Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Витгенштейн - Франсуа Шмитц на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сразу же предупредим читателя, что подобный подход к философии Витгенштейна не лишен доли субъективности. Очевидно, что столь многозначное и плохо отредактированное «творение» может быть осмыслено по-разному и что навряд ли найдется какой-либо иной философский труд, в отношении которого может быть оправдано наличие несхожих точек зрения. Кстати, немногие современные сочинения из области философии удостоились такого количества комментариев и толкований.

Кроме того, по причинам, касающимся опять-таки личных философских предпочтений автора этих строк (о которых здесь упоминать не стоит), «Трактату» будет уделено особое внимание, не сопоставимое с количеством его страниц. Мы считаем эту работу Витгенштейна философским шедевром, образцовой работой в том смысле, что все подмастерья, желающие попасть в цех, обязаны завершить обучение, создав свой шедевр.

Содержание «Логико-философского трактата»

Вот как Витгенштейн объясняет в предисловии к «Трактату» суть его содержания:

«Книга обсуждает философские проблемы и показывает, как я полагаю, что постановка этих проблем основывается на неправильном понимании логики нашего языка. Весь смысл книги можно выразить приблизительно в следующих словах: то, что вообще может быть сказано, может быть сказано ясно, а о чем невозможно говорить, о том следует молчать»[4].

Два момента из этой небольшой цитаты заслуживают особого внимания. Утверждая вначале, что философские проблемы основаны на неправильном понимании «логики нашего языка», Витгенштейн тем самым признает, что «философские проблемы» являются всего лишь мнимыми проблемами и, следовательно, не могут быть решены. Одновременно он намечает план действий: показать, что собой представляет «логика нашего языка» и таким образом покончить с этими мнимыми проблемами. В этом и состоит цель, ради которой писался «Трактат».

Кроме того, из вышеприведенного текста можно понять, что, по мнению Витгенштейна, является изъяном, которой лежит в основе всех философских проблем и делает их нерешаемыми: решение такого рода проблем приводит к нарушению молчания в отношении того, о чем говорить невозможно. Философы не осознают, что вопросы, которыми они задаются, и поиски ответов на них выходят за границы того, о чем может быть сказано осмысленно. Таким образом, «Трактат», показывая, какова «логика нашего языка», при этом очерчивает границы выразимого.

А это не так-то просто сделать. Главная идея, лежащая в основе двух утверждений, которые изложены в начале «Трактата», состоит в том, что подчас мы склонны думать, что формулируем вопросы, а также, возможно, ответы на эти вопросы, говоря осмысленные вещи, тогда как в действительности мы ничего не говорим…

Приведем пример. Одна из старейших «философских проблем» заключается в следующем: имеет ли мир начало? С точки зрения Витгенштейна, подобный вопрос и утвердительный ответ на него (да, мир имеет начало) пытаются выразить нечто такое, что выразить нельзя. Тем не менее этот вопрос является грамматически корректным, и тот, кто его формулирует, так же как и тот, кому он задан, уверены, что понимают его смысл. Мы же не спрашиваем: «имеет ли мир который?» или «болен ли мир скарлатиной?». В первом случае мы явно нарушаем правила грамматики; во втором случае грамматические нормы, конечно, соблюдены, но, по-видимости, произошла смысловая ошибка: мир, равно как и камень или здание, относится к категории вещей, в отношении которых не имеет смысла спрашивать, болеют они скарлатиной или нет. Однако между этими вопросами существует различие. Первый из них напрочь лишен смысла, а второй можно истолковать в метафорическом ключе: в конечном счете журналисты без колебаний пишут, что современный мир находится в критическом состоянии, что он (очень) болен и т. п. Почему бы не пойти дальше и не задаться вопросом, от какой именно болезни он страдает?

Тезис Витгенштейна, как будет показано далее, состоит в том, что вопрос «имеет ли мир начало?» столь же бессодержателен, как вопрос «имеет ли мир который?», хотя и кажется намного менее сомнительным, чем «болен ли мир скарлатиной?». Уточним. Если задать вопрос «имеет ли мир начало?» физику, то, вероятнее всего, он честно ответит, что, во-первых, на него пока не существует ответа, а во-вторых, с точки зрения физики подобный вопрос лишен смысла. Это означает, что способы проверки утверждений в области физики a priori исключают ответ на этот вопрос; но это не значит, что вопрос сам по себе бессмыслен, и ничто не запрещает нам думать, что на него могли бы дать ответ религия или метафизика. Возможно, наш физик убежден, что метафизика и религия являются не более чем пустыми теоретическими построениями и что лучше заняться развитием научной физики, но его убеждение основывается на следующем эпистемологическом аргументе: только физика с ее строгой методологией способна дать нам истину или почти истину, в то время как религия и метафизика – это лишь результат лени ума или бреда, что не может привести к чему-то дельному. Наш физик, вероятно, не сочтет данный вопрос бессмысленным, однако все потенциальные ответы на него обречены на бездоказательность, а значит, относятся к разряду сугубо личных воззрений, лишенных объективной ценности.

В истории философии нередко встречаются подобные идеи. С тех пор, как в начале XVII века физика выделилась в самостоятельную, одновременно математизированную и экспериментальную науку, многие философы объявили этот способ формирования знаний единственно правильным, вследствие чего потребовалось решительно оставить всякую надежду найти ответы на многочисленные метафизические вопросы из серии «имеет ли мир начало?», поскольку ответ на них можно дать, лишь выйдя за пределы того, что дано в опыте. Первыми подобный отказ от метафизических спекуляций четко выразили английские эмпиристы в XVIII веке, в частности Юм, чей труд «Исследование о человеческом разумении» заканчивается следующим небезызвестным наказом:

«Если… мы осмотрим содержимое библиотек, от чего нам придется избавиться? Возьмем в руки, например, какую-нибудь книгу по богословию или схоластической метафизике и спросим себя: содержит ли она абстрактные рассуждения о количестве или числе? Нет. Содержит ли она основанные на опыте рассуждения о проблемах фактов и существования? Нет. Так бросьте ее в огонь, ибо в ней нет ничего, кроме софизмов и заблуждений».

