Пролог
Мертвые друзья лежали внизу, на дне драккара, черные и распухшие от яда, и было их больше, чем живых. Остальные еще гребли, но кто знает, в чьей крови угнездился смертоносный яд? Река узка. Затоны часты. До выхода в Оку еще плыть и плыть. Чем поможет тебе каленый нож, если получишь стрелу в живот, как Фарлаф?
А начиналось все прекрасно, дело обещало быть простым и легким, добыча же стоила и не такого похода. Богатейший Погост. И волости обширнее не было у вятичей. Угол. Самый край славянства. Слева литва, справа финны, вокруг буреломный дремучий бор, и пути-дороги в том бору только по воде, и воля такая, что даже и не снилась в других в обжитых краях, и все несут жертвы всеблагим богам, и славяне несут, и финны с Лопасни-реки, и литва с Протвы, ах, если бы не Фарлаф, тупой, упрямый, как пень, Фарлаф, которому цены не было в бою, но, по совести сказать, какая он голова для такого дела? Стемид должен был вести корабль, и посылавшим следовало бы это знать.
Чертеж, что начертил на бересте проклятый Колдун, был прост и понятен: вот Ока, вот Нара, вот Болотный Погост, вот Серпейка-река и град славянский, а вот и речки, коими следовало тот град обойти. Хорошие речки. Небольшие, но глубокие. И волоки на тех речках Колдун обещал удобные. Напасть следовало ночью, волхвов перебить, идола Рода четырехликого скинуть в ров, а Погост, разграбив, выжечь дотла, вот и все, вот и следовать бы по сему, да, видите ли, не захотелось Фарлафу ног на болоте мочить, попер по настилу, хотя Колдун и предупреждал. Не всех, ох, не всех волхвов перебили на том Погосте.
Его же, Фарлафа, и нашли первые стрелы. Под утро. На волоке. Отошел на пару шагов помочиться и повалился головой в кусты: две стрелы в паху, одна в горле. А вокруг пусто. Никого.
Каждый кустик обшарили, каждую ложбинку. Повернули назад, шага не сделали, сидит стрела в плече у Кнута. Чепуха, вроде бы, царапина, луки у колдунов слабые, вовремя увидеть, так и на щит стрелу можно поймать. Кто же знал, что ядовитые они, те стрелы?
А стрелы летели, летели, и не было им конца, и каждый был многажды попятнан, и каждый измучен прижиганиями, и только Стемид, осторожный, хитрый Стемид до сих пор не получил ни единой царапины. Он же, Стемид, разжег на корабле жаровню. Он же усадил к ней старика Харальда и велел калить нож. Кабы не это, к полудню все были бы мертвецами. Невидимками были славянские колдуны, и все время оказывались впереди. Валили в русло коряги, деревья, драккар застревал на тех затонах, и лишь начинали варяги затоны разбирать, как прилетали с берега стрелы. А вокруг пусто. Хоть бы веточка какая шевельнулась.
Лишь однажды заметили на реке мужика. Стоял по пояс в воде и шарил под берегом руками. Напрасно кричал Стемид, что раколов это и, вообще, не вятич, а литвин, все будто обезумели, выскочили из драккара, как волки. Растерзанный труп выкинули в воду, так ничего и не узнав, разве что злость сорвали, да время потеряли, вот и все. А стрела опять пришла. С другого берега. Чиркнула над плечом у Красавчика Свенельда и разорвала ему ноздрю. А в драккаре один Стемид, а жаровня пуста, потому что вот он, Харальд, со своим ножом, здесь он, на берегу, и нож его от крови того литвина еще не просох. Дернул Свенельд нож из-за голенища, и все, и не зваться ему больше Красавчиком, зваться Свеном Безносым, а лишь отплыли от того места, безо всякой стрелы повалился на дно Грим. Вот тебе и прижигания. Да и то сказать, какое место жечь раскаленным железом сначала, если разом попятнали тебя две стрелы? А впереди был второй волок, и уже начинало темнеть, и каждому мнилось жжение яда в крови.
