— Так каким же образом, ваше превосходительство, будем мы с вами доводить до кондиции означенного немца? — поставил он вопрос на попа.— У вас, насколько я знаю, есть опытные препараторы, обученные сему искусству.
Страсть как не хотелось ввязываться в эту мерзкую историю Алексею Андреевичу.
— Извольте объяснить, господин генерал-поручик,— перевел он разговор на официальный язык,— почему вы обращаетесь с сим предложением в Медицинскую коллегию? В Академии наук есть не менее опытные препараторы. Да, наконец, можете вы обойтись и собственными средствами. В крайнем случае попросить о содействии...
— Шещковского? — подхватил обер-полицмейстер.— Так и знал, что упомянете о нем. Да нет, Алексей Андреич, ни мы, ни они этого дела не выдюжим. Топорная у нас работа, а здесь нужна ажурная.
Тут в голове президента Медицинской коллегии промелькнула ловкая мысль:
— А Корп в каком виде должен быть представлен для снятия, гм-гм, объемного изображения? В полном здравии или уже отошедшим из мира сего?..
Свербеев думал об этом, но хотел, чтобы сия мысль исходила от другого человека. С некоторой наигранностью он хлопнул себя ладонью по лбу.
— Господи! Главного-то не сообразил. Умница ты, Алексей Андреич.
Ведь одно дело с живого шкуру драть, другое — покойника потрошить.
— Полагаю, что именно другое,— решил Ржевский.— В наш просвещенный век нужно обходиться без излишних страданий, даже если имеешь дело с закоренелыми преступниками.
— Вестимо, не мое дело рассуждать,— молвил обер-полицмейстер.— Но к чему потом приспособить это, как вы изволили выразиться, объемное изображение? Может, в кунсткамеру, а может, и семье отдадут?
— А что? — оживился Ржевский.— Объемное изображение отца семейства, помещенное в гостиной или в передней, особливо если оно хорошо сделано, может весьма украсить vestibulim[2]. Если фигуре придать вид приветственного поклона, несколько согнув правое колено, вложив в десницу шляпу, а в шуйцу платок, то впечатление будет прекрасное. Вот, мол, грешник, но повинившийся, преступник, но раскаянный, с радостью встречает входящих в дом сей. Слава государыне, духовно и материально соединившейся посредством объемного изображения с добродетельным семейством недобродетельного подданного.
— ■ А вы уж, кажись, оду пишете? — ухмыльнулся Иван Фадеич.— Немного рановато. Пока что надо распознать, в каком виде готовить немца.
— Да, задача,— сошел с небес на землю Ржевский.— А спросить боитесь?
— До смерти! — признался Иван Фадеич.— Такого страху нагнала утресь, что не приведи господь. Поверите, с маркизом Пугачевым сравнивала.
— Это уж последнее дело,— посочувствовал Ржевский.— Так кто же может спросить?
— Потемкин! — прозвучал женский голосок у него над ухом.
Супружеское счастье четы Ржевских вошло в поговорку. Сам Державин воспел в стихах редкую удачу собрата по поэзии. Дарья Степановна, а по-домашнему Дашенька, Ржевская была непременной советчицей мужу на всех извилистых путях-дорогах его царедворческой судьбы. Советчицей здравой, тонкой, деликатной. Порой она удерживала авантюриста 1762 года от крайности, а иногда, наоборот, напоминала ему о необходимой решительности, которую утерял благодушный президент Медицинской коллегии. На службе привыкли к мимоходным посещениям Дашеньки. Она была достаточно умна, чтобы не вмешиваться в служебный распорядок, но для каждого — от сторожа до вице-президента — у нее находилось ласковое слово. Обворожить она умела хоть кого и хоть когда. Лет на десять моложе мужа, она свои тридцать восемь лет искусно облекала в двадцативосьмилетнюю свежесть, подвижность и улыбчивость. «Не на десять, а на двадцать я тебя старше»,— шутя говорил ей Алексей Андреич.
— Я все слышала,— без всяких околичностей объявила Дашенька.— Проскользнула за портьеру и все-все услышала. Так повторяю: Потемкин!
Иван Фадеич, как и весь Петербург, был наслышан о брачных отношениях Ржевских и знал, что никаких секретов у Алексея Андреевича от жены нет. Поэтому он никак не смутился таким вторжением в деликатное дело, а принял его как должное.
— Поди-кось,— ответил он по некотором раздумье,— к светлейшему тоже запросто не попадешь, но времени-то нет...
