Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Апостол Павел - Эрнест Жозеф Ренан на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Глава 7. Продолжение второго путешествия Павла - Павел в Афинах

Павел, все в сопровождении верных Верийцев, поехал морем в Афины. Из глубины Термейского залива до Фалера или Пирея три или четыре дня пути, если плыть не торопясь. "Идут мимо подножия Олимпа, Оссы, Пелиона; объезжают извилины внутреннего моря, которое Эвбея отделяет от Эгейского; переезжают причудливый Эврипский пролив. При каждом повороте касаются этой поистине священной земли, где некогда открылось совершенство, где наяву существовал идеал, земли, видевшей, как благороднейший из народов одновременно клал основание искусству, науке, философии, политике. Приставая к ней, Павел, вероятно, не испытывал того, как бы сыновнего, почтения, которое чувствовали уже тогда культурные люди, вступая на эту славную почву. Он был из иного мира; его священная земля была не здесь.

Греция не оправилась после тяжелых ударов, поразивших ее за последние века. Подобно сынам земли, аристократические племена ее растерзали одно другое. Римляне окончательно, истребили их; старинные фамилии почти исчезли. Древние города: Фивы и Аргос превратились в бедные деревни; Олимпия и Спарта упали; только Афины и Коринф удержались. Поля были почти пустыней; картина разорения, рисуемая нам Полибием, Цицероном, Страбоном и Павсанием, наводит уныние. Наружная свобода, которую римляне оставили городам, и которая должна была исчезнуть только при Веспасиане, была пустой насмешкой. Дурное управление римлян привело ко всеобщему разорению; храмы не поддерживались; на каждом шагу встречались пьедесталы, с которых завоеватели украли статуи, или которые льстецами отданы были новым властелинам. В особенности Пелопонесс поражен был насмерть. Спарта убила его; загубленная соседством этого безумного, утопического города несчастная страна никогда уж не возрождалась. К тому же в римскую эпоху режим крупных всепоглощающих городов заменил многочисленность маленьких центров; Коринф сосредотачивал в себе всю жизнь страны,

Тем не менее население, если оставить в стороне Коринф, сохранилось в довольно чистом виде; число евреев вне Коринфа было незначительно. В Греции была образована лишь одна римская колония; вторжения славян и албанцев, так глубоко изменивших состав эллинской крови, произошли только позднее. Старые культы еще процветали; правда, кое-какие женщины исполняли тайком, в глубине гинекея, скрываясь от мужей, чужеземные суеверия, особенно египетские; но мудрецы протестовали; "Что это за боги", говорили они, "которые принимают тайное поклонение замужней женщины. У женщины не должно быть никаких друзей, кроме друзей ее мужа; а разве боги - не первые наши друзья?".

По-видимому, либо во время переезда, либо во время приезда в Афины, Павел пожалел о том, что оставил своих спутников в Македонии. Быть может, новый мир поразил его, и он почувствовал себя в нем чересчур одиноким; верно то, что, прощаясь с Верийскими верными, он поручил им передать Силе и Тимофею, чтобы они поспешили к нему как можно скорее.

Итак, в продолжение нескольких дней Павлу пришлось оставаться в Афинах одному. Этого с ним не случалось уже очень давно; жизнь его была подобна водовороту, и он никогда не путешествовал иначе, как с двумя или тремя спутниками. Афины были местом единственным в своем роде, или, во всяком случае, совершенно отличались от всего, что он видел до тех пор; зато и положение его оказалось чрезвычайно трудным. В ожидании прибытия товарищей он удовольствовался тем, что обегал все концы города. Акрополь, с бесконечным количеством статуй, целиком покрывавших его и делавших из него небывалый музей, был, должно быть, для него предметом самых оригинальных размышлений.

Хотя Афины много пострадали от Суллы, хотя они, как и вся Греция, были разграблены римскими управителями и уже лишены отчасти своих богатств по милости грубой жадности своих властителей, однако они все еще были украшены почти всеми своими дивными произведениями искусства. Памятники на Акрополе остались нетронутыми. Неискусное убавление кое-каких подробностей, довольно большое число посредственных произведений, уже проникнувших в святилище великого искусства, дерзкие подмены, благодаря которым на пьедесталы древних греков попали римляне, не изменили священного характера этого чистого храма красоты. Пецил, со своей прекрасной обстановкой, был свеж, как в первый день творения. Подвиги низкого Секунда Карины, поставщика статуй для Золотого дома, начались только несколько лет спустя, и Афины от них меньше пострадали, чем Дельфы и Олимпия. Ложный вкус римлян к городам с колоннадами сюда не проник; дома были бедные, очень неудобные. Этот дивный город в то же самое время был городом неправильным, с узкими улицами, оберегавшими свои древние памятники и предпочитавшими воспоминания о древних временах вытянутым в струнку улицам. Все эти чудеса мало тронули апостола; он видел самые совершенные по красоте вещи, какие когда либо существовали и будут существовать - Пропилеи, это чудо благородства, Парфенон величественностью своей затмевающий все, храм Победы без крыльев, достойный тех битв, которым он был посвящен, Эрехфейон, чудо изящества и грации, эрефорянок, божественных молодых девушек с такой полной грации поступью; он видел все это, но вера его не поколебалась; он и не дрогнул. Его ослепляли предрассудки еврея-иконоборца, нечувствительного к красотам пластики; он счел эти несравненные изображения идолами. "Он", говорит его жизнеописатель, "возмутился духом при виде города, полного идолов". Дрожите, прекрасные и чистые изображения, истинные боги и богини! Вот тот, кто воздвигнет на вас свой молот. Роковое слово произнесено: вы - идолы; заблуждение этого некрасивого, маленького еврея будет вашим смертным приговором.

Из многих непонятых апостолом вещей, две сильно поразили апостола: во-первых, чрезвычайная религиозность Афинян, доказывавшаяся большим числом храмов, алтарей, всякого рода святилищ, признаков их эклектизма и терпимости в деле религии; во-вторых, некоторые алтари, безымянные или посвященные "неизвестным богам". Этих алтарей было довольно много в Афинах и в окрестностях их. Были они также и в других греческих городах. Фалерские были знамениты (Павел мог видеть их, когда сошел на берег); их связывали с легендами о войне с Троей. Надпись на них гласила:

ЛГNОSTOISФЕOIS

т. е. "неизвестным богам"; некоторые, даже, могли иметь надпись:

АГNОSTOIФЕOT

т. е. "неизвестному богу". Алтари эти своим происхождением обязаны были необыкновенной щепетильности Афинян в деле религии и привычке их во всем видеть проявление таинственной и особой власти. Боясь невольно оскорбить какого-нибудь бога, имени которого они не знали, или показать пренебрежение какому-нибудь могущественному богу, или желая получить какую-нибудь милость, которая могла зависеть от неизвестного им божества, они строили безымянные алтари, или же делали на последних выше приведенную надпись. Возможно также, что эти странные надписи происходили с алтарей, первоначально безымянных, на которых во время какой-нибудь общей проверки, за незнанием того, кому они посвящены, и была сделана подобная надпись. Павел очень удивился такому посвящению. Толкуя их по-своему, по-еврейски, он предположил за ними смысл, которого они не имели. Он подумал, что речь идет о боге, который называется "Богом Неизвестным". В этом Боге он узрел бога евреев, единого бога, к которому даже язычество чувствовало якобы какое-то таинственное влечение. Эта мысль казалась тем правдоподобнее, что в глазах язычников главной отличительной чертой еврейского бога было то, что у него не было имени, что это был неопределенный бог. Может быть также, что среди какого-нибудь религиозного обряда или во время философского спора услыхал Павел полустишие:

Tov yaр kai yevoc eouev,

взятое из гимна Клеанфа Юпитеру, или из Phenomenes Арата и часто употреблявшегося в религиозных гимнах. Он группировал в уме эти местные черты и старался из них составить речь, приспособленную к его новой аудитории, так как он предчувствовал, что здесь придется коренным образом изменить систему проповеди. Конечно, Афины в то время уже не были вполне тем, чем были в течение веков, центром прогресса человечества, столицей республики умов. Верная своему духу, эта божественная мать всякого искусства была одним из последних убежищ либерализма и республиканизма. Она была, так сказать, городом оппозиции. Афины всегда стояли за побежденных. Они энергично заявили себя за независимость Греции и Митридата против римлян; за Помпея против Цезаря, за республиканцев против триумвиров, за Антония против Октавиана. Рядом со статуями Гармодию и Аристогитону они воздвигли таковые Бруту и Кассию; они чествовали Германика так, что сами попали в подозрение; они заслужили оскорбления от Пизона; Сулла разгромил их ужасно и нанес последний удар их демократическому строю. Август хотя и был к ним милостив, но не благоволил к ним. У них никогда не отняли титула свободного города, но преимущества свободных городов во времена Цезарей и Флавиев все уменьшались. Афины отказались таким образом городом подозрительным, опальным, но облагороженным именно этой опалой. С воцарением Нервы начинается для них новая жизнь. Мир, возвративший себе добродетель и разум, вновь признал свою мать. Нерва, Ирод Аттик, Адриан, Антонин, Марк Аврелий восстановляют их памятники, наперерыв даруют ей новые памятники и учреждения. Афины снова на четыре столетия становятся городом философов, артистов, великих умов, священным народом для всех либеральных людей, местом паломничества поклонников красоты и правды.