На последнем затоне Стемид снова придумал хитрость. Велел он самым молодым и быстрым, Эриху и Карлу с Руальдом, взять в каждую руку по щиту и ловить на те щиты стрелы, пока будут остальные разбирать затон. Ни одна стрела не достигла цели на этот раз. Колдуны, бросив дюжину стрел, стрельбу прекратили. Затон разобрали, и Стемид велел друзьям грести через одного, а оставшимся защищать гребцов от обстрела. Викинги повеселели. А когда Хитроумный велел положить на жаровню ножи мертвецов, рев ликования пронесся над тихой рекой, распугивая птиц и зверье диким эхом. Стрелы и теперь пятнали варягов, но реже, много реже, так что Харальд успевал спокойно прижечь рану, благо ножей каленых теперь под рукою хватало. Впереди, однако, была ночь, и впереди был волок.
Стемид придумал выход и на сей раз. "Кто гонит нас в темень под стрелы? – спросил он, – Найдем на реке голое место и заночуем. Волок пройдем утром, а там уж и Ока".
Утром на волоке опять с легкостью переловили колдовские стрелы, а вот уже когда весла разбирали, чиркнула над бортом последняя и зацепила зазевавшегося Харальда. И упал Харальд лицом в жаровню. Мертвый. Не теряли колдуны ночью времени даром. Новым ядом мазали они теперь свои стрелы, и нес тот яд смерть мгновенную.
Следом пришел черед Хельги Бешеного. Две стрелы из трех, посланных в него, поймал он на щиты, чего ж больше требовать от человека, рук у него сколько? Только вместе, только по три вырывались теперь стрелы из леса, и всякий раз кто-нибудь падал, и все схватили щиты, и каждый вновь стал сам за себя, а колдуны стреляли, стреляли, стреляли, всякий раз по три и очень, очень метко. Три колдуна уцелело при разгроме Погоста.
До Оки, по чертежу берестяному судя, оставалось всего два поворота, но грести стало некому. Четверо живых осталось на драккаре, а берега были круты, высоки были берега и лесисты. Извилисты славянские реки. Хорошо знали тайные звериные тропы оборотни-колдуны. Медленно плыл по реке корабль мертвецов.
"Нет, напролом не пройти", – сказал Стемид. "Силу ломят силой, а хитрость – хитростью", – сказал Стемид. "Мы еще посмотрим, кто кого", – сказал Стемид и направил лодью к большой песчаной отмели. Когда ткнулось судно носом в песок, выпрыгнул он на берег без щита и шелома, замахал руками и заорал во всю мочь своей медной глотки: "Ваша взяла, славянские колдуны. Мы вернем добычу. Мы положим все здесь, на отмели, а взамен вы пропустите нас в Оку. Если обманете, если хоть одна стрела вылетит из леса, мы вернемся, и не видать вам больше серебра, как своих ушей. Все сложим назад, лодью подожжем, и души друзей наших снесут добытое к подножью трона Одина, верховного бога варягов. Если вы согласны, пусть стрела вонзится в песок у моих ног. Я сказал".
Из леса вылетела одинокая стрела и задрожала в песке меж косолапых его ступней. Стемид велел сложить добычу на берег. Но медлили друзья, переглядывались нерешительно. Безносый Свен прогнусил сквозь кровавые тряпки: "А коли обманут? Встретят стрелами за тесниной? Оставят одного сторожить, а остальные вниз? Против течения драккар не поднять".
С презрением посмотрел Стемид на бывшего красавчика и сказал, смеясь: "Ты оставил бы меня одного стеречь такое богатство, Безносый? Никуда им не деться, друг за другом будут следить, торчать будут на голом мысу, а вот мы вернемся, дай только корабль вывести в Оку, и горе им, умирать будут тяжело и долго".
И опять оказался прав Стемид. Ни одна стрела не сорвалась с берегов. А когда вывели корабль в Оку, когда бросили якорь, Стемид с Вермудом и Рулавом ушли в лес.
"Оставайся сторожить, Безносый, – сказал Стемид бывшему красавчику с радостной насмешкой, – на что еще ты сейчас годен? Поплачь о былой красоте". Сказал и пошел, вколачивая в землю кривые ноги, приземистый, мощный, вдвойне страшный медвежьей силой и лисьей хитростью.
Свенельд ждал ушедших до вечера, потом до утра. Но, видимо, слишком долго искушал Хитроумный судьбу. Свенельд поджег драккар и уплыл вверх по реке на берестяном челноке, отчаянно работая веслами.