— А племянницы? — воскликнула Дашенька.— Предоставьте, господа мужчины, заняться этим страшным делом слабому полу. Всетаки мне кажется, что здесь не все так ясно, как вам представляется.
— Чего уж яснее,— нахмурился Свербеев.— Содрать шкуру, да и только.
— Посмотрим, посмотрим, посмотрим...— примечанием на полях приговора улыбнулась Дашенька.
— Так когда ожидать вестей? — обратился обер-полицмейстер к Ржевскому.— Время подгоняет!
— Не успеете оглянуться,— шаловливо ответила Дарья Степановна и, подхватив под руку полицейскую власть имперской столицы, направилась к дверям.
Ржевский остался один. Сбросив с лица и души прочный заслон, в коем он выступал благодушным, снисходительным, дипломатичным вельможей, он вдруг превратился в пожилого, накануне старости человека с устало опущенными углами рта, запудренными припухлостями у глаз, больных и настороженных.
— Когда все это кончится,— прошептал он про себя,— когда кончится?.. Наверное, никогда.
За этой фразой стояло многое. Только-только все начинало успокаиваться: отошел в прошлое пугачевский бунт, в градах и весях стояла тишина, внешняя политика была дерзновенна и удачлива, границы расширились, включив в российские владения Крым и Белоруссию, искусство и науки процветали, любезная его сердцу поэзия расправила крылья, масонство все больше набирало силу. И вдруг такой неожиданный и жестокий поворот. Чем он вызван, чего ждать еще?
Последнее звено в рассуждениях Ржевского имело для него особое значение. Еще в семидесятых годах он поступил в вольные каменщики, а затем, пройдя несколько ступеней посвящения, возведен в ранг мастера масонской ложи «Астрея». Именно в этом качестве не далее как полгода назад он принял в рядовые члены проклятого Корпа, прельщенного возможностью завязать в ложе важные и нужные знакомства. Такой дряни, как этот Корп, разменивающей высокие движения духа на свои мелкие нужды, всегда было хоть отбавляй вокруг и внутри масонства. Но оно в лице деятелей, подобных Ржевскому, в свою очередь, использовало Корпов обычно как дойных коров.
Так или иначе, Корп числился в масонах. Нити, протянутые от него, поднимались бог весть в какие выси. Жестокая казнь Корпа могла стать началом злейших репрессий. Императрица с неприязненным вниманием следила за масонством. Когда же до нее дошло, что ее опальный наследник Павел Петрович присутствовал на заседании «Астреи» одетый в грубую рясу францисканского монаха, такое шутовство ей вовсе не понравилось. Отсюда был только шаг до государственного заговора. Ржевский запоздало ругал себя за проявленную неосторожность. С другой стороны, привлечь к масонству не просто сильных, но сильнейших мира сего было фактической его задачей.
Романтичного же цесаревича монашеской рясой да свечами и черепами только и возможно было склонить в его пользу.
— Ну, что было, то прошло,“ опять вслух подумал Ржевский.
И уже молча продолжил мысль: «С Корпа сдерут шкуру, а для меня по меньшей мере каземат до конца дней. Бр-р».
Каким ослепительным казалось начало царствования молодой императрицы!
Свобода, осененная державным скипетром, вольность под сенью горностаевой мантии. Просвещение, заливающее ровным сиянием российские долы. А вокруг юной монархини юные сподвижники, веселые, щедрые, деятельные. И он, Ржевский, среди них. Куда все это делось? Конец правления ополоумевшей немки так и будет рисоваться ее соотечественникам в виде святомученика Варфоломея со снятой кожей, а грубее говоря, ободранного кота. Алексей Андреевич горько усмехнулся.
Однако что-то нужно было предпринимать. От разъяснения Потемкина мало что переменится. Собратом по масонской ложе был молодой Размятелев, близкий одновременно и к царице и к наследнику.
Несмотря на возраст, он весьма наторел в дворцовых ухищрениях.
— Лошадей! — крикнул Ржевский выбежавшему на звон колокольчика рыжему камердинеру.
6
Павел Петрович только что отобедал на приватной половине гатчинского дворца, когда сквозь камер-лакеев размашистым шагом прошел в Малый кабинет молодой Размятелев. Роль его была двойственна, и выполнял он ее умно, дерзко и тактично. В глазах цесаревича граф был дальновидным царедворцем, глядевшим в будущее, а не в прошлое. В глазах государыни — талантливым лоботрясом, чья информация о гатчинских порядках соединяла своевременность с пикантностью.