Но не будем опережать ход времени. В тот печальный момент, на котором мы остановились, прежнее великолепие исчезло, а новое - еще не появлялось. Это уже не был "город Тезея" и еще не "город Адриана". В I-м веке до нашей эры философская школа в Афинах была очень блестяща: Филон Ларисский, Антиох Аскалонский продолжали или видоизменяли дело Академии; Кратипп читал перипатетизм, и сумел одновременно быть другом, учителем, утешителем или покровительствуемым Помпея, Цезаря, Цицерона, Брута. Все самые знаменитые и занятые римляне, увлекаемые на Восток честолюбием, останавливались в Афинах, чтобы послушать модных философов. Аттик, Красс, Цицерон, Варрон, Овидий, Гораций, Агриппа, Виргилий учились там или жили, как любители наук и искусств. Брут провел там последнюю зиму своей жизни, разделяя свое время между перипатетиком Кратиппом и академиком Феомнестом. Накануне битвы при Филиппах Афины были первостепенным философским центром. Образование там было чисто философское и стояло гораздо выше бледного красноречия Родосской школы. Серьезно повредило Афинам воцарение Августа и всеобщее умиротворение, когда философское преподание стало подозрительным; значение и деятельность школ упали. К тому же и Рим на некоторое время стал, благодаря заканчивавшейся там блестящей литературной эволюции, почти независимым от Греции в отношении вещей духовного порядка. Создались новые центры; как в школу разнообразного образования, предпочитали идти в Марсель. Самобытное существование философии четырех крупных сект окончилось; начинался эклектизм, известного рода нетвердое, бессистемное философствование. За исключением Аммония Александрийского, учителя Плутарха, который около этого времени основал в Афинах тот род литературной философии, которая вошла в моду, начиная с царствования Адриана, никто, в середине I-го века, не прославил того города, который дал и привлек к себе больше всего в мире знаменитых людей. В это время на Акрополе с печальной расточительностью воздвигаются статуи консулам, проконсулам, римским чиновникам, членам Императорского дома. Храмы посвящаются богине Roma и Августу. Даже Нерону были поставлены там статуи. Все талантливые художники были привлечены в Рим, и потому афинские произведения I-го века в большинстве случаев удивительно плохи. Да и эти памятники, как напр. часы Андроника Цирреста, портик Афины Архегеты, храм Рима и Августа, мавзолей Филопаппа, относятся к эпохе, немного более ранней или позднейшей, чем время, когда Павел увидел Афины. Никогда в продолжении всей своей длинной истории город не был еще таким немым, молчаливым.

Однако, он еще сохранял в большой мере свой благородный облик; он все еще привлекал первостепенное внимание мира. Несмотря на суровость эпохи, глубоко было уважение к Афинам, и все чувствовали его. Сулла, несмотря на грозный гнев свой за их бунт, сжалился над ними. Цицерон гордился тем, что у него там была статуя. Помпей и Цезарь перед битвой при Фарсале заявили через герольда, что все Афиняне будут пощажены, как жрецы богинь тесмофор (законодательниц). Помпей пожертвовал крупную сумму денег на украшение города; Цезарь не захотел отомстить ему и содействовал сооружению одного из его памятников. Брут и Кассий вели себя там, как частные лица, но их принимали и ласкали, как героев. Антоний любил Афины и охотно жил там. После битвы при Акциуме Август в третий раз простил им; имя его, как и имя Цезаря, было связано с одним большим памятником; его семья и приближенные считались в Афинах местными благодетелями. Римляне очень настаивали на том, что они оставляют Афинам свободу и почет. Балованные дети славы, греки с той поры стали жить воспоминаниями прошлого. Германик, во время пребывания своего в Афинах, не хотел, чтобы ему предшествовало больше одного ликтора. Нерон, хотя и не отличался суеверностью, не решился войти в них из боязни Фурий, обитавших под Ареопагом, этих страшных Semnes, которых избегали отцеубийцы; воспоминание об Оресте вызывало в нем содрогание; он не посмел также вмешаться в Элевсийские игры, в начале которых герольд возглашал, чтобы негодяи и нечестивцы остерегались приближаться. Благородные иностранцы, потомки низложенных царей, приходили в Афины тратить свое состояние; им нравилось, когда их украшали титулами хорегов и агонотетов. Все маленькие варварские царьки наперерыв старались оказывать Афинянам услуги и реставрировать их памятники.

Одной из причин такого исключительно благоприятного положения была религия. По существу своему муниципальная и политическая, основанная на мифах об основании города и божественных его покровителях, религия Афин вначале представляла религиозное освящение патриотизма и государственных учреждений. Это был культ Акрополя; "Аглавр" и присяга, которую приносили на его алтаре молодые Афиняне, имеют только этот смысл; это как если бы у нас религия состояла в вынимании жребия при наборе, занятии военными упражнениями и почитании знамени. Это неминуемо должно было вскоре стать довольно истрепанным; ничего не было тут беспредельного, ничего такого, что поражало бы человека своей историей, ничего всеобъемлющего; насмешки Аристофана над этими богами Акрополя доказывают, что им одним не под силу было бы покорить весь мир. Женщины вскоре обратились к незначительным иноземным культам, напр., к культу Адониса; особенно развились мистерии; философия у Платона была своего рода тонкой мифологией, а искусство создавало для толпы поистине восхитительные изображения. Афинские боги стали богами красоты. Старая Афина Паллада была просто манекеном, без видимых рук, закутанная в пеплум, подобная Лореттской Богоматери. Торевтика сделала беспримерное чудо: она стала делать реалистические статуи в роде итальянских и византийских мадонн, с накладными украшениями, которые в то же время были дивными произведениями искусства. Таким образом, у Афин образовался один из самых полных культов древности. Во времена государственных бедствий культ этот потерпел некоторого рода затмение, афиняне первые сами оскверняли свое святилище: Лахарес украл золото статуи Афины; Димитрия Полиоркета сами жители устроили в опистодоме Парфенона; он поселил там с собой своих куртизанок, и люди насмехались над тем, как должна быть возмущена таким соседством целомудренная Афина; Аристион, последний защитник независимости Афин, дал погаснуть неугасимой лампаде Афины Паллады. Но слава этого единственного города все-таки была так велика, что весь мир как будто захотел усыновить его богиню, когда он покинул ее. Благодаря иностранцам, Парфенону возвращена была честь, афинские мистерии стали религиозной приманкой для всего языческого мира.

Но главным образом Афины имели влияние как город школ. Это новое значение, которое, благодаря заботам Адриана и Марка Аврелия, должно было приобрести такой определенный характер, появилось у него за два века перед эпохой нашего рассказа. Город Мильтиада и Перикла превратился в университетский город, в роде Оксфорда, где встречалась вся знатная молодежь, раскидывавшая золото целыми пригоршнями. Только и видно было, что учителя, философы, риторы, всякие педагоги, софронисты, учителя эфебов, гимназиархи, педотрибы, гопломахи, учителя фехтования и верховой езды. Co времен Адриана косметы, т. е. префекты учащихся, приобретают в известной мере значение и почет архонтов; ими обозначаются годы; старинное греческое преподавание, целью которого было образовать свободного гражданина, становится педагогическим законом для всего человечества. Но, увы! Оно образовывает теперь уже только риторов; телесные упражнения, некогда считавшиеся истинным делом для героев на берегу Илисса, теперь стали делом позы. Основательное величие заменили цирковое величие, манеры Франкони. Но Греции свойственно было все облагораживать; даже дело школьного учителя стало у нее нравственным служением; несмотря на злоупотребление, достоинство наставников было одним из ее созданий. Вся эта золотая молодежь иногда умела вспоминать прекрасные речи своих учителей. Она была на стороне республиканизма, как и всякая молодежь, она устремилась на призыв Брута; она дала убивать себя при Филиппах. Целыми днями они восхваляли убийство тиранов, прославляли благородную кончину Катона, выражали одобрение Бруту. Население всегда было оживленное, остроумное, любопытное. Всякий проводил жизнь на улице, в постоянном общении с остальным миром, в легкой атмосфере, под улыбающимся небом. Иностранцы, толпы которых жаждали знания, поддерживали живую интеллектуальную деятельность. Публицистика, журнализм античного мира, если можно так выразиться, имел центром Афины. Город не приобрел торгового характера, и поэтому у всех была одна забота: узнавать новости, знать все, что говорилось и делалось на земном шаре. Очень замечательно, что широкое развитие религии не вредило рациональной культуре. Афины сумели быть одновременно и самым религиозным городом в мире, Пантеоном Греции, и городом философов. При виде окружающих орхестру мраморных кресел в амфитеатре Дионисия, на каждом из которых начертано имя божества, жрецу которого оно было предоставлено, можно было подумать, что это город жрецов; а это был прежде всего город свободомыслящих. У культов, о которых идет речь, не было ни догматов, ни священных книг; они не питали того отвращения к физике, которое всегда было у христианства, и которое заставляло последнее преследовать положительное исследование. За исключением некоторых ссор, жрец и эпикуреец-анатомист довольно хорошо уживались вместе. Истинные греки вполне удовлетворялись таким согласием, основанным не на логике, а на взаимной терпимости и взаимном уважении.

Для Павла это было совершенно новое поле. До сих пор он проповедовал большей частью в городах промышленных, вроде Ливорно или Триеста, с большими еврейскими общинами, а не в блестящих центрах, не в городах большого света и высокой культуры. Афины носили глубоко-языческий характер; язычество связано было в них со всеми удовольствиями, со всеми интересами, со всей гордостью и славой государства. Павел испытывал большие сомнения. Тимофей, наконец, прибыл из Македонии; Сила, по неизвестным для нас причинам, прийти не мог. Тогда Павел решил действовать.

В Афинах была синагога, и Павел стал говорить там, обращаясь к евреям и людям, "имеющим страх Божий"; но в таком городе успеха в синагоге было еще очень мало. Его соблазняли блестящая агора, где расходовалось столько ума, портик Пецил, где разбирались все мировые вопросы. Он стал говорить там, но не как проповедник, обращающийся к собравшейся толпе, а в качестве иностранца, который вмешивается в прения, робко распространяет свой взгляд и старается создать себе какую-нибудь точку опоры. Успех был невелик. "Иисус и воскресение" (anastasis) показались странными, лишенными смысла словами. Многие, по-видимому, приняли anastasis за имя богини, и подумали, что Иисус и Анастазис - новая божественная чета, которую пришли проповедовать эти восточные сумасброды. Философы-эпикурейцы и стоики, говорят, подошли ближе и прислушивались.