Часть 1. Полюдье
1
За Бобровой Лужей Леля нырнула в густой малинник, что тянулся чуть ли не до самого Нечистого оврага. Места начинались людные, с торными тропами на Высоцкую гору к Новому Высоцкому Погосту, а с Серпейской стороны и вовсе дорога была прямоезжая.
Леля бежала, как учила ее бабушка: невидимо, неслышимо, незаметно. Ни одна веточка не колыхнулась, не треснул сучок, листик не дрогнул на ее пути. В сосняке у Нечистого наткнулась она на цепь грибников. Совсем рядом прошли Темницкие, а Ждан ихний разве что с ног не сшиб. Прямо в лицо пялился, а не заметил, отвела глаза, хоть и не было на ней невидимковой одежи. Гриб у ноги взял… Ну, бабуля, кто неумеха бестолковая? Кто не может, невидимкой обернувшись, глаза чужаку отвести? Всего и дел, что шишку к грибу кинуть, да самой к сосне приклеиться, замерев.
На другой стороне оврага Леля остановилась, прислушалась. Нет, почудилось, все тихо, ни на Погосте в било не били, ни в граде, да и дымов в небо никто не пускал. Первая она. Лодей княжеских никто пока не видел, а она, Леля, недаром кралась за теми лодьями по берегу, все узрела, все рассмотрела, все разузнала, жалко только вот что, третьего начальника лодейного не сможет бабушке назвать. Не приходил раньше с полюдьем. Новый.
Леля ловко скатилась по песчаному косогору к Серпейке, оглянулась и снова обрадовалась. Ни следочка. Бабушка будет довольна.
Слева, где на прямоезжей дороге перекинут через Серпейку наплавной мост, послышались голоса. Леля поспешно плеснула в разгоревшееся лицо водой и скользнула в заросли ракитника. Прислушалась. Нет, ничего, это не страшно, эти сюда не пойдут, плотничающие это. Бревна, доски везут к Наре. Будут ставить столы, скамьи. Два пόчестных пира предстоят, встречный и отвальный. Встречным Погост оказывает почести княжьим приезжим посланным, отвальным пиром посланные князем слы чествуют Погост. И то сказать, не простые же гости торговые пожаловали. Дружина княжья. В полюдье за данью пришли. Как говорится, Погост собрал, а князь забрал.
Леля только хотела вылезать из ивняка, как снова послышались голоса, развеселые голоса, все порывались запеть "Во саду ли, в огороде", песню новую, красивую, по весне занесенную в град проезжими купцами. И впрямь людные пошли места. Так, пожалуй, насидишься тут в ракитнике незнамо какое время, эти не торопятся, голосят себе.
Слова песни певцы, однако же, знали нетвердо, напев их и вовсе не слушался, не пение, а кошачий весенний мяв. Ну вот, так и есть, градский ворόтник Ослябя с привратничком с Кривым Махоней, сам в-усмерть пьян, привратничек тоже пьян, ай-да бояры́, ай-да защитнички градские, солнышко еще первосветное, а они уже вполыск. Успели.
Ослябя разъезжался сапогами по песку, пучил бессмысленные глаза и выводил с нежностью в голосе: "…девица гуляла", а Махоня обнял за шею верзилу – воро́тника, ногами притоптывал, руками приплескивал у самого у начальственного рыла и вывизгивал невпопад в начальственное же ухо: "Ростом круглоличка-а-а!", придуривался, наверное, по обыкновению и мешал, и пьян-то, небось, был не так уж, чтобы очень.
Были бояры́ пением своим такие увлеченные, что случись сейчас прямо перед ними хазарский разъезд, и то бы ничего не заметили. Однако в ивняке сидела Леля до тех пор, пока голоса их не затихли вдали. Береженого и Всеблагие боги берегут. Незачем градским знать, что она за Серпейкою была. А тем паче, что за Нарой. И уж совсем ни к чему, что на Оке. Все сделала, как бабушка велела. И сторожу, что волхвы Новопогостовые на Оку послали, выследила, и в корчагу с брагой той стороже зелья сонного дурманного ухитрилась незамеченной подлить, и полюдье княжеское о четырех лодьях уследила, и сама тайными тропами, напрямик, через Бобровую Лужу к граду Серпейскому прибежала, всех встреч ненужных избежав. А волхвы Новопогостовые, на горе Высоцкой сидючи, от сторожи той вестей ждут-пождут, дождаться не могут. Дров напасли видимо-невидимо, у идолов костры сложили, чтобы дымом волость известить: "Люди добрые, собирайтеся, снаряжайтеся, встречайте полюдье княжеское, окажите почести княжьим слам, что по дань послал!"
