И то, что он не испугался, не заторопился, а делал это с таким видом, как будто он пришел в свой собственный лес, отозвалось в Дмитрии Ильиче как обида и разочарование. И в таком состоянии руки уже не поднялись помочь взвалить вязанку.
Когда на деревне узнали об этом случае с дровами, то улегшийся было взрыв добрых чувств подогрелся опять.
И решили, что раз барин не ругается за валежник, то его можно брать, только чтобы хво-рост из куч не трогали.
А потом хозяин наткнулся на кузнеца, который таскал уже не хворост, а колотые дрова. И опять хозяин не накричал, не пригрозил судом, только очень просил колотых дров, сложенных в казаки, не трогать. Хворост из куч можно, а дрова из казаков просил, пожалуйста, не брать.
И опять взрыв добрых чувств к помещику поднялся еще на большую высоту, только Захар не удержался и сказал:
- А все-таки, что получше, то мне, а что похуже, то тебе: кучи с корявым хворостом получай, а казаки с хорошими дровами не тронь.
При этом даже Федор при всей своей кротости и доброжелательности ко всякому человеку, который перед ним находится в данный момент, не удержался и молча с негодованием плюнул.
Решили, что ежели кому дрова нужны, то чтобы из куч брали сколько угодно, а из казаков бы не трогали.
- А ежели хлебы печь? - спросил вдруг Захар Алексеич, почесывая плечо. - Старуха прошлый раз измучилась с этим хворостом.
Несколько времени все молчали.
- А что он за казаки-то не очень ругался? - спросил кто-то у кузнеца.
- Совсем не ругался, даже, можно сказать, вовсе ничего; только честью просил.
Тогда решили, что если кому уж очень нужны будут дрова, то чтобы из казаков брали, - и то потихоньку, не нахально, - а свежих деревьев бы не резали.
- Ну, вот что сказал! - закричали сразу со всех сторон. - Что мы, оголтелые, что ли, - станем деревья резать! Ежели из казака взять, кому по нужде, это дело другое, из казака отчего не взять?
- На хворосте хлебы дюже плохо ставить, - сказал опять, как бы извиняясь и почесывая в спутанных волосах, Захар Алексеич.
И каждый раз, когда кто-нибудь переходил дозволенную общественной совестью черту и при этом видели, что помещик относится к этому терпимо, большею частью совестливо стараясь делать вид, что не замечает нарушения его прав, то постепенно стали привыкать. И уж не расска-зывали, как прежде, каждый раз про доброту Дмитрия Ильича.
А когда какой-нибудь мужичок, шедший через сад, где они уже успели проложить торную дорогу, чтобы не обходить кругом на свое поле, натыкался на барина в то время, когда приоста-навливался набрать за пазуху яблочков, - то барин, сделав вид, что ничего не заметил, заводил разговор, чтобы не проходить мимо молча, потому что иначе мужик может подумать, что хозяин заметил.
Говорил он всегда почему-то так, как будто не он был образованный и знающий человек, а тот мужичок, с которым он говорил. И даже как будто робел перед мужичком и не ему говорил, не его поучал, а с радостью и волнением слушал, что тот скажет.
Говорил он больше о душе или о чем-нибудь похожем на это, так как ему казалось недос-тойным говорить с народом о пустяках. Мужичок, сунув последнее яблоко в карман, сейчас же попадал в тон, говоря:
- Да как же, господи, душа - первое дело! Душу запачкать - хуже всего, потому гос-подь-то все насквозь видит.
- Вот это главное, чтобы овладеть этой своей душой, - говорил помещик, - потому что здесь мы только можем что-то сделать, а сделать нужно то, чтобы она была все лучше и лучше.
- Первое дело...
- Тогда, глядя на тебя, и другие будут...
- Вот, вот...
- А наказанием и угрозами других не исправишь.
- Нипочем... Дальше разговор не шел. Барин, пожав корявую руку мужика, немного взвол-нованный своим разговором шел в одну сторону, мужик с яблоками - в другую. И все были довольны, так как не только бугор был в их распоряжении, но и все, что угодно. А Захар Алек-сеич прочно подобрался уже под господский частокол, так как в лес было далеко ходить, а на сухих кольях хлебы пеклись еще лучше, чем на колотых дровах из казаков.
XIX
В деревне жатва была в полном разгаре. Поля ржи желтели по сторонам полевых и проез-жих дорог, и из-за нее, точно потонув в ней, виднелись соломенные крыши деревень, крылья ветряных мельниц на горе.
Бабы с вечера на гумнах сучили перевясла для вязки снопов. Мужики у сараев насаживали на косы деревянные крюки, прилаживали брусницы, чтобы на ранней зорьке, едва румяный свет разольется по небу, отправиться длинной вереницей в поля.