Это первое сближение христианства и греческой философии не было особенно дружественным. Нет лучшего доказательства того, как умные люди должны быть осторожны и остерегаться насмешек над идеей, какой бы сумасбродной она им не казалась. Дурной греческий язык Павла, его неправильные, порывистые фразы не могли доставить ему кредита в Афинах. Философы презрительно отвернулись от этих варварских слов. Одни говорили: "Это суеслов (spermologos)", другие, - "он проповедует о новых богах". Никому и в голову не приходило, что настанет день, когда этот суеслов займет их место, и что через 474 года упразднены будут их кафедры, как бесполезные и вредные, именно благодаря проповеди Павла. Великий урок! Гордые тем, что они стоят настолько выше толпы, афинские философы с презрением относились к тому, что касалось религии этой толпы. Рядом с ними процветало суеверие; Афины в этом отношении почти догнали самые религиозные города Малой Азии. Аристократия мыслителей мало заботилась о социальных потребностях, проявлявшихся под покровом всех этих грубых культов. Такое отчуждение никогда не остается безнаказанным. Когда философия заявляет, что она не занимается религией, религия в ответ на это душит ее, и это справедливо, ибо философия имеет значение только постольку, поскольку она указывает человечеству правильные пути, поскольку она серьезно относится к той бесконечно-великой задаче, которая одинаково стоит перед всеми.

Либеральный дух, царивший в Афинах, обеспечивал Павлу полную безопасность. Ни евреи, ни язычники не пытались ничего ему сделать; но самая терпимость эта для него была хуже гнева. В других местах новое учение вызывало сильную реакцию, по крайней мере в еврейских кругах. Здесь оно находило лишь разочарованных и любопытных слушателей. По-видимому, однажды слушатели Павла, желая добиться от него как бы официального изложения его учения, повели его в Ареопат и тут потребовали у него, чтобы он объяснил, что за религию он проповедует. Конечно, возможно, что это легенда, и что известность Ареопага заставила рассказчика Деяний, не бывшего очевидцем, избрать эту знаменитую аудиторию местом, где герой его произносит торжественную речь, философское поучение. Однако, эта гипотеза не необходима. Ареопаг под римским владычеством сохранил свою старинную организацию. Его функции даже умножились, вследствие политики завоевателей, состоявшей в упразднении старинных демократических греческих учреждений и замене их советами старейшин. Ареопаг всегда был представителем афинской аристократии; ему перепало то, что отнято было у демократии. Надо прибавить, что это была эпоха литературного дилетантства, и что судилище это, благодаря классической своей известности, пользовалось огромным авторитетом. Нравственное его влияние распространялось на весь земной шар. Таким образом, Ареопаг под римским владычеством снова стал тем, чем он неоднократно был в течение существования афинской республики, настоящим афинским сенатом, вмешивающимся только в известные случаи и представляющим консервативное дворянство из отставных должностных лиц, политическим учреждением, почти без всяких судебных функций. Начиная с I-го века нашей эры Ареопаг в надписях фигурирует во главе афинских властей, выше совета 600 и народа. В частности, от него зависит воздвижение статуй; по крайней мере, необходимо на это его разрешение. Именно в то время, к которому относится наш рассказ, он только что присудил статую царице Веронике, дочери Агриппы I, с которым, как мы скоро увидим, был потом в сношениях и Павел. По-видимому, у Ареопага был также известный надзор и над преподаванием. Это был высший совет религиозной и нравственной цензуры, к ведению которого относилось все, что касалось законов, нравов, медицины, роскоши, эдилитета, государственных культов, и нет ничего невероятного в том, чтобы при появлении Нового учения проповедник последнего был приглашен сделать, так сказать, заявление о нем подобному судилищу, или по крайней мере в том месте, где оно заседало. Павел, говорят, став среди собрания, повел речь так:

"АФИНЯНЕ,

по всему вижу я, что вы как бы особенно набожны, ибо, проходя и осматривая ваши святыни, я нашел и жертвенник, на котором написано: "неведомому Богу". Сего-то, Которого вы, не зная, чтите, я проповедую вам: "Бог, сотворивший мир и все, что в нем, Он, будучи Господом неба и земли, не в рукотворенных храмах живет и не требует служения рук человеческих, как бы имеющий в чем либо нужду, Сам дав всему жизнь и дыхание и все; от одной крови Он произвел весь род человеческий для обитания по всему лицу земли, назначив предопределенные времена и пределы их обитанию. [Он вложил в них стремление], дабы они не искали Бога, не ощутят ли Его и не найдут ли, [чего они не сумели сделать], хотя Он и не далеко от каждого из нас: ибо мы Им живем и движемся и существуем, как и некоторые из ваших стихотворцев говорили: ... мы из Его рода).

"Итак мы, будучи родом Божиим, не должны думать, что Божество подобно золоту, или серебру, или камню, получившему образ от искусства и вымысла человеческого.

"Итак, оставляя времена неведения, Бог ныне повелевает людям всем повсюду покаяться; ибо Он назначил день, в который будет правильно судить вселенную, посредством предопределенного Им Мужа, подав удостоверение всем, воскресив Его из мертвых..."

На этих словах, по словам рассказчика, Павла прервали. Услышав про воскресение мертвых, одни стали насмехаться, другие, кто повежливее, сказали: "Об этом послушаем тебя в другое время".

Если приведенная нами речь действительно была произнесена, она должна была произвести странное впечатление на слушавших ее образованных людей. Этот язык, то варварский, неправильный, нестройный, то совершенно верный; это неровное красноречие, усеянное удачными выражениями и неблагозвучными окончаниями фраз; эта глубокая философия, приводящая к самым странным верованиям, - все это должно было показаться им чем-то из другого мира. Учение это, хотя и гораздо выше стоящее, нежели наружная религия Греции, все же во многом оставалось ниже философии того века. Если, с одной стороны, оно примыкало к этой философии высшим пониманием Божества и провозглашаемой им прекрасной теорией нравственного единства человеческого рода, то с другой, оно содержало в себе долю верований в сверхъестественное, которых не мог допустить никакой положительный ум. Во всяком случае неудивительно, что оно в Афинах не имело успеха. Мотивы, которые должны были дать успех христианству, имелись не здесь, не в кругу ученых. Они заключались в сердцах благочестивых женщин, в сокровенных стремлениях бедняков, рабов, всякого рода страждущих. Перед тем, как философия сблизится с новым учением, понадобится и чтобы философия сильно ослабела, и чтобы новое учение отказалось от великой химеры последнего суда, т. е. от конкретных мечтаний, служивших оболочкой первоначального его вида.

Речь эта, независимо от того, принадлежит ли она Павлу или одному из его учеников, во всяком случае показывает нам попытку, примирить христианство с философией и даже, в известном смысле, с язычеством. Автор, показывая широту воззрений, очень удивительную у еврея, признает во всех народах известное внутреннее чувство божественного, скрытый инстинкт монотеизма, который, будто бы, должен привести их к познанию истинного Бога. По его словам, христианство есть ничто иное, как естественная религия, к которой можно придти просто под влиянием советов собственной души, добросовестно расспрашивая себя: обоюдоострый взгляд, который мог то приближать христианство к деизму, то внушать ему неуместное самомнение. Здесь мы имеем первый пример тактики некоторых апостолов христианства, заискивающих перед философией, говорящих или делающих вид, что говорят на научном языке, любезно или вежливо выражающихся о разуме, который они с другой стороны отрицают, желающих посредством искусно сгруппированных цитат заставить поверить, что в сущности образованные люди всегда могут придти к соглашению, но впадающих в неизбежные недоразумения, как только они начинают объясняться напрямик и заговаривают о своих сверхъестественных догматах. Здесь уже чувствуется усилие перевести на язык греческой философии еврейские и христианские убеждения; предвидится Климент Александрийский и Ориген. Идеи библии и греческой философии стремятся к слиянию; но для последнего им придется сделать с обеих сторон немало уступок; ибо тот Бог, в лоне которого мы живем и движемся, очень далек от Иеговы пророков и Иисусова Отца небесного.

Время еще не созрело для такого слияния; да и не в Афинах оно произойдет. Афины, в том виде, в который привело их время, город грамматиков, гимнастов и учителей фехтования, были как нельзя менее удобной почвой для принятия христианства. Банальность, сухость души школьного учителя в глазах благодати - непростительный грех. Из всех людей наименее способен уверовать педагог; ибо у него своя внутренняя религия, - рутина, вера в своих старых авторов, склонность к своим литературным занятиям; это его удовлетворяет и погашает в нем всякую иную потребность. В Афинах найден ряд гермов, - изображений косметов второго века. Это красивые, серьезные, величественные люди, с благородной и все еще греческой наружностью. Надписи сообщают нам, какие им были даны почести и пенсии; настоящие великие люди древности никогда столько не получали. Понятно, что если апостол Павел встретил кого-нибудь из предшественников этих великолепных педантов, он имел у него немногим более успеха, чем какой-нибудь романтик времен Империи, напитанный неокатолицизмом, старающийся обратить в свою веру ученого, погруженного в культ Горация, или в наши дни - социалист-гуманист, громящий английские предрассудки перед студентами Оксфорда и Кембриджа.

В среде, столь отличной от той, в которой Павел жил до сих пор, среди риторов и учителей фехтования, он чувствовал себя совсем чужим. Мысль его беспрестанно переносилась к дорогим ему Македонским и Галатским церквам, где он обрел такое чудное религиозное чувство. He раз подумывал он о возвращении в Фессалонику. Он горячо стремился туда, тем более, что ему стало известным, что вера юной церкви подвергается многим испытаниям: он опасался, чтобы новые его неофиты не подпали соблазну. Помехи, которые он относит на счет сатаны, воспрепятствовали осуществлению этого плана. Отказавшись от него, по его собственным словам, он опять лишил себя Тимофея, послал его в Фессалонику укрепить, наставить и утешить верующих, и опять остался один в Афинах.

Снова стал он работать, но почва была чересчур неблагодарная. Живой дух Афинян был прямой противоположностью того нежного, глубокого религиозного чувства, которое творило обращение и предназначало людей к христианству. Настоящие греческие земли не подходили к учению Иисуса. Плутарх, живший в чисто греческой атмосфере, не имеет о нем ни малейшего понятия еще в первой половине второго века. Патриотизм, привязанность к старым воспоминаниям о стране мешали грекам обратиться к иноземным культам. "Эллинизм" превращался в организованную религию, почти разумную, в большой доле допускающую философию; "боги Греции" как будто стремились стать богами всего человечества.