Леля сладко вздохнула от избытка чувств и припустилась вверх по течению, прямо по воде, бегом, во всю прыть. Бабушка ждет, извелась поди, не зря же варила она сталь для Дедяты и учила его ковать хитромудреный меч: рыбка есть, наживка тоже есть, осталось воду хорошенько взбаламутить, а в мутной водице что?.. То-то и оно! Ловись, рыбка, большая и маленькая. Спешить надо, спешить, вдруг кто случайный полюдье углядел? Все труды пойдут насмарку.
2
Наблюдать за работой явился сам Облакогонитель Бобич – волхв сварливый, въедливый и недовольный. Каждую доску проверял самолично и придирался безбожно. Мужики из сил выбились. Чуть ли не вся площадь градская вокруг Перунова священного дуба усеяна была стружкою, а ему все негладко да негладко, суковато да защеписто. А все почему? Еще когда Новый Погост был в Ростовце, вот так же в бабье лето был полюдный по́честный пир. Пока пили-ели, все было хорошо. В порядке. А как принялись градские умелые мужики в рога дудеть роговую развеселую музыку, загудели смычками по гудкам, как ударили на гуслях плясовую, как пошли дружинники-гриди с градскими девками в пляс, кто ж усидит в покое? Сам тиун, главный княжеский судья, вместе с емцем-даневзимателем разгорелись сердцем. Стали они в ладошки плескать да на скамейке скакать-подпрыгивать. Ну и засадил, как рассказывают, кто-то из них себе в мягкое место щепу…
Столы для младших дружинников-гридей и родовой старши́ны были уже врыты на Нарском берегу под градской горой. Да и верхним по́честным местам, по совести говоря, давно уже полагалось бы утвердиться на Веселом острове. Но Бобич, даром что каждая доска была выглажена стругами и скобелями со всех сторон, все недовольничал, все придирался, а время шло, а дело не двигалось. Маялись мужики.
Потвора появилась внезапно. Вот только что пуста была площадь, глядь, стоит старушечка, подбородок на клюку свою двурогую положив. Мужики покосились на Бобича, но дружно встали, поклонились бабке в пояс. Потвора в ответ ласково покивала головой:
– Благослови труд ваш матерь Мокошь, всеблагая богиня животворная.
– Что лезешь к мужам со своею с бабьей богинею, – гневливо вскинулся Облакогонитель. – И повыше твоего есть над их трудом благословение. Под Погостом живут, под Перуном. Иди-себе по своим делам, не мешайся под ногами, не путайся.
От бабки волхв отвернулся и с остервенением накинулся на ближнего мужика. Бабка явственно хмыкнула. Мужики отмалчивались. Бобич снова повернулся к Потворе, глядел на нее с надменностью, как на муху какую надоедную.
– Ну и что ты тут встала? Уж и слушать не желаешь третьего на Погосте волхва, и слово его для тебя – тьфу, сор, небылица ненадобная?
Потвора, однако же, волхвом пренебрегла, не отвечала ему и даже на него не глядела, а глядела она на воробьев, что терзали под священным дубом конское яблоко. Бобич раздулся, засверкал глазами, уставил на бабку длинный костистый палец.
– Давно зуб на тебя точу. Ох, Потвора, волхва самозваная, дождешься у меня. Самомышлением предерзостным живешь, лечебное и иное всякое волхебство на себя берешь, требы творишь и, вымолвить жутко, жертвы от народа принимаешь помимо Погоста. Голов у тебя сколько?
Потвора глянула на него с усмешечкой, неуважительно глянула, сказала лицемерно:
– Что делать, милый? Не живут ноне волхвы на старом на родовом Погосте, скачут блохами с места на место, а народ в него лишь, в старый болотный Погост родовой, и верит. Приходите, обживайте его, а то я уж и с ног сбилась. Все одна да одна.
– Тебе ли входить в рассуждение об таких умственных божественных делах бабьим своим недалеким умишком? – возгласил Облакогонитель презрительно. – Тебе ли решать?