Размятелев мог угодить семо и овамо, но угодливость его не сопрягалась с лакейством. Он мог быть дерзок до изумления и был вполне человеком восемнадцатого века, взрастившего авантюрные дарования Казановы и Сен-Жермена, д'Эона и Калиостро. Мастер интриги, он сочинял ее, жил в ней, подымался с нею, но никогда не падал.
Идея займа у Корпа принадлежала ему, именно он подсунул ее Павлу Петровичу, а потом перебросил дураку Шамшееву. Когда зерно попало в тщеславную Корпову душу, он быстро дал проклюнуться ростку. Налившийся колос обрел стоимость в полмиллиона рублей.
Совершенно походя Размятелев обещал наследнику прощупать князя Чадова, жениха Амальхен, на предмет привлечения к возможному...
Нет, слово «заговор», упаси боже, не упоминалось, и это придавало в глазах молодого интригана особую тонкость готовящемуся кушанью. Говорилось лишь о друзьях из гвардии, чьи симпатии необходимы цесаревичу.
В данном случае сей друг из гвардии был нищ, тщеславен и окончательно бесполезен. О последнем обстоятельстве надо было помнить, учитывая близкую заинтересованность государыни в таковых друзьях.
А что лучше бесполезности можно было ей предложить? Князь Чадов был из захудалого рода, не Рюрикович, не Гедиминович, а черт знает кто, из мордовских или черемисских князей. Чухонскую Геру можно было вспоминать только в минуту большой запальчивости.
Никакими связями Чадов также не обладал, положению в гвардии мешало постоянное безденежье. Размятелев был, в общем-то, добрый малый и, раз полюбопытствовав в Чадове, сумел решительно продвинуть вперед . его сватовство к Амальхен. Тут все получилось само собой: Корду, весьма пренебрежительно отнесшемуся к нищему князю, он внушил представление о славном будущем зятя, а Павлу Петровичу, доселе слыхом не слыхавшему о Чадове, изобразил его как заметную фигуру в Измайловском полку. Все это Размятелев делал как бы по наитию, и как раз потому все у него и получалось.
Корп согласился на брак и на заем. Государыне, делавшей вид полного равнодушия к предприятиям наследника, но ничего не упускавшей с глаз своих, он нарисовал происходящее как мышкины забавы на хвосте у кошки. Не могла понравиться Екатерине Алексеевне сумма займа: не очень велика, но и не очень мала. Этот вопрос нужно было как-то обойти, и Размятелев обещал царице привезти точный реестр будущих расходов. «Хорошо,— изволила сказать государыня,— но на весь будущий, а впрочем, и следующий за ним год ни рубля ни от кого, кроме меня». Авантюрный граф послушно склонил голову.
И вот сейчас Размятелев, встав за три шага от Павла Петровича, сокрушенно и прерывисто вздохнул. Такие вздохи входили в ритуал встреч грансиньора и наперсника. Грансиньор узнавал по ним о содержании доклада. Легкий, еле слышный вздох — приятные новости, протяжный и брутальный — важный разговор, а такой вот, как этот,— тревога, тревога, тревога. А Павлу Петровичу было о чем тревожиться.
К Размятелеву он относился с не знающим меры доверием, на которое способны лишь не в меру подозрительные люди. Доверие это зижделось на мнимой фронде графа, многажды преувеличенной в его рассказах, мнимой отчаянности, будто бы руководившей его поступками, мнимой неприязни к государыне, якобы державшей на него гнев из-за цесаревича.
Помогало приязни внешнее сходство. Размятелев был как бы улучшенным изданием Павла Петровича. По возрасту он годился в племянники своему покровителю, но по внешности прямо в сыновья.
Павел Петрович тешил себя мыслью, что именно таким молодцом он был в юности. Он и был бы им, если б господь прибавил ему двухтрех вершков росту, подправил курносость и скуластость. Тех же щей, да погуще влей! Размятелев был на полголовы выше цесаревича, но в его круголицести, вздернутом носе, голубых, навыкате глазах впрямь можно было угадать подправленные черты наследника.
Конечно, характер был совсем иной! Родись Размятелев в начале века, ему бы служить в денщиках у великого Петра. В денщиках, кои не только ваксили царские сапоги, но выполняли государевы поручения.
Веселый, поспешный, увертливый, он был на все руки, за чем пошли, то и сделает.
Итак, Размятелев вздохнул сокрушенно и прерывисто.
— Плохие вести? — чуть заикнувшись, вопросил грансиньор.
— Не столь плохие, сколь странные...
— Тянуть не смей.