Религию греков характеризовало некогда и теперь еще характеризует, в наших глазах, отсутствие элемента беспредельного, смутного, женственного умиления и мягкости; у настоящей эллинской расы нет глубины религиозного чувства, какая есть у кельтических и германских народов. Благочестие православного грека состоит в обрядах и наружных действиях. Православные церкви, иногда очень изящные, ничем не напоминают того чувства страха, которое испытываешь в готической церкви. В этом восточном христианстве нет плача, мольбы, внутреннего сокрушения сердечного. Похороны там почти что веселые; они происходят вечером, на закате солнца, когда тени удлиняются, и сопровождаются пением вполголоса; пестрят яркие цвета. Фанатическая торжественность латинян не нравится этим живым, светлым, легкомысленным народностям. Больной там не погружен в уныние; он видит тихое приближение смерти; вокруг него все улыбается. Вот в чем тайна божественной радостности поэм Гомера и Платона: рассказ о смерти Сократа в Федоне еле подернут дымкой печали. Жизнь состоит в том, чтобы цвести, потом дать плоды! Чего же еще? Если, как то можно утверждать, забота о кончине есть важнейшая черта христианства и современного религиозного чувства, греческий народ наименее религиозный из всех. Это народ поверхностный, принимающий жизнь, как нечто естественное и ничто собой не покрывающее. Такая простота понимания в большой мере объясняется климатом, чистотой воздуха, дышащего удивительной радостью, но еще более - бессознательными стремлениями эллинской расы, так прекрасно идеалистической. Для того, чтобы вызвать удовлетворение, которое доставляет красота, в Греции достаточно мелочи: дерева, цветка, ящерицы, черепахи, приводящих на память тысячи метаморфоз, воспетых поэтами; ручейка, маленького углубления в скале, которое почитается пещерой нимф; колодца с чашей на крышке, морского пролива, такого узкого, что через него перелетают бабочки, и несмотря на это годного для плавания самых больших кораблей, как в Поросе; апельсинных деревьев, кипарисов, тень которых стелется по морю, маленькой сосновой рощи на скале. Гулять ночью в садах, слушать стрекоз, сидеть при лунном свете, играя на флейте; ходить пить воду в горы, взяв с собой хлебец, рыбу и лекиф вина, который выпивается с пением; на семейных праздниках вешать над дверями венок из зелени, ходить в шляпах из цветов; в дни общественных празднеств - носить фирсы, украшенные листьями; проводить дни в пляске, в игре с ручными козами, - вот удовольствия греков, радости бедного, бережливого, вечно юного народа, обитающего в прелестной стране, находящего счастье в самом себе и в дарах, ниспосланных ему богами. Пастораль в духе Теокрита в Греции была действительностью; там всегда нравился этот небольшой род тонкой и милой поэзии, один из самых характерных для греческой литературы, зеркало его собственной жизни, который почти повсюду в других странах производит впечатление глупого и натянутого. Хорошее настроение, радость жизни - вещи греческие по преимуществу. Народу этому вечно двадцать лет; для него, indulgere genio не равносильно грустному пьянству англичанина, грубому веселью француза; это значит просто думать, что природа хороша, что ей можно и должно поддаваться. И действительно, для грека природа есть советница в деле изящества, наставница в прямоте и добродетели; "вожделение", та мысль, что природа толкает нас на дурное, для него бессмыслица. Склонность к украшениям, отличающая паликар и с такой наивностью проявляющаяся в молодой гречанке, - не напыщенное чванство варвара, не глупая претенциозность буржуазки, надутой смешной гордостью выскочки; это чистое, тонкое чувство наивных отроков, чувствующих себя законными детьми настоящих изобретателей красоты. Понятно, что такой народ встретил бы Иисуса улыбкой. Одной только вещи не могли нас научить эти чудные дети: глубокой серьезности, простой честности, бесславному самоотвержению, доброте без торжественности. Сократ - перворазрядный моралист; но с историей религии у него нет ничего общего. Грек всегда производит на нас впечатление немного сухого, бессердечного; он умен, оживлен, ловок; но в нем нет ничего мечтательного, меланхолического. У нас, кельтов и германцев, источник духа - сердце наше. В глубине нас таится как бы источник фей, чистый, зеленый, глубокий, в котором отражается бесконечное. У грека ко всему примешиваются чванство и самолюбие; чувство смутного ему незнакомо; размышлять о своей судьбе кажется ему скучным. Доведенное до карикатуры, это столь неполное понимание жизни дает в римскую эпоху graeculus esuriens, грамматика, художника, шарлатана, акробата, врача, увеселителя всего мира, очень похожего на итальянца XVI и XVII веков; в византийскую эпоху - богослова-софиста, принижающего религию до мелких раздоров; в наши дни - современного грека, иногда чванного и неблагодарного, православного papas, с его эгоистической и материальной религией. Горе тому, кто останавливается на этом упадке! Да будет стыдно тому, кто, взирая на Парфенон, может думать о замеченной им смешной подробности! И все-таки надо признать, что Греция никогда не была по настоящему христианской; да и теперь еще нет. He было расы менее романтической, более лишенной рыцарского чувства наших средних веков. Платон, строя всю свою теорию красоты, обходится без женщины. Думать о женщине, чтобы воодушевлять себя на великие дела! Грек очень удивился бы, услышав такие речи; он думал о мужчинах, собравшихся на агоре, он думал об отечестве. В этом отношении латины к нам ближе. Греческая поэзия, несравненная в больших родах, как эпопея, трагедия, бескорыстная лирическая поэзия, не имела, кажется, нежного элегического оттенка стихов Тибулла, Виргилия, Лукреция, оттенка, так гармонирующего с нашими чувствами, так близкого тому, что мы любим.

Та же разница и между благочестием Св. Бернарда, Св. Францсика Ассизского, и святых греческой церкви. Прекрасные школы - Каппадокийская, Сирийская, Египетская, Отцов пустыни - почти философские школы. Гагиография греческого народа носит более мифологический характер, нежели латинская. Большинство святых, иконы которых стоят в киоте в греческом доме, и перед которыми горит лампада - не великие основатели, не великие люди, как западные святые; часто это фантастические существа, преображенные древние боги, или, по крайней мере, смесь исторических лиц с мифологическими, как Св. Георгий. А удивительная церковь Св. Софии! Это арийский храм; весь человеческий род мог бы молиться там. Никогда не имея папы, инквизиции, схоластики, варварских средних веков, всегда сохраняя арианскую закваску, Греция легче всякой другой страны бросит сверхъестественное христианство, приблизительно также, как Афиняне в былое время одновременно были, благодаря своему легкомыслию, в тысячу раз более глубокому, чем серьезность наших грузных народов, народом самым суеверным и самым близким к рационализму. Греческие народные песни еще и теперь полны языческих образов и мыслей. В резкое отличие от Запада, восток во все время средних веков и до новейших времен имел настоящих "эллинистов", в сущности скорее язычников, чем христиан, живших культом своего старого греческого отечества и древних авторов. Эти эллинисты в XV веке являются деятелями западного возрождения, которому они приносят греческие тексты - основу всякой цивилизации. Тот же дух господствовал, и будет господствовать и в истории новой Греции. Если хорошо рассмотреть, что в наши дни составляет основу образованного грека, становится ясно, христианства в нем очень мало: он христианин по форме, как перс-мусульманин; но в глубине души он - "эллинист". Его религия есть поклонение древнегреческому гению. Эллинофилу, тому, кто восторгается прошлым, он простит всякую ересь; он в гораздо меньшей мере последователь Иисуса и апостола Павла, нежели Плутарха и Юлиана.

Утомленный малоуспешностью своей проповеди в Риме, Павел, не дожидаясь возвращения Тимофея, отправился в Коринф. Он не создал в Афинах значительной церкви. Только несколько отдельных лиц, между ними некто Дионисий, состоявший, будто бы, членом Ареопага, и женщина по имени Дамарь, присоединились к его учению. Это была во всей его апостольской деятельности первая и почти единственная неудача. Даже во II-м веке церковь афинская не обладает особенной прочностью. Афины уверовали из последних. После Константина они явились центром оппозиции против христианства, улицей философии. Редкое преимущество: они сохранили свои храмы в неприкосновенности. Эти чудесные памятники, сохраненные на пространстве веков, благодаря какому-то инстинктивному чувству уважения к ним, должны были дойти до нас, как бессмертный урок здравого смысла и честности, данный гениальными художниками. Еще теперь чувствуется, что поверхностный слой христианства, прикрывающий древний языческий фундамент, очень непрочен. He приходится даже сильно изменять названия современных афинских церквей, чтобы узнать в них имена древних храмов.

Глава 8. Продолжение второго путешествия Павла

Первое пребывание в Коринфе

Отправившись из Фалер или Пирея, Павел пристал к Кенхрам, порту Коринфа на Эгейском море. Это была довольно удобная маленькая гавань, окруженная зеленеющими холмами и сосновыми лесами, в глубине Саронского залива. Прекрасная открытая долина длиной около двух миль ведет от этого порта к большому городу, построенному у подножия громадной горы, с вершины которой видны оба моря.