В конце XVIII века к схожему выводу пришел Кант, посчитав, что в «Критике чистого разума» ему удалось определить, что деятельность разума ограничена сферой опыта, поскольку основные понятия, которые он использует, служат для формирования опыта как нашего опыта. Как только разум пытается выйти за границы опыта, он погрязает в принципиально непреодолимых трудностях, возникающих из-за того, что ввиду отсутствия чувственных данных разум обращается к понятиям, использование которых допустимо только в привязке к чувственной интуиции, поскольку они конституируют сам опыт. Разум, беспрестанно ищущий абсолют, разумеется, естественным образом склонен к пустым спекуляциям, но задача Канта – предостеречь нас от сей пагубной склонности.

Витгенштейн, как видно из вышеприведенной цитаты из предисловия, разделяет мысль о том, что философские проблемы суть мнимые проблемы, однако подходит к ней по-иному: метафизика должна быть отвергнута не потому, что она втягивает нас в не основанные на опыте рассуждения, но потому, что она пытается выразить то, что в принципе не выразимо посредством языка, из чего следует, что метафизические высказывания просто лишены смысла, так же и как высказывания вроде «мир имеет который».

На чем основано подобное утверждение? Как уже было отмечено выше – на представлении о том, что философы-метафизики ошибочно понимают «логику нашего языка». Это означает, что необходимо проводить различие между этой «логикой нашего языка» и грамматикой, которую мы осваиваем в начальной школе. Существуют формулировки, которые, несмотря на свою грамматическую и даже семантическую правильность, являются логически несовершенными, а значит, в действительности бессмысленными. Суть не в том, что невозможность доказать, обосновать, опытно подтвердить эти формулировки делает их однозначно сомнительными, но в том, что они фактически ничего не говорят.

Что означает подобное противопоставление между грамматикой и логикой? Идет ли речь о подходе, присущем лично Витгенштейну? Не совсем. В этом противопоставлении содержатся два аспекта, которые нам необходимо раскрыть.

С одной стороны, здесь обнаруживается идея того, что лексика и грамматика языков не являются, так сказать, «невинными». Эта тема, которая прослеживается на протяжении всего XIX века, особенно в Германии, зиждется на соображении, изложенном в XVIII веке Гердером, а именно: язык представляет собой не нейтральный инструмент мышления или разума, но то, в чем и посредством чего мы мыслим. Язык формирует мышление, а значит, определяет его в культурном и историческом отношениях: не существует некоего, неизменяемого и независимого от языка мышления, предшествующего языкам, на которых говорят люди; наоборот, мышление существует только в единстве с языками, которые по существу являются историческими реальностями, претерпевающими изменения во времени и пространстве.

Исходя из этого, можно с легкостью заключить, что принимаемое нами за возвышенные (метафизические) истины или неоспоримые выводы, на деле является лишь (не осознаваемым нами) воздействием некоторых характеристик языков, на которых мы говорим. Приведем простой пример. Мы можем сказать осмысленно, что то или иное предложение истинно, если оно отображает то, что существует в действительности. Образование производных слов, например во французском языке, позволяет превратить прилагательное в существительное так, что можно говорить об истинности данного предложения, затем мы постепенно переходим к разговору об истине вообще и начинаем размышлять об Истине с большой буквы, задаваясь вопросом, к примеру, о том, существует ли истина сама по себе, абсолютная истина и т. п.

Как видно, легко впасть в заблуждение, посчитав, что мы говорим о чем-то реальном, тогда как мы имеем дело с обычными возможностями грамматики, с помощью которых далеко не всегда люди образуют фразы, обозначающие определенную реальность. Так, многие авторы в XIX веке критиковали метафизику за то, что эта так называемая наука была не более чем тенью, отбрасываемой грамматикой. Вот, к примеру, что писал Ницше по этому вопросу:

«“Разумв языке – о, что это за старый обманщик! Я боюсь, что мы не освободимся от Бога, потому что еще верим в грамматику…»[5]

Наиболее очевидным следствием такого рода воззрений стал, естественно, скептический релятивизм: если наш способ мыслить является всего лишь порождением способа говорить, то больше нет смысла делать вид, что мы способны высказывать истины и что наши рассуждения «сами по себе» имеют какую-либо ценность.

Витгенштейн, вероятно, готов был согласиться с тем, что «мысль есть осмысленное предложение»[6] и что грамматика вводит нас в заблуждение, но, по крайней мере, в «Трактате» он не удовлетворился подобной, исключительно негативной, позицией. Противопоставление между грамматикой и «логикой нашего языка», встреченное нами в вышеприведенной цитате из предисловия, означает, что за поверхностной грамматикой скрыта своего рода глубинная грамматика, с которой она находится в оппозиции. Следовательно, эту оппозицию можно выявить; что, в свою очередь, возможно только при условии понимания того, что собой представляет «логика нашего языка». Посему можно предположить, что, выбрав такой способ выражения, который соответствует «логике нашего языка», мы избежим риска быть обманутыми, как это бывает, когда мы полностью полагаемся лишь на поверхностную грамматику. Таким образом, мы видим, что «Трактат» отнюдь не поддерживает релятивизм, о котором упоминалось в предыдущем абзаце.