В поле еще утренняя тишина. На курчавой травке проселочных дорог лежит роса, которая заискрится с первыми лучами солнца. В небе стоят неподвижно высоко легкие перистые облака.
И сама родимая мать-земля лежит еще в утреннем покое, закрытая в лощинах белым, как молоко, туманом.
Как хороша страдная пора! Как хороши эти дни напряженного веселого труда, когда со всех сторон из-за нагнувшихся в разных направлениях тяжелых колосьев мелькают красные платки и нагнувшиеся, промокшие от жаркого пота спины!
Как благодатен этот летний зной и блеск солнца, когда на необозримом пространстве снует и копошится народ, поглощенный спешной работой!
Быстро на месте ржи появляются тяжелые снопы. Одни стоят, низко перевязанные соломен-ным перевяслом, другие лежат в разных направлениях на свежем жнивье. Там их тащат волоком на руках и под мышками. Кладут в копны, под которыми в сладкой тени хорошо отдохнуть от спешной работы, выпить из кувшина, заткнутого полотенцем, студеной воды и закусить посоле-нным крупной солью куском деревенского хлеба, а потом уснуть под немолчную трескотню кузнечиков.
Вверху блеск синеющих небес, вдали желтеющее море ржи и разноцветный муравейник де-ревенского народа, спешащего дожать последние снопы перед полуденным коротким отдыхом.
Хорош знойный полдень во время жатвы, когда солнце среди высоких мглистых от жара небес отвесно льет свои жаркие лучи.
На один час все точно умирает, народ весь ушел с поля, только остались лежащие в разных направлениях среди поля снопы. Жаворонки замолкли. Не видно ни одного живого существа, и только кузнечики на жнивье и на снопах еще громче, чем прежде, стрекочут среди общего мол-чания.
А потом наступает веселое время возки снопов с поля на гумна, где на расчищенном, глад-ко-убитом току вырастают круглые приземистые скирды. Скрипя и покачиваясь, подъезжают все новые тяжелые воза, увязанные веревками, с сидящим наверху малым.
Вожжи сбрасываются на спину лошади, воз торопливо развязывается. Брызжа сухим зерном и перевертываясь в воздухе, летят на твердый ток тяжелые снопы.
Все деревни и усадьбы с расчищенными гумнами густо заложены скирдами тяжелых сно-пов ржи, овса и темной гречихи. То там, то здесь в раскрытых воротах сарая, в густой хлебной пыли виднеется копошащийся в жаркой работе народ, мелькает выметывающаяся из барабана жужжащей молотилки обмолоченная свежая пахучая солома, которая тут же подхватывается нагладившимися до блеска деревянными вилами, складывается у ворот и увозится волоком к растущему в стороне омету.
Медленно наступает вечер, и в теплом тихом воздухе, едва несомая легким ветерком, под-нимается горьковатая хлебная пыль. Убирается последняя солома. Заканчивая дневной труд, от-веивают обмолоченную рожь. И вороха погожего зерна лежат уже на гумнах перед раскрытыми воротами сарая.
И - когда на землю спускается теплая летняя ночь и прозрачный свет месяца уже начинает скользить - в тени, на гумнах, опустевших и обезлюдевших, остаются только молчаливые скирды и покрытые веретьями от ночной росы вороха нового хлебного зерна.
XX
Своя рожь у мужиков рождалась плохо. Тощая, выпахавшаяся земля на буграх была изреза-на промоинами, оврагами и скорее походила на скипевшуюся золу, чем на землю.
Тощие пары стояли все лето невспаханные, и по ним, как по выбитому току, ходила исху-давшая и не перелинявшая еще с весны скотина с висящими под животом клоками свалявшейся шерсти, с выпачканными в жидком навозе боками. А телята, - которые вечно шлялись на зад-ворках по бурьяну, - все ходили облепленные репьями, завалявшимися в шерсть и в хвосты.
И все эти стада заморенных коров, блеющих голодным хором овец бродили по бесплодно-му, высохшему, как камень, полю, потрескавшемуся от жары, не останавливаясь спокойно ни на минуту. Или, завив хвосты трубками, носились как угорелые, не находя ни влаги, ни корма, в то время как пастушки, побросав на меже свои грубые рукоделья, бежали за ними с палками напе-ререз и проклинали свою судьбу и этот проклятый зык, который нападает на скотину.
И когда под осень после дождей приступали к посеву озимого и начинали пахать пар, то под низом оказывалась та же сухая зола: вся дождевая вода скатывалась с окаменевшей корки, и вспаханное поле имело вид взвороченного асфальтового тротуара. И сколько его ни боронили мальчишки, сидя боком на лошади и молотя ее концом обороти по обоим бокам, глыбы остава-лись глыбами, только становились более мелкими.