Коринф представлял почву, гораздо более, чем Афины, подготовленную к принятию семян новой веры. Это не был, как Афины, род святой святых духа, священный, единственный в мире город; это даже почти не был греческий город. Старый Коринф был разрушен до основания Муммием; в течение ста лет место столицы ахейского союза оставалось пустыней. В 44 г. до Р. Хр. Юлий Цезарь вновь поднял город и сделал из него значительную римскую колонию, которую он населил главным образом вольноотпущенниками. Это уже значит, что население его было довольно разнообразным. Оно состояло из сброда всяких людей, всевозможного происхождения, любивших Цезаря. Новые коринфяне долгое время оставались чуждыми Греции, где на них смотрели, как на непрошеных гостей. Зрелищами их были грубые игры римлян, не признававшиеся настоящими греками. Таким образом, Коринф стал городом, каких много было на берегу Средиземного моря, густонаселенным, богатым, блестящим, куда приезжало много иностранцев, центром деятельной торговли, одним словом, одним из тех городов, которые не могли служить отечеством. Господствующей чертой, благодаря которой имя его вошло в пословицу, была крайняя распущенность нравов, отличавшая его. И этим он составлял исключение среди греческих городов. Настоящие греческие нравы были простые и веселые, но их никоим образом нельзя было назвать привычкой к роскоши и разврату. Стечение моряков, привлекаемых обоими портами, сделало из Коринфа последнее святилище культа Венеры Пандемос, остатка старинных финикийских заведений. В великом храме Венеры было больше тысячи священных куртизанок; весь город был как бы одним просторным домом терпимости, куда многочисленные иностранцы, особенно же моряки, приходили безумно расходовать свои богатства. В Коринфе была еврейская колония, жившая, вероятно, в Кенхрах, том порте, через который шла торговля с Востоком. Очень незадолго до прибытия Павла, прибыла туда группа евреев, изгнанных из Рима эдиктом Клавдия, среди которых были и Аквилла и Присцилла, по-видимому уже исповедывавшие веру Христову. Все это составляло очень благоприятное стечение обстоятельств. Перешеек между двумя частями греческого континента всегда был центром всемирной торговли. Это была одна из emporia, стоявших вне всякой расовой и национальной мысли и предназначенных быть, если позволено будет так выразиться, канцеляриями нарождающегося христианства. Новый Коринф именно вследствие малой доли в нем эллинского благородства уже был полухристианским городом. Наряду с Антиохией, Эфесом, Фессалоникой, Римом он будет первостепенной церковной метрополией. Но царившая там безнравственность позволяла предугадывать, что в то же время там будут иметь место и первые в истории церкви злоупотребления. Через несколько лет мы увидим впервые в Коринфе христиан - кровосмесителей, пьяных, сидящих за трапезой Христовой.

Павел скоро понял, что в Коринфе ему понадобится прожить продолжительное время. Поэтому он решил прочно устроиться там и заняться своим ремеслом обойщика. А Аквила и Присцилла как раз занимались тем же ремеслом. Он и пошел жить к ним, и все трое открыли лавочку, которую снабжали приготовленными ими предметами.

Скоро к ним присоединился Тимофей, которого он послал из Афин в Фессалонику. Известия о Фессалоникийской церкви были превосходные. Все верные преуспевали в вере и милосердии, в привязанности к учителю своему; оскорбления сограждан их не смущали; благодетельное влияние их распространялось на всю Македонию. Сила, которого Павел не видел со времени своего бегства из Верии, встретился, вероятно, с Тимофеем и вернулся вместе с ним. Во всяком случае достоверно, что все три спутника оказались вместе в Коринфе и долго жили там, не расставаясь.

Усилия Павла, по обыкновению, были направлены сперва на евреев. Каждую субботу говорил он в синагоге. Там он нашел очень различные течения. Одна семья, Стефанофора или Стефана, уверовала и целиком была окрещена Павлом. Правоверные оказали энергическое сопротивление; дошло до оскорблений и проклятий; однажды, наконец, произошел открытый разрыв. Павел отряс на неверующих из собрания пыль одежд своих, сложил на них ответственность за последствия, и заявил им, что раз они закрывают уши свои истине, то он пойдет к язычникам. С этими словами он вышел из помещения. С этих пор он стал проповедовать в доме некоего Тития Юста, человека, "чтящего Бога", дом которого стоял подле синагоги. Крисп, глава еврейской общины, был приверженцем Павла; он уверовал со всем своим домом, и Павел сам крестил его, что случалось нечасто.

Крестилось и много других, евреев, язычников и "чтящих Бога". Число обращенных язычников, было здесь, по-видимому, относительно большое. Павел проявил удивительное рвение. Ночью ему являлись видения божества, чтобы укрепить его силы. Слухи об обращениях, виновником которых он был в Фессалониках, дошли сюда, впрочем, и раньше, и благоприятно расположили к нему благочестивую часть общества. He было недостатка и в сверхъестественных явлениях: произошли чудеса. Здесь не было того целомудрия, что в Филиппах и Фессалонике. Дурные нравы Коринфа преступали иногда порог церкви; по крайней мере не все вступавшие в последнюю были одинаково чисты. Но зато мало других церквей отличались такой же многочисленностью; коринфская община разрослась на всю провинцию Ахайю и стала очагом христианства для всего греческого полуострова. He говоря уже об Аквиле и Присцилле, ставших почти апостолами, о Тиции Юсте, Криспе, Стефане, имена которых уже упоминались, церковь насчитывала в своем лоне Гая, тоже крещенного Павлом, и оказавшего последнему гостеприимство во время вторичного пребывания его в Коринфе, Кварта, Ахаика, Фортуната, Эраста, довольно важного лица, состоявшего городским казначеем, женщины по имени Хлоя, имевшей многочисленный дом. Смутные и неопределенные сведения мы имеем о некоем Зине, ученом еврейском законнике. Стефан и дом его образовывали наиболее влиятельную группу, пользовавшуюся большим авторитетом. Впрочем, все обращенные, за исключением, может быть, Эраста, были люди простые, без большого образования, невысокого общественного положения, словом, из самых скромных кругов населения.

Кенхрейский порт тоже образовал свою церковь. Кенхры были населены главным образом людьми восточного происхождения; там поклонялись Изиде и Эшмуну; не в пренебрежении была также и Финикийская Венера. Это был, подобно Каламаки в наши дни, не столько город, сколько кучка лавок и гостиниц для моряков. Среди разврата этих притонов моряков, христианство сделало чудо. В Кенхрах была удивительная диаконисса, которой предстояло в будущем, как мы увидим ниже, скрыть в складках своей женской одежды всю будущность христианского богословия, произведение, которое должно было определить мировую веру. Ее звали Фивой; это была женщина деятельная, подвижная, всегда готовая оказать услугу, и сделавшая очень много для Павла.

Пребывание Павла в Коринфе продолжалось полтора года. На прекрасной скале Акрокоринфе, на снежных вершинах Геликона и Парнасса долго отдыхали его взоры. В этой новой христовой семье Павел завязал глубоко-дружеские связи, хотя ему и не нравилась наклонность греков к спорам и не раз его природная робость еще возрастала из-за излюбленных его слушателями ухищрений. Он не мог забыть о Фессалонике, о простоте, которую он нашел там, о привязанностях, которые у него там остались. Фессалоникийская церковь была образцом, который он беспрестанно ставил в пример и к которому он постоянно возвращался. Филиппийскую церковь, ее благочестивых женщин, ее богатую и добрую лидиянку также нельзя было забыть. Церковь эта, как мы видели выше, пользовалась особым преимуществом - давать пропитание апостолу, когда для этого не доставало его собственного труда. В Коринфе он опять получил от нее пособие. Он не хотел ничем быть обязанным в этом отношении коринфянам, как будто их, и вообще греческое, легкомыслие внушало ему недоверие, хотя не раз он во время пребывания своего между ними оказывался в нужде.

Трудно было бы, однако, предполагать, чтобы гнев правоверных евреев, всегда таких деятельных, не вызвал бы грозы. Проповедь апостола язычникам, его широкие воззрения на прием всех, кто верует, и на введение их в семью Авраама, вызывали великое неудовольствие у сторонников исключительно-преимущественного положения детей Израиля. Апостол, с своей стороны, не скупился на жесткие слова по их адресу: он возвещал, что на них разразится гнев Божий. Евреи прибегли к содействию римских властей. Коринф был столицей провинции Ахайи, заключавшей в себе всю Грецию, и обыкновенно объединенной с Македонией. Обе провинции Клавдием сделаны были сенатскими, и, как у таковых, у них был проконсул. Должность эту в эпоху нашего рассказа занимал один из симпатичнейших и образованнейших людей того века, Марк Анней Новат, старший брат Сенеки, усыновленный ритором Л. Юнием Галлионом, одним из литераторов кружка Сенеки. От этого Марк Анней Новат принял имя Галлиона. Это был человек умный и благородный, друг знаменитых поэтов и писателей. Все, кто знал его, обожали его. Стаций называл его dulсis Gallio, и возможно, что он был автором некоторых трагедий, вышедших из этого литературного кружка. Он, по-видимому, писал о вопросах естествоведения; брат ему посвятил свои книги "о гневе" и "о счастливой жизни"; ему приписывалась одна из самых остроумных шуток того времени. По-видимому, ученый Клавдий избрал его для управления провинцией, которую все хоть немного просвещенные правительства окружали вниманием, именно вследствие его высокой эллинической культуры. Здоровье заставило его покинуть должность. Подобно его брату, в царствование Нерона ему выпала честь искупить смертью свою порядочность и честность.

Такой человек был, должно быть, мало расположен выслушивать требования фанатиков, обращавшихся к гражданским властям, против которых они тайно боролись, с просьбой избавить их от врагов. Однажды Сосфен, новый глава синагоги, заменивший Криспа, привлек Павла к суду, обвиняя его в проповеди противозаконного культа. Действительно, еврейство, пользовавшееся исстари всякими разрешениями и гарантиями, считало, что раскольничья секта, разрывая с синагогой, лишается пользования гарантиями последней. Положение было такое, как было бы перед французским законом у либеральных протестантов, отколовшихся от признанного протестантизма. Павел хотел возражать, но Галлион остановил его и, обратившись к евреям, сказал: "Если бы какая-нибудь была обида, или злой умысел, то я имел бы причину выслушать вас; но когда идет спор об учении и об именах и о законе вашем, то разбирайте сами: я не хочу быть судьей в этом". Отличный ответ, достойный быть образцом для гражданских властей, когда их вмешивают в религиозные вопросы! Произнеся это, Галлион велел прогнать обе стороны. Произошел большой шум. Все один за другим напали на Сосфена и стали бить его тут же, перед судом; от кого шли удары - нам неизвестно. Галлион не обратил на это большого внимания и приказал очистить место. Умный политик избегал вмешиваться в ссору догматического характера; воспитанный человек отказался принять участие в ссоре грубых людей, и как только он увидел, что начинается драка, он удалил всех их.