В этом состоит второй аспект позиции Витгенштейна, на который мы указывали ранее: в наших языках присутствует глубинная логика, которая хоть и скрыта поверхностной грамматикой, но поддается выявлению. Сама эта идея опять-таки не принадлежит Витгенштейну – ее авторами выступают мыслители, о которых уже заходила речь выше, теперь же, прежде чем перейти непосредственно к содержанию «Трактата», расскажем о них подробнее. Речь идет о двух великих реформаторах логики – немце Готлобе Фреге (1848–1925) и британце Бертране Расселе (1872–1970).

Что такое логика?

Вплоть до конца XIX столетия считалось, что логика в законченном виде появилась благодаря гениальному уму Аристотеля еще в IV веке до н. э. Двое вышеупомянутых ученых в своих работах опровергли это убеждение, доказав, что силлогистика Аристотеля являла собой в лучшем случае лишь небольшую часть логики.

Что это означает? И вообще – что такое логика? Самое простое и точное определение из всех возможных заключается в нескольких словах: логика – это наука о правильных с точки зрения формы умозаключениях (рассуждениях), или, если угодно, задача логики состоит в том, что показать формы правильных умозаключений (рассуждений), обосновывая по возможности их логическую правильность.

Истинность предложения можно установить двумя разными способами. Первый – наиболее простой и распространенный – состоит в том, чтобы соотнести заявляемое в предложении с реальностью. Если мне скажут: на столе рассыпана соль, лучшее, что я могу сделать для определения истинности этого предложения, – осмотреть поверхность стола, о котором идет речь. В случае, если я не могу сделать этого самостоятельно и потому доверяю словам кого-то другого, следует признать, что этот кто-то имел возможность установить, действительно ли на столе рассыпана соль.

Однако можно действовать по-другому, а именно, как говорится, предаться рассуждениям. Предположим, мне уже известно, что все живое на Земле обречено на смерть, и вдруг я узнаю, что кораллы – живые существа; не имея нужды в каких-либо дополнительных наблюдениях, я могу из этого заключить, что кораллы тоже обречены на смерть. Я могу быть уверенным в истинности последнего предложения, если знаю, что оба первых являются истинными. Основана ли эта уверенность на том, что речь идет о живых существах и кораллах? Вовсе нет, поскольку, заменив соответственно выражения «живое», «кораллы» и «обречено на смерть» выражениями «роман», «книги, написанные Бальзаком» и «вредны для нравственности девушек», я с такой же легкостью смогу сделать вывод, что книги, написанные Бальзаком, вредны для нравственности девушек.

Таким образом, необходимо отличать содержание предложений, которые входят в умозаключение, от их «формы», то есть от того, что мы получим, абстрагировавшись от таких выражений, как «кораллы», «книги, написанные Бальзаком» и т. п. В приведенном выше примере обозначим латинской буквой M живое и роман, буквой S – кораллы и книги, написанные Бальзаком, и, наконец, буквой P – обречено на смерть и вредны для нравственности девушек. Получаем следующую «форму»: нам известно, что все M есть Р (все живое обречено на смерть), мы узнаем или уже знаем, что S есть M (кораллы – живые существа), из чего мы заключаем, что S есть P (кораллы обречены на смерть). Мы будем получать правильное умозаключение всякий раз, когда будем заменять буквы M, P и S любым выражением, которое имеет определенное значение, следя за тем, чтобы буквы и выражения соответствовали друг другу.

Возможно, кто-то возразит в отношении второго умозаключения, что в действительности Бальзак писал не только романы, а потому нельзя заключить, что все книги, написанные Бальзаком, вредны для нравственности девушек. Тем не менее это возражение касается не правильности самого умозаключения, но истинности одного из двух первых предложений; поскольку правильность умозаключения зависит не от того, являются ли предложения, его составляющие, действительно истинными или ложными, но от следующего: если два первых предложения (две посылки) истинны, то и третье предложение (заключение) непременно тоже будет таковым. Иначе говоря, умозаключение является правильным, поскольку при наличии двух истинных посылок невозможно вывести ложное заключение.

Таким образом, необходимо провести второе различие между правильностью умозаключения и истинностью или ложностью посылок и вывода. Можно построить совершенно правильные умозаключения с ложными посылками; разумеется, в этом случае заключение может оказаться ложным, но это не повлияет на «верность» умозаключения. Последнее замечание имеет отношение к тому, о чем говорилось ранее: возможность выявить «форму» правильных умозаключений обусловлена тем, что нас не волнует фактическая истинность или ложность посылок; мы учитываем лишь их возможность быть истинными. Утверждается, что если посылки той или иной формы умозаключения были истинными, то заключение этой формы тоже будет таковым. Поскольку нет необходимости узнавать, действительно ли посылки являются истинными или ложными, можно абстрагироваться от конкретного содержания выражений, которые мы обозначаем буквами. Если, напротив, будет важно определить истинность или ложность посылок, нам, естественно, придется учитывать это конкретное содержание.

Из этого различия вытекает, что правильность умозаключения не зависит от объективной реальности, а значит, мир может быть совершенно иным, однако это никак не отразится на том, что составляет правильность умозаключения. Наука логика, цель которой состоит в выявлении правильных умозаключений, должна быть априорной, то есть развиваться независимо от реальности, такой, какая она есть, или, если угодно, логика не должна ничего заимствовать у опыта. Мы еще вернемся к этому вопросу – одному из самых главных в «Трактате».

* * *

Однако пойдем дальше и рассмотрим вклад Аристотеля в логику, чтобы затем нагляднее показать особенности реформы, осуществленной Фреге и Расселом. В вышеприведенном примере правильность умозаключения достаточно очевидна, поскольку мы сформулировали посылки с тем расчетом, чтобы сделать очевидным то, о чем мы говорим, и то, что мы об этом говорим. Так, именно о романах сказано, что они вредны для нравственности девушек и это проявляется непосредственно в способе формулирования посылки, поскольку существительное «роман» является субъектом в предложении, а «вредны для нравственности девушек» является предикатом. Кроме того, строй предложения отражает, так сказать, функции его компонентов: раз мы говорим о романах, то слово «роман» ставится в начало предложения, тем самым привлекая внимание слушающего к тому, о чем говорится, и лишь после этого мы указываем то, что об этом говорится – что им свойственно вредить нравственности девушек.