Хорошая земля была лишь у помещиков. И когда говорили о делах, то непременно рассуж-дали о том, что сделать, чтобы земля не сходила на нет и давала бы хороший урожай.
- Солдат Филипп рассказывал, что в иных местах ее порошками какими-то посыпают, - скажет иной раз Николка-сапожник.
- Порошки тут ни при чем, - говорил кротко Степан, стоя скромно в стороне и помарги-вая больными глазами, - а вот кабы взялись все дружно, по-братски, вспахали бы прямо после уборки, она бы разрыхлела вся и урожай был бы лучше.
- Сроду пахали под самый посев, а теперь после уборки пахать будем? говорил старик Софрон. - Оттого-то и идет все хуже, что все норовят не как люди делали, а по-своему пере-вернуть. Уж когда соку в ней нет, тут, когда ее ни паши, все равно много не выпашешь.
- Много не выпашешь, а немного лучше на другой год беспременно будет, замечал Степан, - а на третий год еще немного лучше.
- А когда тебя на погост поволокут, тогда совсем в самый раз будет, добавлял Сенька.
Один раз все после косьбы сидели под копной с прислоненными к ней косами и ели, черпая большими деревянными ложками щи из принесенных ребятишками кувшинчиков и горшочков.
- Да, видно, все свой предел имеет, - сказал кровельщик. - Никакая скотина больше своего веку не живет. Так и земля, сколько на ней ни ездить, - прибавил он, облизывая ручку своей ложки и качнув назидательно головой. - Прежде в силе была и рожала.
- Прежде по-божьему с землей обходились, - сказал Тихон столетний, чтили ее, матушку, вот она и рожала.
- Прежде чтили, как матушку, а теперь кроем по матушке, - сказал негромко Сенька.
- Ну, бреши, да не забрехивайся, - строго закричали на него почти все. Только Андрюш-ка с Митькой поперхнулись кашей и упали от смеха животами на землю.
- Хоть бы их нечистые за язык повесили, прости господи, - сказала с гневом старушка Аксинья, принесшая своему старику Тихону обед - размоченный хлеб в воде с луком. Она сердито плюнула в сторону и перекрестилась.
- Бывало, с иконами по ней ходили, - сказала она через минуту, согнав с лица гневное выражение и приняв смягченное и умиленное. - Как только зеленя весной откроются да земля обвянет, так после обедни всем народом с образами на зеленя. В небе солнышко, жаворонки поют, на траве роса. Стоишь, молишься и кланяешься лбом в нее, матушку, а на душе радость так и трепыхается.
Мужики, в противоположность умиленному выражению Аксиньи, ели с серьезными, как бы равнодушными лицами, не имевшими к рассказу никакого отношения. Но стало как-то тихо: никто ничего не говорил, не зубоскалил.
- Чтили ее, матушку, - опять сказал Тихон, кончив есть и обтирая аккуратно тряпочкой свою ложку.
- Вот, значит, и урожаи бывали, - сказал Фома Короткий.
- А сеяли как!.. - продолжала Аксинья. - Выезжали с пасхальной свечкой да со святой водой, да еще святили семена-то.
Тихон слушал и, забывшись, держа вытертую ложку в руках, кивал головой, глядя перед собою вдаль.
- А как пойдет, бывало, старик с севалкой святые зерна разбрасывать, на душе светло делается, ровно это Христос сам батюшка идет по полю, говорила Аксинья, в умилении сложив руки перед грудью и с улыбкой глядя перед собой в пространство.
- Вот оно, значит, и выходило, когда все по порядку делали, а не зря, сказал опять Фома Короткий.
- И люди знающие были, - заметил Софрон.
- Знающие... Это что с нечистью-то знались? - недоброжелательно спросила Аксинья.
- Про нечисть никто не говорит, а бывает такое, что шут его знает что, - не ладится, и шабаш.
- Верно, верно! - сказали голоса. - Это бывает: и свечки ставишь, и водой святой брыз-гаешь, - нет, не берет - как заколодило. А что-нибудь такое - глядишь: помогнуло.
- Так, значит, и надо к нечистому на поклон идти, душу продавать? сказала Аксинья.
- Что ж поделаешь? Ежели он хорошее дело помогает сделать.
Сонный полдень стоял над жатвой. Ослепительно белые кудрявые облака столбами подни-мались над желтым, покрытым копнами полем, которое необозримо расстилалось под горячим небом, пестрея белыми рубахами мужиков, красными платками нагнувшихся у своей тощей полоски жниц.