Конечно, разумнее было бы не показывать такого презрения. Галлионом руководило правильное намерение, когда он заявил себя некомпетентным в вопросе раскола и ереси, но как это умные люди иногда непредусмотрительны! Позднее оказалось, что раздоры этих сектантов были великим происшествием того века. Если бы правительство, вместо того, чтобы так бесцеремонно обращаться с вопросами религиозного и социального характера, дало себе труд произвести хорошее беспристрастное следствие, прочно устроить народное образование, перестать оказывать официальную поддержку культу, потерявшему всякий смысл; если бы Галлион согласился выяснить себе, что такое еврей и что такое христианин, почитать еврейские книги, познакомиться со всем, что происходило в этом подпольном мирке; если бы ум римлян не был такой узкий, такой малонаучный, - можно было бы предупредить много бедствий. Странная вещь! Встречаются, с одной стороны, один из остроумнейших, любознательнейших людей своего времени, с другой, - один из сильнейших духом и оригинальнейших, и они проходят друг мимо друга, не останавливаясь, и наверное, если бы кулаки поднялись, вместо Сосфена, на Павла, Галлион обратил бы на это так же мало внимания. Одним из тех свойств, которые заставляют светских людей делать больше всего ошибок, является наружное отвращение, которое им внушают дурно воспитанные и неумеющие держать себя люди; ведь неумение держать себя, - дело формы, и такие люди иногда оказываются правыми. Светский человек с легкомысленным презрением почти всегда проходит, не замечая его, мимо человека, создающего будущее; они не одного света; a y всех светских людей ошибочное убеждение, что свет, с которым они водятся, - это весь мир.

Впрочем, апостолу пришлось пройти не через одну эту неприятность. Во время коринфской его миссии ему пришлось встретиться с препятствиями, впервые случавшимися в его апостольской деятельности, - с препятствиями, шедшими из самой церкви, от непокорных людей, вкравшихся в нее и оказывавших ему сопротивление, или от евреев, которых влекло к Иисусу, но которые меньше Павла были свободны от законной обрядности. Неправильное направление ума вырождающегося века, так сильно изменившее облик христианства начиная с IV-го века, уже тогда чувствовалось. И апостол вспоминал дорогие ему македонские церкви, их беспредельную покорность, чистоту их нравов, искреннюю сердечность, благодаря которой он провел в Филиппах и в Фессалонике такие хорошие дни. В нем возгорелось страстное желание повидать своих верующих на севере, и он с трудом удерживался от осуществления его, получая от них выражение тех же пожеланий. Чтобы утешиться в своих неприятностях, в несимпатичности окружающего его мира, он любил писать им. На посланиях, помеченных из Коринфа, лежит отпечаток некоторой грусти: эти письма высоко восхваляют тех, к кому они написаны, и совершенно умалчивают или даже содержат кое-какие намеки, неблагоприятные для тех, среди которых находился автор.

Глава 9. Продолжение второго путешествия Павла

Первые послания - Внутреннее состояние новых церквей

В Коринфе апостольская деятельность Павла достигла высшей степени напряжения. К мыслям о великом учреждении христианства, которому он клал основание, присоединялись заботы об оставленных им за собою общинах. Его снедала, по его собственным словам, какая-то ревность. В эту эпоху он не столько думал об учреждении новых церквей, сколько о надзоре за уже учрежденными. Каждая из них была в его глазах как бы невеста, которую он обещал Христу и которую он хотел сохранить непорочной. Над этими маленькими корпорациями он присвоил себе неограниченную власть. Единственным признаваемым им правом, установленным до него, было известное количество правил, положенных, как он считал, самим Иисусом. Он был убежден, что обладает вдохновением свыше для дополнения этих правил другими, необходимость в которых вызывалась условиями переживаемого времени. Да и не был ли сам пример, подаваемый им, высшим законом, с которым должны были сообразоваться все его духовные дети?

Тимофей, которого он посылал для посещения церквей, от которых он сам находился вдали, несмотря ни на какую неутомимость, не в состоянии был бы удовлетворить пыл своего учителя. Тогда то Павлу пришло на мысль восполнить перепиской то, что ему невозможно было исполнять лично или через главных своих учеников. В римской империи не существовало ничего похожего на нашу почту для частной корреспонденции; вся переписка велась с оказиями или через нарочных. Поэтому у Павла вошло в обычай иметь с собой второстепенных сотрудников, служивших ему курьерами. У евреев существовала уже переписка между синагогами; посол, на которого возложена была доставка писем, был даже штатным должностным лицом в синагогах. Эпистолярная форма составляла у евреев род литературы, просуществовавший вплоть до средних веков включительно, как следствие их рассеяния. Христианские послания появились, несомненно, уже с того времени, когда христианство распространилось по всей Сирии; но в руках Павла эти письма, до того большей частью не сохранявшиеся, стали, наравне с устным его словом, орудием успехов христианской веры. Авторитет посланий почитался равным авторитету самого апостола; каждое из них должно было быть прочитано перед всей собранной для того церковью; некоторые имели даже циркулярный характер и были последовательно сообщены нескольким церквам. Таким образом, чтение посланий стало существенной частью воскресной службы. И послание служило таким образом для поучения братьев не только в момент получения его; оно клалось на хранение в архив церкви и в дни собраний вынималось оттуда для чтения в качестве священного документа и постоянного поучения. Таким образом послание стало первоначальной формой христианской литературы, формой прекрасной, вполне подходящей к условиям времени и к природным способностям Павла.

В самом деле, состояние новой секты совсем не было удобной почвой для появления последовательных книг. Возникающее христианство не имело никаких текстов. Даже гимны были произведением всякого, кто составлял их, и не излагались письменно. Все считали себя накануне конечной катастрофы. Священными книгами, так наз. "Писанием", - были книги Ветхого Завета; Иисус не присоединил к ним новых книг; он должен был прийти, чтобы осуществить древнее Писание и начать век, в котором он сам был бы живой книгой. При подобном состоянии умов не могло появляться ничего, кроме писем утешения и одобрения. Если около того времени, к которому мы подошли, и существовала уже не одна книжечка, назначением которой было помогать воспоминаниям о "словах и действиях" Иисуса, то эти книжечки носили совершенно частный характер. Это не были подлинные, официальные, повсеместно принятые в общинах произведения; это были заметки, к которым лица, знакомые с предметом, относились с пренебрежением и которые они считали по авторитету гораздо ниже предания.

Павел, со своей стороны, по характеру своему совсем не был предназначен к составлению книг. У него не было достаточно терпения, чтобы писать; он неспособен был держаться известной системы; письменной работы он не любил и старался сваливать ее на других. Переписка же, наоборот, столь нелюбимая писателями, которые привыкли излагать свои мысли с искусством, отлично подходила к его лихорадочно-деятельному характеру, к его потребности тут же на месте давать выражение своим впечатлениям. В одно и то же время и живой, и резкий, и вежливый, хитрый и саркастичный, временами вдруг ласковый, нежный, почти сладкоречивый и ласкательный, обладая в высшей степени способностью находить удачные и остроумные выражения, умея искусно испещрять свой слог умолчаниями, оговорками, бесконечными предосторожностями, хитрыми намеками, скрытой иронией, он не мог не дойти до совершенства в роде литературы, в котором прежде всего необходимо следовать первому движению. Эпистолярный стиль Павла - самый характерный для автора, какой только есть. Слог его, если можно так выразиться, истолченный; нет ни одной последовательной фразы, Трудно с большей смелостью обращаться, не скажу с духом греческого языка, но с логикой человеческого наречия; точно мы имеем перед собой стенограмму быстрого разговора, воспроизведенную без просмотра. Тимофей скоро научился исполнять у своего учителя обязанности секретаря, а так как слог его, должно быть, немного напоминал слог Павла, то он часто и заменял его. Весьма вероятно, что в Посланиях, а может быть и в Деяниях, не одна страница принадлежит Тимофею; редкостный человек этот был до такой степени скромен, что у нас нет никаких определенных признаков, по которым мы могли бы отыскать такие страницы.

Даже в тех случаях, когда Павел сам переписывался, он делал это не собственноручно; он диктовал. Иногда, окончив письмо, он перечитывал его; тогда, по порывистости своей, он увлекался; он делал добавления на полях, не боясь прервать ход текста и ввести в него вставные или запутанные фразы. Так он и посылал письмо со всеми поправками, не заботясь о бесчисленных повторениях слов и мыслей. С удивительной горячностью Павел соединял столь же удивительную бедность выражений; какое-нибудь слово преследует его: оно возвращается кстати и некстати сто раз на каждой странице. Это не отсутствие таланта, а удовлетворение внутренним содержанием и полное отсутствие заботы о правильности слога. Во избежание многочисленных обманов, причиной которых были увлечения того века, авторитет апостола и материальные условия древней эпистолографии, Павел обыкновенно посылал церквам образец своего почерка, который легко было узнать, после чего, по общепринятому в то время обычаю, ему достаточно было в конце послания прибавить несколько слов собственноручно, чтобы обеспечить за ними подлинность.

Нет сомнения, что переписка Павла была очень велика и что то, что до нас дошло, представляет лишь малую долю ее. Религиозность первых церквей была так далека от какого бы то ни было материализма, так чисто идеальна, и никому и в голову не приходило, какую огромную ценность имеют подобные письма. Вера была всем: каждый носил ее в сердце своем и мало заботился о летучих листках папируса, к тому же не бывших автографами. Послания по большей части имели частное, местное значение; никому не приходило в голову, что когда-нибудь они станут священными книгами. Лишь под конец жизни апостола письмам его придают настоящее значение, они ходят по рукам и сохраняются. Тогда каждая церковь начинает хранить свои послания, как драгоценность, часто справляется с ними, устанавливает правильные чтения их, дает их списывать; но масса писем первого периода были утеряны безвозвратно. Что касается до писем и ответов церквей, то они все пропали, да иначе и быть не могло; Павел, в кочевой жизни своей, не имел никаких архивов, кроме собственного сердца и памяти.

От второй миссии дошло до нас только два послания: оба написаны к Фессалоникийской церкви. Павел написал их в Коринфе и в надписании присоединил к своему имени имена Силы и Тимофея. Составлены они были, должно быть, в непродолжительном времени одно после другого. Вещи эти полны ласки, нежности и очарования.