– Конечно, милый, – открыто потешалась волхва, – конечно, не нам с тобою. Это Всеблагие сами давно решили. Недаром идол Рода четырехликий не захотел по людскому произволу в ином месте стоять и исчез.
– Что ты все вякаешь, что болтаешь безумства, – торопливо сказал Облакогонитель, обращаясь скорее к настороженным мужикам, чем к волхве, – сразу видно, что язык без костей, и сама без понятия. Всем известно, что сгорел идол при варяжьем налете, вот и все.
– Сгорел бы, угли на капище были бы, зола. А то, милый, яма была, а углей не было, нет. Вот и княжьи волхвы, что на пожарище чуть ли не тотчас явились… совсем случайно, ты же понимаешь, оказались тут поблизости и все сперва по рвам почему-то елозили… так вот и они, помнится мне, вокруг той ямы стояли и пялились, в затылках чеша.
– А почему бы это только бабка с матерью твои да ты, поганка малолетняя с ними вкупе спаслись тогда от варягов-находников? – сказал Бобич, поглядывая на мужиков со значением. – Подозрительно…
– Заступничеством всеблагого Чура Оберегателя, – сказала Потвора строго. – И бабка, и мать шагу не ступали, чтобы не зачураться, "Чур меня" не сказать, и меня к тому приучили, чтобы Чура-защитника чтить, и Мокошь всеблагую матушку-заступницу, влаги и жизни и самих богов матерь, чтить тоже.
– Ага, ага, – злорадно завопил Облакогонитель, – стало быть, подлого народа земные низшие боги вас спасли, а которые княжьего Перуна чтят, или там, Стрибога с Велесом, так тех верховные небожители бросают на произвол? Против небожителей воруешь?
– Разве? – удивилась Потвора. – Это все ты говоришь, не я. Я и имен небожителей не упоминала.
Бобич в бессилии смолк, злобно уставился в спину проклятой волхвицы, а мужики глядели на спорщиков во все глаза, и молчали мужики, вот ведь в чем была главная-то закавыка, в ведьму предерзостную каменьев никто не швырял и взашей ее от священного от мужского Перунова дуба гнать не собирался, а она все разглядывала воробьев, будто Облакогонитель был ей тех вздорных мелких пичуг ничтожней. Бобич остервенел.
– Я т-тебя! – вывизгнул он, брызжа слюной. – Т-ты у меня!..
– Тихо! – взревела вдруг бабка медведем шатуном. Бобич поперхнулся от изумления, воробьи прыснули врассыпную, а на дуб, на нижний сук его, к коему привязано было вечевое било, пал огромный черный ворон. Склонивши голову на бок, скакнул он по тому суку вправо, скакнул влево и, не найдя подношений жертвенных, сердито каркнул.
Бабка глядела на ворона пристально. Ворон нахохлился и тоже скосил на бабку глаз. Бабка сделала осторожный шажок вперед и медленно вздела кверху руки, сама сделавшись похожей на диковинную птицу. Ворон беззвучно раскрыл клюв и тоже растопырил крылья. Мужики оробели, пороняли топоры и скобели, медленно, как завороженные, повалились на колени. На их глазах творилась Великая Кобь, гаданье птичье, волхование, что посильно только самому Колдуну и ближним волхвам его, но творила то волхование ведьма с заброшенного родового Погоста, а третий по значению волхв Новопогостовый, Облакогонитель, хозяин дождя и снега, владыка погоды, стоял с растерянной рожей дурак-дураком, и рот его был раскрыт до пределов возможного.
Бабка скривилась на бок, повела широкими рукавами как крыльями и поплыла-завертелась на месте. Ворон на суку тоже закружился, растопырив перья и вытянув шею. Бабка что-то бормотала, вскрикивая придушенныым страшным голосом, и ворон, вторя, сдавленно каркал в лад с движениями бабкиной рогатой клюки. Бабка вертелась все быстрее и быстрее, на губах ее появилась пена. Мужики, осоловевши лицами, сперва негромко, но с каждым бабкиным оборотом все сильнее и сильнее плескали в ладоши. Но тут опомнился Облакогонитель.
– Ты это что? – завизжал он дурным голосом, – ты что это?!