— На утреннем рапорте государыня в великом гневе указала Свербееву набить из Корпа чучело.
— Какое чучело? Почему чучело? Зачем чучело?
— О сем только гадать приходится.
— Каковы догадки?
— Устрашенье Гатчины, ваше императорское высочество,— тихо, медленно, внушительно проговорил Размятелев.
Цесаревич вскочил с кресла и заметался по комнате.
— Господи сил! Неужто заем злосчастный так отыгрался немцу?
И все опять на меня!
— Государыня подозрительна. Корпу был передан милостивый отзыв вашего высочества об измайловце Чадове. Такие рекомендации в тайне не держатся. Связь с гвардией, подкрепленная деньгами, да еще масонство.
— Позволь, разве Корп масон?
— Полагают.
— А которой ложи?
— Может быть, «Урании».
Все заколебалось в зыбком разуме цесаревича. Вспыхивали и рассыпались причудливым фейерверком, составленным из множества фигур, странные и дикие видения. О, эти фигуры! Страшная тень Петра верхним дуновением прошла над ним. То был прадед, великий и несвергаемый. Что он значил перед ним, ничтожный гатчинец! Придавленное августейшим каблуком самолюбие вырывалось из-под него, негодуя и гневаясь. Постоянным его спутником выступало тщеславие, напоминающее о себе множеством унижений, которые персонифицировались в гнусном лике одноглазого фаворита. Но превыше всего был страх. Он бил наотмашь, сгибая волю, затмевая рассудок.
Ни последние рабы, ни первейшие особы империи не были защищены от него, всевластного и всепроникающего. Фигуры фейерверка, принимавшие вид кругов, овалов, квадратов, вдруг собрались в параллелограмм, а тот своеочередно в сутулую долговязость царевича Алексея.
Куда только, несчастный, не пытался удрать, где не хотел спрятаться.
Вплоть до Неаполя досягнул. Все зря! Властная рука самодержца вытащила его из заморского убежища и бросила на пытку и плаху в родных пределах. Сами венценосцы не были избавлены не токмо от страха — от ужаса! Что чувствовал бедный Иоанн Антонович под направленной в сердце шпагой в шлиссельбургском каземате?
А собственный отец его Петр III под безжалостными пальцами душителей? Нет, не будет при надобности считаться с нелюбимым отпрыском Екатерина Алексеевна, злая и дурная мать, распутная и жестокая повелительница.
Фейерверк догорел. Размятелев знал, что подобные приступы длятся много коли полчаса. Правда, в оные полчаса таких чудес можно было насмотреться, что не приведи бог. Цесаревич снова оказался в креслах, снова доступный увещаниям и суждениям.
За полчаса беспорядочных выкриков и выкликов привычный к сему Размятелев имел возможность прикинуть свое место в сложившейся ситуации. Впрочем, определил он его еще по пути в Гатчину, а теперь лишь уточнил частности. Для него было ясно следующее. Сколько-нибудь значительной опоры ни в придворных кругах, ни в гвардии у Павла Петровича не было. Люди, пытавшиеся держать на него ставку, Панины и Куракины, были разосланы по деревням, Екатерина Алексеевна, однако, памятуя о легкости дворцовых переворотов, последним из которых она сама была возведена на трон, не хотела отдаваться на волю случая. Всегда найдутся горячие головы, всегда сыщутся удальцы, решившие скакнуть из грязи в князи, из писарей в канцлеры, из сержантов в фельдмаршалы. Подобные скачки были у всех не только на памяти, но и на глазах. Удачный переворот сулил неисчислимо многое счастливым его участникам. Ежели вдобавок удалые и горячие головы будут направляться головами холодными и расчетливыми, тогда шутки плохи. И царица таких шуток допускать не хотела.
Наследник носу не смел показать из Гатчины, где в утеху ему был оставлен полк солдат, небольшой штат служителей и с дюжину царедворцев второго ранга. Сыновья Александр и Константин были отобраны у отца и воспитывались бабкой, помышлявшей лишить цесаревича наследства и передать престол прямо старшему внуку Александру.
Относительно младшего, Константина, строились далеко идущие планы о короне греческой империи. В связи с этим даже имя августейшему младенцу было подыскано соответствующее. Последним императором Византии являлся, как известно, Константин XII.
Павлу Петровичу ввиду сих фантасмагорий, грозивших стать ощутимой явью, оставалось муштровать на прусский манер своих гатчинцев, терзаться от крупных и мелких укоров самолюбия, тешиться грядущими переменами и расправами над сегодняшними обидчиками.