Апостол не скрывает в них того предпочтения, которое он отдавал Македонским церквам. Чувство это выражено у него в самых живейших словах, в самых ласкающих образах: он называет себя кормилицей, согревающей молочных детей своих в своем лоне, отцом, следящим за своими детьми. И действительно, таким и был Павел по отношению к основанным им церквам. Он был удивительным миссионером, но главным образом удивительно способным духовником. Никогда никто не сознавал больше, что на нем лежит забота о душе других людей, никогда задача воспитания человека не бралась так живо и глубоко. He надо думать, что он приобрел такое влияние лестью и мягкостью; нет, Павел был резок, некрасив, иногда вспыльчив. Он ничем не походил на Иисуса; не было в нем отличавшей того прекрасной снисходительности, всепрощения, божественной неспособности видеть дурное. Часто он говорил в повелительном тоне, и давал чувствовать свой авторитет с властностью, производящей на нас неприятное впечатление. Он повелевает, резко осуждает; он говорит о себе самоуверенно и без колебаний ставит себя в пример. Но какая высота! Какая чистота! Какое бескорыстие! В этом отношении он доходил до мелочности. Десять раз он возвращается к той, по внешности ребяческой, подробности, что он никому ничего не стоил, он не ел ничьего дарового хлеба, что он денно и нощно работает, как простой рабочий, хотя отлично мог бы, по примеру других апостолов, питаться от алтаря. Двигателем его рвения была почти беспредельная любовь к душам людей.

Блаженство, наивность, дух братства, бесконечное милосердие этих первобытных церквей представляют зрелище, которое уже не повторится. Все это было добровольное, не по принуждению, и несмотря на это небольшие союзы эти были прочны как сталь. Они не только стойко выдерживали непрестанные неприятности от евреев, но и внутренняя организация их была поразительно сильна. Чтобы представить их себе, надо обратиться не к нашим большим церквам, вход куда доступен всем без разбора, а к монашеским орденам, живущим интенсивной жизнью, к тесно-замкнутым братствам, члены которых ежечасно находятся в общении, возбуждаются, ссорятся, любят и ненавидят друг друга. В церквах была своя иерархия; самые старинные, самые деятельные члены, те, которые были в сношениях с апостолом, пользовались особым почетом; но апостол первый отвергал все, что напоминало хотя немного господство; он стремился только "споспешествовать общей радости".

"Старейшины" иногда выбирались голосованием, т. е. поднятием рук, иногда ставились апостолом, но всегда считались избранными св. Духом, т. е. тем высшим инстинктом, который направлял церковь во всех ее шагах. Их уже начинали называть "блюстителями" (episcopi, слово, перешедшее в эраны из политического языка, и почитать их за "пастырей", обязанность которых руководить церковью). Некоторые из них, впрочем, считались как бы специалистами по наставлению; это были катехизаторы, ходившие из дома в дом и передававшие слово Божие на частных уроках. Павел установил, по крайней мере для некоторых случаев, правило, что поучаемый, во время получения им наставлений, должен был все свое имущество отдавать в общее с наставником пользование.

Полнота власти принадлежала собранию церкви. Власть эта простиралась на самые сокровенные подробности частной жизни. Все братья смотрели друг за другом и останавливали друг друга в случае надобности. Собрание церкви, или, по крайней мере те, которые назывались "духовными", выговаривали провинившимся, утешали унывающих, исполняли обязанности искусных и знающих сердце человеческое духовников. Публичное покаяние не было еще установившимся институтом; но зародыши его наверно уже существовали. Так как никакие внешние узы не удерживали верных, не мешали им дробиться и оставлять церковь, то можно было бы думать, что такая организация, которая для нас была бы невыносима, в которой мы видели бы только правильную систему шпионства и доносов, должна была скоро разрушиться. Ничего подобного. В описываемое время мы не наблюдаем ни одного случая отступничества. Все покорно подчинялись решениям церкви. Того, чье поведение было дурное, или кто переступал заветы апостола, или не повиновался его посланиям, замечали; его избегали, не входили с ним ни в какие сношения. Его не почитали врагом, но остерегали, как брата. Такое отверженное положение покрывало его стыдом, и он возвращался на путь истинный. В этих кружках добрых людей, живущих вместе, всегда занятых, оживленных, увлекающихся, очень сильно любящих и ненавидящих, было очень весело. Поистине исполнилось слово Иисусово: наступило царствие кротких и простых, и это проявлялось в безмерном блаженстве, преисполнявшим все сердца.

К язычеству испытывали страшное отвращение, но в обхождении относились с большой терпимостью к язычникам). Их не только не избегали, но старались привлечь к себе и убедить их присоединиться к ним. Многие из верных прежде были идолопоклонниками, у многих были среди последних родные; они знали, как добросовестно можно заблуждаться. Они вспоминали своих честных предков, которые умерли, не познав истины, дающей спасение. Следствием этого чувства явился трогательный обычай: крещение за умерших. Верили, что если креститься за тех из предков, на которых не пребыла святая вода, им передавалась вся благодать таинства; таким образом позволяли себе надеяться, что не будет разлуки с теми, кого любили. Надо всем царила глубокая солидарность: сын спасался благодаря родителям, отец - благодаря сыну, муж благодаря жене. Они не могли решиться осудить навеки человека хорошего или с какой-нибудь стороны близкого праведникам.

Нравы были строгие, но не печальные. Та скучная добродетель, которую проповедуют, как христианскую, современные ригористы (янсенисты, методисты и т. д.), совсем не похожа на добродетель того времени. Отношения между мужчинами и женщинами не только не запрещались, но даже поощрялись. Между прочим, язычники насмехались над христианами и за то, что они, будто бы женственны, избегают обычного общества, чтобы ходить на собрания молодых девушек, старух и детей. Языческая нагота строго осуждалась; женщины вообще ходили совершенно покрытыми; не опускалась никакая забота о робкой стыдливости; но и стыдливость есть вид наслаждения, и живущая в человеке мечта об идеале может принимать бесчисленные формы. Почитаем деяния святой Перепетуи, легенду о св. Дорофее, этой героине абсолютной чистоты; а как мало они похожи на монашенку из Пор-Ройаля. Тут умерщвлена половина человеческих инстинктов, там этим инстинктам, которые позднее стали считать за сатанинское наваждение, только дано было новое направление. Первобытное христианство можно назвать родом нравственного романтизма, энергическим отклонением способности любить. Христианство не сократило этой способности, не поставило ее в подозрение; оно питало ее воздухом и светом. Опасность этой смелости еще не выяснилась; зло в церкви было как бы вещью невозможной, ибо корень зла, дурные помыслы, был вырван.

Катехизаторами часто бывали женщины. Девство почиталось состоянием святости. Такое предпочтение к безбрачию не было отрицанием любви и красоты, как в сухом и ограниченном аскетизме позднейших веков; это было, у женщины, верное, правильное чувство, что добродетель и красота тем ценнее, чем тщательнее они скрыты, так что та, которая не обрела редкой жемчужины, великой любви, - с какой-то гордостью и замкнутостью сохраняет свою красоту и нравственное совершенство для одного Бога, для Бога, почитаемого ревнивцем, с которым делятся сокровеннейшими тайнами. Второй брак не воспрещался, но считался несовершенством. В этом направлении шло общее чувство людей века. Прекрасное, трогательное выражение ovuBoc стало обычным обозначением "супруга". Слова Virginius, Virginia, Пaрфevikoc, указывающие на супругов, не вступивших в новый брак, стали похвалой, выражениями ласки. Еврейские надписи проникнуты духом семейной жизни, единением мужа и жены, их взаимным друг к другу уважением, благодарностью мужа жене за ее попечения и заботы; и в этом эти надписи только отражали в себе чувство, общее тем скромным классам, из которых христианская пропаганда набирала себе последователей. Странная вещь! Самые высокие взгляды на святость брака распространились в мире благодаря народу, у которого многобрачие никогда не было совершенно запрещено. Но в той фракции еврейского общества, в которой создалось христианство, полигамия, очевидно, была упразднена фактически, раз церковь никогда не думала о том, что надо высказать осуждение этому ужасу.

Милосердие, братская любовь была основным законом общим для всех церквей и для всех школ. Милосердие и целомудрие были христианскими добродетелями по преимуществу, которые создали успех новой проповеди и заставили уверовать весь мир. Повелевалось делать добро всем; однако, признавалось, что единоверцы достойны предпочтения. Трудолюбие считалось добродетелью. Павел, как хороший работник, энергически порицал леность и безделье и часто повторял наивную простонародную поговорку: "кто не хочет трудиться, тот и не ешь". Образцом был в его глазах аккуратный, мирный ремесленник, прилежный к труду, со спокойным сердцем вкушающий заработанный им хлеб. Как далеко это от первоначального идеала иерусалимской церкви, вполне коммунистического и монастырского, или даже от идеала Антиохийской, занятой всецело пророчествами, сверхъестественными дарами, апостольской деятельностью! Тут церковь есть союз хороших рабочих, веселых, довольных, не завидующих богатым, ибо они счастливее последних, т. к. знают, что Бог судит не так, как люди света, и предпочитает честную мозолистую руку белой руке интригана. Одна из главных добродетелей - хорошо вести свои дела, "чтобы жизнь ваша была благоприлична перед внешними и чтобы вы ни в чем не нуждались". Некоторых членов церкви, о которых Павел прослышал, что "они ничего не делают, а суетятся", он строго порицает. Такое соединение практического здравого смысла и илюминатства не должно удивлять нас. Разве английская раса в Европе и в Америке не служит нам примером такого же контраста: такого абсолютного здравого смысла в делах земных и такой бессмыслицы в делах небесных? Точно также и квакерство вначале было сетью нелепиц до того дня, когда оно под влиянием Вильяма Пенна превратилось в нечто практически великое и плодотворное. Сверхъестественные дары св. Духа, как, напр., дар пророчества, не пребывали в пренебрежении. Но ясно, что в греческих церквах, состоявших из не евреев, эта странная вера не имела уже большого смысла, и нетрудно предсказать на скорое будущее ее исчезновение. Христианская дисциплина обращалась в некоторого рода деспотическое благочестие, состоявшее в служении истинному Богу, в молитве, в делании добра. Неизмеримая надежда сообщала этим чисто-религиозным требованиям силу, которой они сами по себе никогда не обладали. Мечта, которая была душой вызванного Иисусом идейного движения, продолжала быть основным догматом христианства: все верили в близкое пришествие царства Божьего, в неожиданное явление великой славы, в которой появится Сын Божий. Это чудесное явление рисовали себе также, как и в Иисусовы времена. Близко наступление "великого гнева Божьего", т. е. страшной катастрофы; бедствие это упадет на всех, кого не освободил Иисус. Иисус покажется на небе, как "царь славы", окруженный ангелами. Тогда произойдет суд. Праведные, потерпевшие гонение, сами пойдут стать вокруг Иисуса, чтобы вкушать с ним вечный покой. Неверующие, гнавшие их (особенно евреи) будут добычей огня. Наказанием их будет вечная смерть; изгнанные от лица Иисуса, они будут увлечены в бездну погибели. В самом деле, возгорится разрушительный пожар, поглотит мир и всех, кто отверг благовествование Иисуса. Эта конечная катастрофа будет как бы великой и славной манифестацией Иисуса и святых его, актом высшего правосудия, запоздалым возмездием за несправедливости, которые до того были общим правилом века.