Однако дело не всегда обстоит так просто. Например, это предложение можно было бы сформулировать следующим образом: «нравственность девушек страдает от чтения романов» или так: «девушки, которые читают романы, подвергают свою нравственность серьезной опасности». Нет уверенности в том, что при такой формулировке правильность умозаключения была бы столь же очевидной, так как может показаться, что эти предложения касаются нравственности девушек или самих девушек, но не романов.

Впрочем, из предложения «девушки, которые читают романы, подвергают свою нравственность серьезной опасности» вполне возможно вывести заключение, в корне отличающееся от предыдущего. Добавим посылку: «девушки, воспитанные в монастырях, читают романы». Тогда заключение становится таким: «девушки, воспитанные в монастырях, подвергают свою нравственность серьезной опасности». При этом отметим, что последнее умозаключение имеет в точности такую же форму, как и предыдущее, хоть это и не сразу заметно. Для того, чтобы убедиться в этом, достаточно переписать посылки и заключение следующим образом:

– юным читательницам романов угрожает опасность в нравственном отношении;

– девушки, воспитанные в монастырях, являются юными читательницами романов; из чего следует, что – девушкам, воспитанным в монастырях, угрожает опасность в нравственном отношении.

Буквы M, P и S в этом случае соответственно заменены на «юные читательницы романов», «угрожает опасность в нравственном отношении» и «девушки, воспитанные в монастырях».

Из этого следует, что грамматика нашего языка позволяет нам формулировать предложения таким образом, что не всегда возможно точно установить, о чем мы говорим и что́ мы об этом говорим. А значит, мы либо строим неправильные умозаключения, либо не понимаем, что можно вывести из той или иной посылки. Возвращаясь к нашему примеру, можно констатировать, что из следующего предложения: «девушки, которые читают романы, подвергают свою нравственность серьезной опасности» мы благодаря добавленной посылке можем заключить как то, что девушкам, воспитанным в монастырях, угрожает опасность в нравственном отношении, так и то, что книги Бальзака вредны для нравственности девушек. Это означает, что одна и та же фраза не является логически ясной – «логически» здесь отсылает к роли, которую она может играть в правильных умозаключениях.

Логическая система Аристотеля

Из этих соображений вытекает необходимость задаться вопросом о том, что, собственно, делает предложение повествовательным (то есть способным быть истинным или ложным), безотносительно к стилистическим ресурсам грамматики; иными словами, необходимость выявить «логическую форму» высказываний (предложений).

Вышесказанное предполагает, что у Аристотеля имелся свой подход к этому вопросу. Действительно, как уже упоминалось, нам нужно уметь различать «то, о чем говорится, и то, что говорится». В конечном счете любое повествовательное предложение должно состоять по меньшей мере из двух частей: одна из них – то, о чем говорится в данном предложении, а вторая – то, что́ об этом говорится. Таким образом, Аристотель пришел к убеждению, что все предложения служат лишь для того, чтобы соединять (или разделять) свойство, грамматически обозначаемое сказуемым, с «субъектом», грамматически обозначаемым подлежащим, при помощи глагола «быть», который играет роль связки. Итак, если мы желаем продемонстрировать это непосредственно в способе выражения, то нам потребуется применить к нашим предложениям форму «S есть / суть P», в которой S обозначает «субъект», а P – «предикат». Именно это мы и сделали (отчасти), записав фразу «девушки, которые читают романы, подвергают свою нравственность серьезной опасности» в следующем виде:

– юные читательницы романов (= S) / находятся / в опасности в нравственном отношении (= P).

Однако это же предложение может быть записано в своем начальном виде:

– романы (= S) / являются / вредными для нравственности девушек (= P).

Зачастую при построении умозаключения добавляемые нами посылки и выводимое из них заключение достаточно четко определяют, какова правильная форма одной или нескольких неоднозначных посылок, однако при более сложном образовании умозаключения можно ошибиться в его правильности. Такого рода неоднозначностью пользовались искусные риторы, чтобы провести малосведущих людей. Как известно, в Греции VI–V веков до н. э., и особенно в Афинах, так называемые софисты обучали подобным хитростям всех желающих, и Аристотель взялся за создание собственной логической системы именно для того, чтобы разоблачить эти хитроумные приемы.

Таким образом, деятельность логика, будь то Аристотель или Фреге, включает в себя две части: в первую очередь он должен определить правильные «логические формы» высказываний и наделить их языковым выражением. Другими словами, ему нужно сделать то, что называют логическим анализом языка. С точки зрения Аристотеля, все повествовательные предложения являются предикативными и правильные грамматические структуры имеют ядром «S есть P», которое, в свою очередь, принимает четыре формы в зависимости от «количества» и «качества» суждения (традиционный термин, который мы используем здесь в качестве синонима «высказывания»): либо мы отнесем P ко всем S или к некоторым S (количество), либо утверждаем или отрицаем, что P относится ко всем / некоторым S (качество). Итак, имеются следующие четыре формы суждений: «все S есть P» (общеутвердительные), «все S не есть P» (общеотрицательные), «некоторые S есть P» (частноутвердительные) и, наконец, «некоторые S не есть P» (частноотрицательные): все, что мы говорим истинного или ложного, должно отображаться посредством одной из этих четырех логических форм.