Все стали подниматься, крестясь на восток, утирая рты и поднимая с жнивья кафтаны, на которых сидели.
Потом взялись за косы.
- Уж теперь и неизвестно, чем ее пробовать, - сказал кузнец с нетерпеливым раздражени-ем глядя на ниву, - молитва не берет, слова тоже не берут.
Все молча посмотрели на расстилавшееся перед ними бесконечное поле, как доктор смот-рит на больного, причину болезни которого он найти не может, и начали, как бы нехотя, косить.
XXI
Отъезд Валентина в Петербург для баронессы Нины был полной неожиданностью и "чем-то кошмарным, вроде предзнаменования", как она сама потом рассказывала.
В этот злополучный день она поехала на почту, но уже около поворота на большую дорогу ее охватило предчувствие. Когда же она побывала на почте и там наслушалась разговоров о над-вигающейся возможности войны, то предчувствие возросло до степени такой тревоги, что она немедленно должна была вернуться домой. И вот тут ее ждало то, что перевернуло всю ее девст-венную душу.
Она определенно, как сама потом говорила, почувствовала, что ее ожидает какой-то ужас в доме.
Торопливо выйдя из экипажа, она прошла в комнату, на ходу бросая перчатки, зонтик, паль-то, - ужаса не было. Она заглянула в столовую, гостиную - там все было на своих местах. Тут она почувствовала, что ужас должен быть в кабинете Валентина и что нужно собрать все силы, чтобы решиться войти туда.
* * *
Федюков, оставшись после внезапного отъезда Валентина и приняв к сведению его слова о роме и портвейне, стоявших в шкапу, поставил две бутылки на стол и, усевшись поудобнее, на-чал отведывать то и другое. Потом ему стало холодно, и он, поискав в передней, нашел Валенти-нову кавказскую бурку. Запахнувшись в нее, сел на диван и придвинул к себе столик с вином.
Сколько прошло времени - он не помнил, так как его охватило необъяснимое забытье, соединившееся с приятной дрожью от согревания под теплой буркой и с каким-то мечтательным настроением. Он смотрел на бывшие перед ним предметы в комнате, и они по его желанию пре-вращались во что угодно - в женщин, в фантастических животных. И это было такое приятное, захватывающее отвлечение от пустой безыдейной среды, от серости жизни, что он отдался этому ощущению с новым, не испытанным еще удовольствием.
Он увлекся этим и стал из стульев делать женщин, которых заставлял обнимать себя. Такую историю он проделал с Ольгой Петровной, с Еленой Сомовой и только было хотел вызвать Кэт, как вдруг на том месте, где была дверь, по какому-то волшебству появилась баронесса Нина.
Федюков не удивился, хотя слегка был недоволен нарушением того порядка, который он установил сам в появлении женщин, и только сказал:
- Подожди, не лезь, пока тебя не позвали.
Но тут он увидел нечто странное. Все призраки, появлявшиеся до этого времени, держались спокойно, слушались каждого его слова. С этим же последним случилось что-то непонятное. Призрак в ужасе отшатнулся и крикнул:
- Боже мой, Валентин!..
Федюков, несколько удивившись, что сам не заметил, когда он превратился в Валентина, все-таки сказал:
- Да, я... - и стал обнимать призрак, несмотря на то, что тот бился в предсмертном ужасе от его объятий.
Баронесса Нина рассказывала потом, что когда она, готовая к чему-то сверхъестественному, вошла в кабинет (проклятая комната, в которой ей уже второй раз пришлось пережить кошмар), она увидела то, что ожидала увидеть, т. е. не буквально то, а вообще готова была ко всему. Она увидела, что к туловищу Валентина, одетому в бурку, была приставлена чья-то чужая голова.
Это ее так потрясло, что она забыла, потерялась и не могла узнать, чья это голова. В припа-дке ужаса, к которому она уже приготовилась, она не сообразила, что Валентину принадлежала только бурка, а туловище могло быть того человека, которому принадлежала и голова.
Она не помнила, как она вырвалась из чудовищных объятий, и очнулась только тогда, когда часа через два Федюков, протрезвившись, пришел объясниться и просить прощения.
Она, конечно, простила его сейчас же от всего сердца. Но была задумчива некоторое время и грустна.
- Благодаря этой бурке я вспомнила о нем. Как вы думаете, он вернется? - спросила она Федюкова, войдя с ним в кабинет Валентина и со страхом осматриваясь по сторонам, как осмат-риваются в той комнате, из которой только что вынесли покойника. - Как думаете, вернется?
Федюков, не говоря ни слова, загнул на руке один палец и сказал:
- Завтра среда - раз. (Он загнул другой палец.) Послезавтра четверг два. (Он загнул третий палец). И пятница - три.