, завтра по свету вытащим?
— Чего ты по свету вытащишь? Он окоченеет и смерзнется весь, как потащишь оттуда? Щель узкая. Коммунальщики тебе спасибо не скажут. С гнильем потом возиться охота? Или объяснять, что нам неудобно было, поэтому у нас падаль до весны в трубах застряла у всех на виду? Кидай, давай, чего стоишь?!
С десятой попытки крюк-тройка всё-таки зацепился. Подналегли на веревку, потащили. Что-то хрустнуло, но явно не шея и не челюсть.
— В подмышку попал, — отдуваясь, сообщил старший, светя фонариком на тело. — Вот обмотался-то, падла! Где только раздобыл барахла…
— Обыскивать будем? — деловито спросил молодой.
— Обыыыскивать? — протянул старший. — Ну, обыскивай, коль не шутишь. Много всего найдешь, точно говорю. Цепку железную на шее, да вшей в пальте. Ищи, чего встал-то?
— Я… раздумал, — молодой стушевался.
— Правильно раздумал, — похвалил старший. — Значит, так. Учись, пока я живой. Это полукровный, видишь? К таким на выстрел не подходи, и никогда не трогай. Потому что у них не только ихнии болезни бывают, но и наши все. А у тебя дочка маленькая дома. А у него брюхо вон какое — кумекаешь, из-за чего?
— Больной, что ли? — опасливо спросил молодой.
— Нет, блин, здоровый, вишь, покупаться на речку пришел, — заржал старший. — Ясное дело, что больной. И дохлый. Но этот хоть без той заразы, башку давить не будем.
— То есть яйца нет, что ли?
— В башке-то? Нету. Вишь, как глаза глубоко запали? Значит, нормально. У которых яйцо, у тех всех глаза навыкате. И даже не закрываются совсем. Закроет вроде, а между веками полоска. Сечешь?
— Даже у мертвых?
— Ну а то. И у мертвых тоже. Этот просто старый. Со срока сошел, выперли, он и замерз. Обычное дело. Ладно, давай в кузов кинем, и поехали. Холодно сегодня, вот ночка, а!
— В утилизацию? — уточнил молодой.
— Смеешься? Ну на хрен. Хоть десяток наберется, тогда свезут. Или мы свезем. На двор сзади кинем, и вся недолга. С остальными полежит. Погода холодная, чем им сделается.
— А собаки не погрызут?
— Так перестреляли вчера еще собак-то, — хохотнул старший. — Тютя ты, Витька. Всё веселье проспал. Там такое было… ща расскажу, оборжешься.
Глава 2
2. Четыре тайны
— Эри, близко не походи! Стой там! Говорю, стой там, где пол белого цвета.
— Почему?
— Потому что это может быть опасно! — рявкнул Скрипач. — Ит, завел?
— Глаза разуй… так, смени, я переодеться.
— Ит, кто это, и что с ним? — с ужасом в голосе спросила Эри, отступая в белую зону. — И откуда ты его взял?