По выполнении этой предварительной работы, согласно Аристотелю, становится возможным выявить формы правильных умозаключений, в коих в качестве посылок и заключения будут выступать суждения, каждое из которых будет иметь одну из четырех форм (необязательно одинаковую). Вышеприведенный пример имеет следующую форму:

– все M есть P

– все S есть M, следовательно:

– все S есть P, которая являет собой первый и самый известный модус первой фигуры «силлогизмов» Аристотеля; в Средние века этому модусу было дано женское имя Barbara. Таким образом, Аристотель открыл четырнадцать модусов силлогизмов, каждый из которых имеет внешнее сходство с Barbara и которые отличаются друг от друга качеством и количеством входящих в них суждений, а также расположением в двух посылках трех терминов (M, S, P).

Более двух тысяч лет логическая система Аристотеля и открытые им силлогизмы практически не подвергались пересмотру. А самое главное – несомненным представлялся тот факт, что, используя одну из четырех вышеуказанных форм, можно выразить абсолютно все, даже если это приводит к возникновению формулировок с грубыми стилистическими погрешностями.

Для того чтобы нагляднее продемонстрировать, сколь важны были для философии изменения, привнесенные в логический анализ Фреге и Расселом, позволим себе сказать еще несколько слов о философских последствиях анализа, разработанного стариком Аристотелем.

Последствия для метафизики

Многочисленные проблемы, волновавшие умы философов, возникают из следующего размышления: если признается, что формой-ядром любого повествовательного предложения выступает Субъект – связка – Предикат, то более-менее осознанно предполагается, что эта форма совпадает со структурой самой реальности так, что это соответствие между формой предложения и структурной реальности обеспечивает предложению возможность быть истинным. Это означает, что если мы следуем аристотелевской логике, то мы признаём, что реальность по сути состоит из «вещей», которые обладают или не обладают какими-либо свойствами. Речь в данном случае идет не о языке, но о метафизическом тезисе, касающемся структуры сущего в целом. Так от логики мы переходим к онтологии, то есть к учению о бытии как таковом.

Для более глубокого понимания последствий этого перехода от логики к онтологии в рамках аристотелевской традиции и вытекающих из него проблем следует вернуться к тому, что побудило Аристотеля разработать свой логический анализ. Моделью повествовательного предложения, которой руководствовался Аристотель, была модель наподобие «Сократ является человеком», то есть предложение, субъектом которого является имя собственное, а предикатом – общее название, имя нарицательное.

Особенность такого рода предложения состоит, по-видимому, в следующем: имя собственное обозначает непосредственно предмет в мире, ограниченный во времени и пространстве, который дан в опыте, то есть действительно воспринимается нами. Разве познание мира не начинается с познания совокупности единичных предметов, расположенных во времени и пространстве? Мы можем присвоить этим «предметам» имена собственные таким образом, что сказанное нами будет напрямую связано с реальностью.

Именно в отношении этих предметов мы нечто утверждаем (или отрицаем), и то, что мы о них говорим, по всей видимости, относится и к другим предметам. В самом деле, разве не очевидно, что предметы, познаваемые посредством опыта, иногда схожи друг с другом по некоторым признакам? Сократ имеет сходство с Платоном, Алкивиадом, Кориском и многими другими по множеству признаков, свойственных понятию «человек»: у него две ноги, на его теле отсутствуют перья, он умеет говорить, живет в обществе и т. д. И наоборот, мы никого не назовем Сократом, кроме самого Сократа, и это просто означает, что мы помним, как его зовут.

Таким образом, достаточно легко прийти к мысли, что в конечном счете в реальности существуют единичные субстанции, обладающие общими свойствами с другими единичными субстанциями. Правильность формы-ядра «S – P» обусловлена именно тем, что она отражает основополагающую структуру реальности. Это дает нам уверенность в том, что то, что мы говорим, по крайней мере может быть истинным.

Однако здесь-то начинаются проблемы, над которыми со времен Античности размышляли философы-метафизики. Мы упомянем лишь о наиболее интересных из этих проблем.

Первая и самая известная из них в Средние века была названа проблемой универсалий. В чем она заключается? Особенность примера предложения, от которого, возможно, отталкивался Аристотель, – «Сократ является человеком» – состоит в том, что, находясь в позиции субъекта, имя собственное единичной субстанции, как легко понять, не может встать на место предиката. Однако речь идет не о самом распространенном типе повествовательного предложения. В каком-нибудь научном трактате мы с большей вероятностью встретим предложения типа «лошадь является непарнокопытным животным», или «фотон является элементарной частицей». Впрочем, Аристотель придерживался того мнения, что наука должна содержать лишь такого рода предложения, поскольку она должна быть направлена на всеобщее.

Каким образом тогда понять, как обстоит дело с субъектом в этих предложениях? Вполне понятно, что «лошадь» находится в позиции предиката в таком предложении, как «Буцефал является лошадью», и что в этом случае «лошадь» обозначает свойство единичной субстанции. Однако что же происходит, когда «лошадь» встает в позицию субъекта? Если мы позволим ввести себя в заблуждение схожестью ролей, которые играют слова «Буцефал» и «лошадь» в обоих предложениях, то придем к выводу, что «лошадь» обозначает того же рода субстанцию, что и «Буцефал». Как ни странно, Аристотель отметил, что, в отличие от слова «лошадь», слово «Буцефал» не может быть предикатом, в то время как лошадь может быть субъектом и предикатом, но Аристотель не осознал, что из этого следует коренное различие между предложениями «Буцефал является лошадью» и «лошадь является непарнокопытным животным». Более того, силлогистика рассматривала предложения только второго типа, хотя Аристотель брал за образец предложения с субъектом, выраженным именем собственным. Таким образом, Аристотель был вынужден признать, что «лошадь» обозначает нечто такое, что пусть и в «меньшей степени» является субстанцией, чем то, что обозначает слово «Буцефал», но все-таки ею является: Аристотель полагал, что существуют не только первые субстанции (индивиды), но и вторые субстанции (виды и роды).