Потвора, будто споткнувшись, повисла на своей клюке. Мужики разом опомнились, втянули головы в плечи и принялись, как слепые, ушаривать на земле свои топоры. И даже ворон сорвался с места, низко промчался над шарахнувшимся волхвом и каркнул обиженно и сердито.
Потвора выпрямилась на дрожащих ногах, утерла рукавом потное лицо, утвердилась с помощью клюки и выжидательно уставилась на волхва.
– Ну, и что же ты стоишь? – сказала она с непонятным ожиданием и почему-то весело поглядела ему на плечо. – Что людей не созываешь?
– Не нукай, не запрягла! – крикнул Бобич и скосил глаза на мужиков. Мужики тоже глядели ему на плечо, но с ужасом. Бобич скосился на плечо. На шитом белом оплечье, прямо на громовых Перуновых знаках старшего волхва, красовалось преогромное пятно птичьего помета.
– Ты это нарочно, – заорал он, вне себя, – ну, погоди ужо!
Бабка вздохнула, повернулась, заковыляла к дубу. Сделав несколько шагов, она остановилась, развела руками и сказала, головы не повернув, со всею возможной укоризною:
– При чем я? Я, что ли, птицу вещую напугала и прогнала, выкобенивание прервав?
Облакогонитель растерялся, стоял столб-столбом, рожа у него цветом стала свекольная, глаза бегали. Меж тем Потвора принялась мерно колотить в било. Било загудело, гулкий рокот его заметался меж градскими стенами и, многократно усилясь, выплеснулся через те стены наружу. Над градом, над Серпейкой и Нарой, над окрестными лесами, над Высоцким Погостом, аж до самой до Бобровой Лужи поплыл набат.
– Костры зажигайте, полюдье идет, – сказала бабка сбежавшемуся народу, – идет уже по Наре, четырьмя лодьями. Дружину ведет Бус. В тиунах идет Олтух. А вот кто в емцах-даневзымателях, люди добрые, того не вем… – Потвора покосилась на Облакогонителя, вздохнула и добавила, разведя руками, – виновата, Коби не окончила, вот ведь незадача какая.
Бобич сорвался с места, побежал к градским воротам.
– Куда, куда, стой! – кричала вслед Потвора, – стой, тебе говорят, не надобно бежать на Погост, оттуда уж верхового сюда погнали. На остров шли людей. Столы не готовы, скамьи, бесчестье творится княжьим послам, за такое по головке не гладят.
Бобич завертелся на месте, остановился, ошеломленно поглядел на откровенно насмехавшуюся Потвору, на градских, глядевших безо всякой почтительности, и сказал злобно:
– Чего рты раскрыли, раз-зявы, раскорячились тут. А ну, живо на берег, одна нога здесь, другая там!
Потвора, опершись на внучкино плечо – эта-то откуда тут взялась? – медленно шла в толпе меж расступавшимися людьми. Девчонка обеими руками вцепилась в бабкин локоть и смотрела прямо перед собой неподвижными огромными глазищами.
– Ступайте, милые, ступайте, готовьтесь к встрече, говорила Потвора тихо и ласково. – Ступайте, лодьи близехонько уже. Встречайте Буса. Бус честь любит.
По дороге от Нового Погоста наметом пылил верховой.
3
Лодьи медленно подплывали к берегу. Все четыре шли в ряд, не под парусом шли, на веслах. Ладные лодьи. Бока крутые, выведены по-туриному. На лебединых носах морды Змея-Ящера, владыки мира подземного и подводного, для нечисть с пути разгонять. Красавицы.
Народу на берегу тьма. Ну, может, и не сорок сороков, но все равно много. И градские, и Селецкие, и Заборские, и с селищ-что-на-Речме, и с Каширки-реки, вся волость тут, не только вятичи. Дальние-то как узнали? Не с Новопогостового же дыму? Видно, тоже сторожили: тут и голядь литовская с Протвы, и финны-мурома с Лопасни-реки тоже тут. А Темницкие как были с грибами, так с грибами и прискакали.
Все столпились на градском берегу у впадения Серпейки в Нару. На левом только волхвы и родовая старши́на. Да еще мальчишки на деревах над обрывом для лучше видеть. Леля тоже хотела туда, на дерево, но бабушка не позволила, заругалась, ты что это, мол, одумала, в воду поглядись, кобылица, грудь уже как у взрослой девушки, а тебе бы все по деревам скакать, голым задом сверкаючи. Но Леля все равно исхитрилась, пролезла вперед, к самой воде, турнула темницкого Ждана с причального камня. На камне и утвердилась.