Надежд на свержение законной монархини не оказывалось. Екатерина Алексеевна заласкала дворянство, приручила гвардию, придавила бесчисленных подданных. Искать будущих заговорщиков без того, чтобы тут же не попасться на зубы Шешковскому, было затруднительно.
В отчаянье Павел Петрович попытался ухватить в руки призрачный луч масонства, но он проскользнул сквозь пальцы, не оставив в памяти ничего, кроме странных обрядов и обетов. Быстрое увлечение цесаревича зловеще аукнулось на судьбе Корпа. Размятелевский разум не желал разбираться в масонских умозрениях. Девственно чистый и юношески трезвый, он отбрасывал их, словно пыльную паутину с зеркального дворцового окна. Размятелев полностью был согласен не токмо умом, но даже сердцем с екатерининским определением масонства как противонелепого общества. Светская религия, коли на то пошло, значительно уступала в его глазах праотческой с привычными попами, скороговорочными «отченашами» и свячеными пасхами. Постоянный враг масонов Потемкин, глядевший на них с брезгливой настороженностью, являлся для Размятелева постоянным образцом.
Подобные мысли вперемежку с черепами, шпагами, треугольниками и другими масонскими атрибутами проносились в быстром и холодном мозгу Размятелева, пока он наблюдал бушевавшего цесаревича.
Свое место в ситуации граф уже определил. Позиция его вместе с наследником сводилась к краткой формуле: игнорировать и отрицать.
Цесаревич данную программу принял.
Под сию формулу и угодил Иван Мюллер, посланец злосчастного Корпа, беспрепятственно прошедший в Малый кабинет. Беспрепятственно, ибо путь от заимодавца к должнику всегда был прямым, если речь шла не об отдаче денег. Здесь же заем был свежим и даже проценты еще не успели нарасти.
Формула была тут же применена к делу. Грансиньору даже не пришлось вступаться.
— Вот что, любезнейший,— брезгливо проговорил Размятелев,— срок займу десять лет, а до тех пор его императорское высочество цесаревич Павел Петрович слыхом не хочет слышать о всей вашей ничтожной компании. Никаких дел с такой братией иметь ему невместно.— С этими словами граф разорвал на мелкие клочки почтительную просьбу Корпа.— А теперь вон, любезнейший.
Павел Петрович смотрел сквозь Ивана Мюллера. Он его просто не видел.
7
Схожий с львиным рявканьем хохот провожал тощую фигуру доминиканского патера Жозефа де Пальма. Опрометью мчался патер по скользкому мрамору Таврического дворца, то попадая на бархатные дорожки, то сбиваясь с них, пока не вылетел к парадной лестнице.
Кубарем скатился с нее и, едва не забыв шубу на руках дежурного гайдука, выскочил на улицу. Оглянувшись на высокие окна дворца, он вдруг тонко и растерянно всхлипнул.
— Люцифер! — невесть кому пожаловался де Пальма.
Недавняя сцена вновь проходила перед глазами иезуита. Патер Жозеф после долгих просьб и настояний удостоился приема у могущественного Потемкина. Светлейший князь вновь был награжден всеми возможными знаками отличий во время своего праздничного отпуска с поля брани после взятия Очакова. Звезда его после охлаждения царицы к Мамонову снова стояла высоко. Патер возлагал большие надежды на свой визит и тщательно готовился к нему. Цель его состояла ни много ни мало в воссоединении церквей римской и греческой.
Следуя стройной логике ученика святого Доминика, достаточно было императрице вместе с ближними вельможами принять догматы католицизма, как законопослушный народ, распевая «Те Deum laudemus»[3], преклонит колени пред наместником божьим на земле.
Мысль эта казалась патеру Жозефу настолько простой, ясной и достижимой, что он никак не сомневался в ее осуществлении. Стоило лишь доказать Потемкину преимущества истинной религии перед ложной, и первый вельможа государства убедит царицу в необходимости великого шага. Себя самого патер Жозеф прозревал причисленным к апостолам святой веры, со светящимся венцом вокруг горбоносого лика.
Потемкин принял его сидя, но и в креслах, обычно скрадывающих рост, показался патеру огромным до чудовищности. То ли не сошел с него загар Новороссии, то ли был он смугл от природы, но утонченному посланцу Рима кйязь Таврический показался истым азиатом.
Такому впечатлению содействовал просторный бухарский халат, в который запахнулся Григорий Александрович. Фельдмаршал был без парика. Тронутые сединой — перец с солью! — темные спутанные волосы спускались на выпуклый лоб.