Но отсюда возникает масса неразрешимых метафизических проблем: какой тип реальности имеют эти вторые субстанции (также называемые универсалиями)? Существуют ли они отдельно от первых субстанций или только в них? Являются ли они умопостигаемыми реальностями, порождением разума, или простыми именами, которые мы даем единичным субстанциям?

Этой совокупности проблем отвечают проблемы, касающиеся первых субстанций. Что же можно сказать на их счет? Как они связаны со свойствами, которые им приписывают? В самом понятии субстанции словно чувствуется отголосок того места грамматического субъекта, которое занимают имена собственные в предикациях: так же, как к одному грамматическому субъекту могут относиться несколько предикатов, так и субстанция «носит» приписываемые ей свойства, не переставая быть тождественной себе.

Однако очевидно, что Буцефал является неукротимым не таким же образом, каким тот же Буцефал является лошадью. В первом случае речь идет о вторичном свойстве, которым Буцефал может не обладать, оставаясь при этом лошадью; к тому же известно, что Александру Македонскому удалось его укротить! Напротив, тот факт, что Буцефал является лошадью, а не страусом или дождевым червем, по-видимому, характеризует его глубже. Мы признаем, что в первом случае имеем дело со случайным свойством, а во втором – с необходимым свойством. Следовательно, единичная субстанция обладает такими свойствами, без которых она не являлась бы тем, чем является, а также другими свойствами, которые данная субстанция может иметь или не иметь, что никак на ней не скажется! Так мы подходим к отличению сущности субстанции (того, что делает ее такой, какая она есть) от того, что является для нее случайным, то есть того, чем она может быть или не быть, оставаясь при этом тождественной себе.

Тогда в чем заключаются отношения между субстанцией и ее сущностью? Идет ли речь о тождестве? Но это означало бы, что связка выражает тождество. Что же выражает связка, когда мы имеем дело со случайной предикацией? Как различить два значения связки?

Подобные соображения приводят к представлению о субстанции как о мешке или коробке, в которой оказались заперты свойства, являющиеся самым «сокровенным», «глубинным», «внутренним», что у нее есть; тогда как на «видимой» поверхности она носит свойства, остающиеся внешними для нее, которые можно отделить от нее, не оказав никакого влияния на ее существование. Предикация, выражающая необходимые свойства, вводит нас в глубь субстанции, в то время как предикация, выражающая случайные свойства, не позволяет, так сказать, проникнуть в суть вещей. Как понимать такого рода метафоры, означают ли они что-либо вообще? Таков вопрос, мучивший умы великих философов на протяжении многих столетий.

* * *

Наконец, затронем последний узел проблем. Если назначение любого повествовательного предложения состоит в том, чтобы приписать субстанции или, если угодно, предмету свойство – случайное или необходимое, – то каким образом мы можем объяснить себе связи, существующие между этими самым субстанциями? В качестве примера возьмем одну из важнейших связей – причинно-следственную. Говоря, что А есть причина B, я хочу указать на наличие определенной связи между А и В. В аристотелевских терминах я должен буду переформулировать эту фразу, чтобы выявить подобную связь как свойство А или В, или обоих одновременно. Это приведет к следующим формулам: А есть причина В, или В есть следствие А. Поскольку речь идет о том, что «причина В» – это свойство А, возникает вопрос: необходимое это свойство или случайное? Предположим, что речь идет о необходимом, научно установленном свойстве. Это означает, что «в» А, «внутри» А, содержится некое подобие «(причинной) силы», под действием которой А обязательно предшествует В, или, если угодно, А не было бы А, если бы А не породило В. Из этого следует, что исчерпывающее знание об одной «причине» А должно привести к знанию о том, что А обладает силой породить В, и это знание возникает раньше констатации того, что В действительно было порождено.

Как известно, именно против такого представления о причинности восстал Юм, а также вся наука после Галилея. Однако подобное осмысление причинности является прямым следствием предпочтения, отданного форме-ядру «S – P» и его онтологическому истолкованию.

Вообще невозможность отвести надлежащее место формулировкам причинных отношений значительно осложнила сосуществование философского дискурса и математизированной науки: любой «закон» вроде знаменитого закона Галилея e = γt² записан в виде уравнения и лишь выражает некоторые отношения, существующие между его параметрами – пройденным путем, временем и ускорением. Подобный закон ровным счетом ничего не сообщает о какой-либо субстанциональной реальности, а потому, разумеется, не может быть выражен в виде формы «S – P». Для многих философов это означает, что современная наука полностью отказалась от намерения постигнуть сущность вещей и мира, так сказать, «посмотреть в корень вещей» и что она ограничивается их поверхностным описанием. Отсюда вытекает досадное расхождение между философией и точными науками, которое, очевидно, во многом обусловлено тем, что многие философы, подчас бессознательно, остаются верны устаревшему логическому анализу Аристотеля и всем онтологическим следствиям этого анализа.

* * *

Итак, мы вкратце изложили три примера метафизических проблем, с которыми сталкивались начиная со времен Античности большинство великих философов, разделявших принципы аристотелевского логического анализа. Оставим в стороне вопрос о том, почему Аристотель остановился на форме-ядре «S – P»: вследствие онтологии, связанной с субстанцией, или же, наоборот, эта онтология является не более чем проекцией анализа предложений на бытие. Достаточно лишь отметить наличие тесной связи между двумя областями – логическим анализом высказывания, претендующим на истинность, и онтологии, – чтобы понять, что изменение логического анализа непременно выявит ложность определенного числа проблем и связанных с ними метафизических построений, наподобие тех, о которых упоминалось выше.