Лодьи разом ткнулись в прибрежный песок. Выскочили гриди, единым махом вымахнули суда носами на сушу, спустили сходни и встали у кораблей, суровые, молчаливые, оружные.
С первой лодьи медленно спустились четыре человека. Народ удивился: что ж так? Главный даньщик, емец – раз, воевода – два, судья княжий, тиун на случай, если споры разбирать,– три. Что ж четвертый? Все смотрели, кто выйдет вперед.
Вышел самый молодой, почти отрок, одет богато, при мече. Голова у отрока была брита, с макушки на плечо свисала длинная Перунова прядь. Темницкий Дедята, в старшину не входящий как данник, но человек в Волости и на Погосте уважаемый за разум и обходительность, нагнулся к уху Потворы:
– Скажи, бабушка, отчего не емец впереди? Отрок – кто таков? Я в смущении: плащ красный, сапоги красные…
– Брячеслав-княжич, – ответила Потвора, значительно подняв палец.
– Ага… Ну да, конечно, кому ж еще во всем красном-то… Князь, стало быть, послал. Как там Погост, радивы ли волхвы, как требы творятся, как дани хранятся. Ты волхва мудрая, поведай мне, сделай милость, отчего Погост из Ростовца турнули к нам сюда, неужто из-за щепы в заду, не верится как-то.
Окружающие придвинулись поближе, прислушивались к разговору внимательно.
– Роду четырехликому требы на Новом Погосте уже сорок лет как не служатся, жертвы не приносятся, сам посуди, с чего бы ему, Новому Погосту, цвести? – рассудительно пояснила Потвора. Дедята повел округ осторожными глазами и спросил тихонько:
– А правда ли, что выкобенивалась ты сегодня у Святого дуба о полюдье гадая, и кобение то волхвебное до конца не довела?
Потвора искоса поглядела на Дедяту. Глаза у Дедяты были хитрые и веселые. Потвора улыбнулась.
– Осердилась на что-то вещая птица. Недовольная улетела.
Обряд встречи шел своим чередом. Видно было плохо, слышно и того хуже, однако с берега никто не уходил, узреть такой важности по-зорище и можно было лишь раз в году.
Вот и взирали, как осторожно, под локотки вывели престарелого Колдуна, как вздел он вверх дрожащие руки, как тотчас отхлынули в стороны младшие волхвы-хранильники, образовали большой круг, внутри которого ближе к обрыву встали старшие волхвы, а с речной стороны княжие послы. В середине того круга подготовлены были заранее два больших кострища для Чистых огней. Круг этот назывался "коло", и был он отражением обрядным коловращения ясного солнышка, светлого лика Даждьбожьего, когда держит он путь по небесной околице в колеснице своей огненной.
Повинуясь движениям рук Колдуновых, вышел к кострищам волхв Сварожник, владыка огня и волхвебной кузнечной хитрости, со своими помощниками. Им предстояло вытереть из дерева Чистый Живой Огонь.
Сварожник опустился меж кострищами на землю и бережно поднял кверху в сложенных лодочкой ладонях матицу, – отполированную от частого употребления чурочку с глубоким лоном – влагалищем для Перунова песта. Помощники, с поднятыми к небесам пестом и крутильным лучиком-смычком, закружились около него, обозначая опускание сиих святых даров Перуновых с небес в руки славянских волхвов. Сварожник вставил пест в матицу, захватил конец его тетивой смычка. Помощники встали рядом, держа наготове просмоленные берестяные факелы.