«Новая» логика и «критика языка»

В чем же состояли привнесенные Фреге и Расселом изменения? Для понимания их значения необходимо вкратце объяснить смысл слов, написанных Фреге в его первой работе, опубликованной в 1879 году, в которой всего на десяти страницах была изложена суть «новой» логики: «Я полагаю, в частности, что замена понятий субъект и предикат на понятия аргумент и функция соответственно выдержит испытание временем».

Доверившись мнению Плутарха, предположим – для целей дискуссии, – что следующее предложение истинно: «Демосфен является таким же хорошим оратором, как Цицерон». Согласно учению Аристотеля, это высказывание содержит субъект, то есть в данном случае – имя собственное Демосфен, и предикат, то есть – «такой же хороший оратор, как Цицерон», соединенные между собой связкой; все в целом означает, что «субстанция», обозначенная именем собственным, имеет свойство, выраженное предикатом. Однако с тем же успехом можно признать, что это предложение состоит из субъекта «Цицерон» и предиката «такой же хороший оратор, как Демосфен или даже из двух субъектов, «Демосфен» и «Цицерон», и предиката «такой же хороший оратор, как». В последнем случае мы имеем дело с предикатом, которому неведома аристотелевская логика, а именно предикатом, выражающим отношение между двумя предметами, а не свойство предмета.

Ничто в грамматической структуре этого предложения не навязывает именно такой вывод, а не другой. Для определения точного смысла предложения нам нужно учитывать контекст, в котором оно употребляется. Например, встретив его в одной из биографий Цицерона, мы решим, что оно приписывает ему свойство (свойство быть таким же хорошим оратором, как Демосфен); и наоборот, мы поймем совсем иное, если это предложение будет фигурировать в биографии Демосфена. Если же мы прочитаем подобное предложение в книге о великих ораторах Античности – в коей предпринята попытка их классификации, – то придем к выводу, что Демосфен и Цицерон были равно хорошими ораторами, и т. п.

Разные результаты анализа структуры одного и того же предложения выявили разные предикаты на одном или двух местах. Мы увидели, что путем позиционных изменений в данном предложении можно различить два вида компонентов. Предикат «такой же хороший оратор, как Демосфен» появляется, если представить, что на место слова «Цицерон» можно поставить слова «Исократ» или «Перикл», оставив неизменной остальную часть предложения; аналогичным образом предикат «такой же хороший оратор, как» выявляется, если мы признаем, что можем заменить два имени собственных – «Демосфен» и «Цицерон» на другие – «Фокион» и «Горгий» или «Исократ» и «Перикл». При этом каждый раз мы отмечали, что в предложении имеется одна неизменяемая часть и одна или несколько изменяемых частей, демонстрируя различие ролей, которые играют те и другие.

Итак, из вышеизложенного следует, что необходимо различать выражения, самостоятельно обозначающие определенные предметы, и выражения, которым словно требуется быть дополненными выражениями первого типа. Другими словами, мы имеем дело либо с именами собственными, такими как «Цицерон» или «Исократ», либо с тем, что Рассел называл пропозициональными функциями, – «такой же хороший оратор, как», – которые лучше записывать при помощи «переменных»: «х такой же хороший оратор, как у», причем х и у могут быть заменены только именами собственными. Таким образом, «пропозициональная функция» – это выражение, которое становится суждением вследствие подстановки вместо «переменных» имен собственных. Ясно, что в пропозициональной функции может содержаться любое количество аргументов.

Одноместные пропозициональные функции (с одним аргументом) – эквиваленты тому, что обычно зовется свойствами (или понятиями), а многоместные (с двумя и более аргументами) – эквиваленты тому, что обычно зовется отношениями. Элементарные суждения (почему они являются элементарными, мы увидим позже) можно записать в виде следующих формул: F(a), G(b, b’), H(c, c’, c’’) и т. п., в которых наряду с пропозициональными функциями F(x), G(y, y’), H(z, z’, z’’) присутствуют имена собственные предметов a, b, b’ и т. д.

Использование понятия «функция» оправдано по следующей причине: в математике, например, говорят, что есть функция, которая умножает каждое число на само себя; если подставить на место «x», к примеру, имя числа 4, получится имя другого числа – в данном случае 16. Тогда говорят, что функция принимает значение, равное 16, при значении аргумента, равного 4. Аналогичным образом функция «х такой же хороший оратор, как» принимает истинностное значение «истинно» (по Фреге) или значение «Демосфен такой же хороший оратор, как Цицерон» (по Расселу) при значениях аргументов «Демосфен» и «Цицерон». Итак, пропозициональная функция придает одному или нескольким аргументам значение истинности (то есть истинно или ложно, согласно Фреге) или (следуя Расселу) пропозицию (истинную или ложную).

Логика и грамматика

На основе всего вышеизложенного можно понять, как поверхностная грамматика естественного языка маскирует «истинную» логическую форму предложений, обнаруживая при этом ограниченность аристотелевской логики. Сравним два внешне похожих предложения «Цицерон является хорошим оратором» и «трибуны являются хорошими ораторами». Эти предложения имеют одинаковую грамматическую структуру, и все их отличие состоит в том, что подлежащее в единственном числе «Цицерон» в первом предложении было заменено на подлежащее во множественном числе «трибуны» во втором. Поэтому может показаться, что в первом из них говорится о Цицероне то же, что во втором – о трибунах в целом. Как уже отмечалось, Аристотель – а вслед за ним и вся традиционная логика – придерживался именно такой точки зрения, несмотря на то что она порождала явные метафизические проблемы, о которых упоминалось ранее.