Снова взмахнул руками Колдун. Будто ветром подхваченные, заскользили коловоротно хранильники в торжественном танце, распевая ко́лядки – величальные напевы в честь Даждьбога, предка славянского, бога солнца и света чистого небесного белого, трением колес колесницы солнечной о твердь небесную рожденного. Стремительно засмыкали лучиком Сварожник с помощниками. И вот пыхнул над лоном матицы дымок, возвестил о рождении во чреве чурочки, что есть отражение обрядное Матери сырой земли, Чистого Живого Огня. Под гром барабанный, под сладкосогласное роговое пение, разом, споро, дружно разгорелись очистительные костры. И значит, не было никакого злого умысла ни с какой стороны, ни у приезжих, ни у встречающих. А следили за обрядом придирчиво, всякое бывало, знаете ли. Случалось, замыслив недоброе и огонь подменяли, чтобы обряд силы очистительной не имел, чтобы не мстили за предательство Желя с Карою, свирепые богини мщения славянские. А то они, мстильницы, такие: привяжутся, покою не будет до свершения мести. Жгучими муками жалости жжет душу Желя. Лютую месть придумывает Кара, чтобы покарать, чтобы обрушиться на голову предателя. Вот и зрели за обрядами всем миром и каждый в отдельности, недаром те обряды назывались по-славянски по-зорищами.
Коло распалось. Ушел из круга Сварожник, бережно припрятав до следующего раза драгоценную матицу с ее лоном-влагалищем, кое есть отражение женской сути матери сырой Земли священное, и пест Перунов, отражение небесное мужского гоя, который гой есть самая суть мужская, что и делает здесь, на земле мужчину мужчиною. Хранильники передали Колдуну на вышитом о́берегами полотенце резную в виде солнышка деревянную тарель с хлебным караваем нового урожая и солонку с солью. Справа пристроился О́бережник, второй по значению волхв Погоста, волхв-лекарь, волхв-защитник от самой от костлявой старухи с косой, от Мораны, черной богини и служанок ее Мар, знаток и владыка амулетов, о́берегов, заговоров и иных охранительных священных слов. В руках он держал глиняный горшок с кашей и большой деревянной ложкой навтык. Слева, откинувшись назад под тяжестью ендовы со ставленым хмельным медом, тяжко подсеменил Облакогонитель. Да и то сказать, сама ендова серебряная, и меду в ней – семерым упиться до беспамятства.
– На старом-то болотном Погосте, говорят, гостей только на серебре встречали, – сказал Дедята. – Правда это, а, Потвора? Вроде бы, блюдо под хлеб два хранильника несли. И корчагу с кашей тоже два. И ендова была, не в пример этой, в виде диковинной птицы лебеди, сверху серебряная, внутри золотая, и клюв у той у лебеди тоже был золот, и глаза из алого камня лала, и ковши при той ендове были в виде малых лебедят, висели на ней, за бока клювами цеплялись, и в бока же лапками упирались. Ты маленькая была, помнишь, нет ли?
– Много чего было на родовом Старом Погосте. Великий был Погост. Чтили его, уважали, доверялись ему все окрестные племена, а не боялись, как сейчас Погоста княжьего Нового боятся, и через то несли от всего сердца щедрые дары. Да что соседи! И хвалынские, и хазарские, и болгарские, и даже царьградские гости торговые приходили и находили в нем защиту и приют для обоюдно многоприбыльной торговли со всеми окрестными племенами. Справедливый был Погост, никому не прислуживался, а служил только роду.
Хранильники запели в рога. Тотчас волхвы и присланные князем слы во главе с отроком тронулись с места, пошли навстречу друг другу и встали меж очистительных костров, двух шагов друг до друга не дойдя. Волхвы разом согнулись в поясном поклоне. Отрок в ответ склонил голову, спутники его, слы княжие, вернули волхвам поклон поясной. Отрок принял у Колдуна каравай, разломил на части, посыпал солью, потом бросил ломоть в костер по правую руку от себя. Подскочивший хранильник принял блюдо и застыл, согнув спину. Колдун взял у О́бережника горшок и с поклоном же протянул отроку. Отрок зачерпнул каши и кинул в левый костер, и снова, как из-под земли, возник хранильник, чтобы подхватить из его рук священный сосуд. Колдун принял у Облакогонителя ендову. И вовремя. Еще мгновенье промедли – свалился бы Бобич на землю вместе с медом.
– Не стоять человеку прямо, коли в нем хребта нет, – шепнул Дедята Потворе. – Чужая сила ему не опора, а, не распрямившись, как поклонишься?
Потвора без улыбки покачала головой. Дедята покраснел и нахмурился.
– Ты это зря, – сказал он с упреком. – Не о телесной хилости речь. Я о том, что ежели перед начальствующими на брюхе елозить… Чтобы уважение оказать, поклониться надо, а на брюхе лежа – как поклон отдать? Как, ниц валяючись, чужой поклон примешь?