Логический анализ, разработанный Фреге и Расселом, приводит к совершенно иному выводу. Первое предложение можно проанализировать следующим образом: «Цицерон / является хорошим оратором» – и записать в символической форме F(a). Во втором же предложении отсутствует имя собственное, и потому это предложение не может иметь форму «функция / аргумент». Какова же его форма?

Прежде всего, нужно отметить, что слово «трибуны» может содержаться в пропозициональной функции (в понятии) «х является трибуном», не обозначающей никакого конкретного предмета, но способной превратиться в истинное или ложное высказывание при подстановке вместо х, например, имени Цицерон. Итак, мы видим, что «трибуны» по своей логической природе схожи с «является хорошим оратором»; речь идет о двух понятиях, и, соответственно, предложение выражает не только то, что предмет обладает неким свойством (или, как говорят логики, «подпадает под то или иное понятие»), но и то, что между этими двумя понятиями существует определенное отношение. Какое именно? Для того чтобы выявить тот факт, что речь идет о двух понятиях, запишем предложение следующим образом: «то, что является трибуном, является хорошим оратором» или, точнее: «все, что является трибуном, является хорошим оратором». «То, что» указывает здесь на какой-либо предмет: такую-то лошадь, такую-то звезду, такой-то фотон – на все что угодно, – и мы говорим, что если предмет, каким бы они ни был, обладает свойством быть трибуном (подпадает под понятие «х является трибуном»), то он также обладает свойством быть хорошим оратором (подпадает под понятие «х является хорошим оратором»). Рассмотрим совокупность предметов, которые подпадают под понятие «х является трибуном», и совокупность предметов, которые подпадают под понятие «х является хорошим оратором». Из предложения следует, что первая совокупность предметов «включена» (как говорят математики) во вторую. В этом случае считают, что понятие, соответствующее первой совокупности предметов, подчинено понятию, соответствующему второй совокупности. Такого рода предложение может быть записано в следующем виде: при любом х, если F(x), то G(x).

А теперь вернемся к предложению «Цицерон является хорошим оратором». Оно означает, согласно введенной ранее терминологии, что Цицерон обладает свойством быть хорошим оратором или, если угодно, подпадает под понятие «х является хорошим оратором». Другими словами, это значит, что Цицерон принадлежит (опять-таки, как говорят математики) к совокупности предметов, которые подпадают под понятие «х является хорошим оратором».

Можно ли спутать эти два значения глагола «являться»: то, которое позволяет говорить, что конкретный предмет подпадает под то или иное понятие (принадлежит к совокупности), и то, которое позволяет говорить, что одно понятие подчинено другому понятию (или что одна совокупность включена в другую)? Разумеется, нет! Для того чтобы в этом убедиться, достаточно обратить внимание на то, что лишь во втором случае мы имеем дело с транзитивным отношением. Второе отношение называется транзитивным потому, что, к примеру, из посылок «трибуны являются хорошими ораторами» и «хорошие ораторы являются народными вождями» можно закономерно заключить, что «трибуны являются народными вождями» (что в действительности представляет собой лишь пример силлогизма типа Barbara).

Для того чтобы доказать, что это не работает в случае с первым отношением, необходимо ввести еще одно различие. Вернемся к Цицерону; можно принять во внимание тот факт, что какое-либо свойство является одним из свойств, которыми обладает Цицерон, – именно так мы и поступаем, например, когда задаемся вопросом о том, имеются ли у Демосфена все те же свойства, что и у Цицерона. Одно из них – быть хорошим оратором. В таком случае можно сказать, что свойство быть хорошим оратором является одним из свойств Цицерона или, если угодно, что «х является хорошим оратором» попадает под понятие «Х является понятием, под которое подпадает Цицерон». Таким образом, «Х является понятием, под которое подпадает Цицерон» – это довольно странное понятие, под которое подпадают не предметы, но понятия. Условимся именовать понятиями первого уровня понятия, под которые подпадают предметы, а понятиями второго уровня – понятия, под которые подпадают понятия первого уровня. Отношение, существующее между понятием первого уровня и понятием второго уровня, аналогично отношению, существующему между предметом и понятием первого уровня.

Итак, вернемся к нашему делу. Признавая, что Демосфен является хорошим оратором и что быть хорошим оратором – это свойство Цицерона, мы ни в коей мере из этого не заключим, что Демосфен является свойством Цицерона! Отношение, называемое математиками отношением принадлежности, не является транзитивным, в отличие от отношения включения, чего не осознавал Аристотель, считавший, что глагол «являться» выражает один и тот же тип связи в предложении «Цицерон является хорошим оратором» и в предложении «трибуны являются хорошими ораторами».

Впрочем, можно обнаружить еще одно значение глагола «являться». В предложении «Август является первым римским императором» может показаться, что «первый римский император» – свойство, которым обладает Август. Однако это не так. «Первый римский император», естественно, обозначает не свойство, но совершенно конкретного человека, который обладает свойством быть первым римским императором (их может быть и больше, как порою случается в автогонках!). Иначе говоря, «первый римский император» является именем предмета и называет тот же самый предмет, на который указывает слово «Август». Таким образом, в данном предложении говорится не о том, что Август обладает тем или иным свойством, но что Август и первый римский император суть одно и то же лицо.

Следовательно, глагол «являться» означает здесь тождество, а не обладание неким свойством.

Разумеется, сложно не угодить в ловушки, расставленные грамматикой обыденного языка, именно поэтому «дело логики по большей части и состоит как раз в борьбе с логическими недостатками языка» – писал Фреге[7], которому вторит Витгенштейн в своем «Трактате»: «Вся философия есть „критика языка“, поскольку, – добавляет он, ссылаясь на Рассела, – кажущаяся логическая форма предложения не обязана быть его действительной логической формой»[8].



Поделиться книгой:

На главную
Назад