На это странное учение, конечно, делались возражения. Одно из главных состояло в трудности разобрать, какова будет в момент пришествия Иисуса участь мертвых. В Фессалоникийской церкви со времени отъезда Павла кое-кто умер; эти первые смертные случаи произвели очень живое впечатление. Следовало ли жалеть и считать лишенными Царства Божия тех, кто таким образом исчез ранее часа торжества? Идея о личном бессмертии и личном суде, была тогда еще так мало развита, что такое возражение могло быть сделано. Павел отвечает на него с поразительной ясностью. Смерть будет лишь минутный сон.

"He хочу оставить вас, братия, в неведении об умерших, дабы вы не скорбели, как прочие, не имеющие надежды. Ибо, если мы веруем, что Иисус умер и воскрес, то и умерших в Иисусе Бог приведет с Ним. Ибо сие говорим вам словом Господним, что мы живущие до пришествия Господня не предупредим умерших; потому что Сам Господь при возвещении, при гласе Архангела и трубе Божией, сойдет с неба, и мертвые во Христе воскреснут прежде; потом мы, оставшиеся в живых, вместе с ними восхищены будем на облаках в сретение Господу на воздухе, и так всегда с Господом будем. Итак утешайте друг друга сими словами".

Старались определить, когда произойдет это великое событие. Апостол Павел осуждает эти любопытные искания и доказывает бесплодность их почти теми же словами, что приписываются и Иисусу:

"О временах же и сроках нет нужды писать к вам, братия, ибо сами вы достоверно знаете, что день Господень так придет, как тать ночью. Ибо, когда будут говорить: "мир и безопасность", тогда внезапно постигнет их пагуба, подобно как мука родами постигает имеющую в чреве, и не избегнут. Но вы, братия, не во тьме, чтобы день застал вас, как тать; ибо все вы - сыны света и сыны дня: мы - не сыны ночи, ни тьмы. Итак не будем спать, как и прочие, но будем бодрствовать и трезвиться...".

Эта близкая катастрофа занимала всех страшно. Энтузиасты считали возможным предсказать время ее на основании особых откровений; появились уже апокалипсисы; доходило до того, что пускались в обращение подложные послания апостола, где возвещался конец мира.

"Молим вас, братия, о пришествии Господа нашего Иисуса Христа и нашем собрании к Нему, не спешить колебаться умом и смущаться ни от духа, ни от слова, ни от послания, как бы нами посланного будто уже наступает день Христов. Да не обольстит вас никто никак: ибо день тот не придет, доколе не придет прежде отступление и не откроется человек греха, сын погибели, противящийся и превозносящийся выше всего, называемого Богом или святыней, так что в храме Божием сядет он, как Бог, выдавая себя за Бога. He помните ли, что я, еще находясь у вас, говорил вам это? И ныне вы знаете, что не допускает открыться ему в свое время. Ибо тайна беззакония уже в действии, только не совершится до тех пор, пока не будет взят от среды удерживающий теперь, - и когда откроется беззаконник, которого Господь Иисус убьет духом уст Своих и истребит явлением пришествия Своего, того, которого пришествие, по действию сатаны, будет со всякой силой и знамениями и чудесами ложными, и со всяким неправедным обольщением погибающих за то, что они не приняли любви истины для своего спасения. И за сие пошлет им Бог действие заблуждения, так что они будут верить лжи, да будут осуждены все неверовавшие истине, но возлюбившие неправду".

Как мы видим, в этих текстах, написанных через 20 лет после смерти Иисуса, единственным существенным элементом, прибавленным к картине дня Господня, как понимал последнюю Иисус, является роль антихриста, или "лжехриста", который должен появиться перед великим пришествием самого Христа; род мессии Сатаны, который будет творить чудеса и захочет, чтобы ему поклонялись. По поводу Симона Волхва, мы уже встречались с любопытным взглядом, будто лжепророки творят чудеса совершенно так же, как и настоящие пророки. Впрочем, убеждение, что страшному суду будут предшествовать ужасные бедствия, распространение всякого нечестия и мерзости, временное торжество идолопоклонства, воцарение царя-богохульника, существовало уже в очень отдаленные времена, восходящие к самому возникновению апокалиптических учений. Постепенно это кратковременное царство зла, предвозвещающее окончательное торжество добра, воплотилось у христиан в лице человека, которого представляли себе полной противоположностью Иисуса, чем-то вроде Христа ада.

Образ этого будущего соблазнителя создался отчасти из воспоминаний об Антиохе Эпифане, каким его изображала книга Даниила, смешанных с чертами Валаама, Гога и Магога, Навуходоносора, отчасти из черт, заимствованных у современности. Страшная трагедия, разыгравшаяся в то время на глазах у всего мира в Риме, не могла не взволновать в высокой степени всеобщее воображение. Калигула, антибог , первый император, потребовавший для себя поклонения при жизни, внушил, вероятно, Павлу мысль о том, что вышеуказанный человек возвысится над всеми якобы богами, над всеми идолами, и воссядет в храме Иерусалимском, стараясь выдать себя за самого Бога. Таким образом, Антихрист в 54 году представляется продолжателем богохульных безумств Калигулы. Действительность дает сколько угодно случаев объяснить такие предсказания. Несколько месяцев спустя то время, когда Павел писал эту странную страницу, империя перешла к Нерону. В нем христианская мысль впоследствии и признает то чудовище, которое должно предшествовать Христу. Почему, или, скорей, из-за кого в 54-м году, по мнению Павла, времена Антихриста не могли еще наступить? Это остается невыясненным. Быть может, здесь скрыта какая-нибудь темная тайна, не чуждая политике, тайна, о которой верующие говорили между собой, но не писали из боязни попасться. Достаточно было бы одного перехваченного письма, чтобы возбудить страшные гонения. И здесь, как и относительно некоторых других пунктов, обычай христиан - об известных вещах не писать, создает нам непреодолимые затруднения. Предполагали, что речь идет об императоре Клавдии, и хотели видеть в выражении Павла игру слов по поводу его имени (Claudius = qui claudit = o kateхwv). В самом деле, во время написания данного послания, смерть несчастного Клавдия, окруженного смертными сетями преступной Агриппины, могла казаться только делом времени; все ожидали ее, сам император говорил о ней; со всех сторон являлись мрачные предчувствия; народное воображение поражали чудеса природы, подобные тем, что 14 лет позднее произвели такое сильное впечатление на автора Апокалипсиса. С ужасом говорили о чудовищных зародышах, о свинье, давшей свет поросенку с ястребиными когтями, все это заставляло дрожать за будущее. Христиане, как люди из простонародья, разделяли эти страхи; предзнаменования и суеверный страх перед естественными бедствиями были главными причинами образования апокалиптических верований.

Что вполне выясняется нам из этих неоценимых документов, что ярко светится в них, что объясняет нам невероятный успех христианской пропаганды, это - царившие в этих маленьких церквах самоотвержение и высокая нравственность. Их можно представить себе союзами моравских братьев или протестантских пиетистов, преданных величайшему благочестию, или некоторого рода католическими светскими орденами или конгрегациями. Молитва, имя Иисуса постоянно были на устах у верных. Перед каждым делом, напр., перед едой, они произносили благословение или совершали краткую службу. Переносить дела в светские суды считалось оскорблением Церкви. Убеждение в близости кончины мира отчасти лишало революционное брожение, охватившее все умы, его резкого характера. Постоянным правилом апостола было то, что надо оставаться тем, кем сделала судьба: обрезанный не должен скрывать, что он обрезан; необрезанный не должен подвергаться обрезанию; девственник должен оставаться таковым, женатый - женатым; раб не должен заботиться о своем рабстве и должен оставаться рабом, даже если имеет возможность стать свободным. "Раб, призванный в Господе, есть свободный Господа; равно и призванный свободным есть раб Христов". Над всеми умами царила глубокая покорность, благодаря которой все было безразлично, и все скорби мира сего притуплялись и забывались.

Церковь была неиссякающим источником наставления и утешения. He надо представлять себе собрания христиан того времени холодными сборищами наших дней, где не может быть ничего непредвиденного, никакой личной инициативы. Скорее можно сравнить их с радениями английских квакеров, американских шекеров и французских спиритов. Во время собрания все сидели, каждый заговаривал, когда чувствовал вдохновение. Тогда пришедший в экстаз вставал и произносил по наитию Духа разные речи, которые нам в настоящее время трудно точно разграничить: псалмы, благодарственные песнопения, эвлогии, пророчества, откровения, поучения, увещания, утешения, проявления глоссолалии. "Эти импровизации, почитавшиеся за прорицания свыше, то пелись, то говорились". Все взаимно вызывали на это друг друга; каждый возбуждал энтузиазм в других; это называлось "воспевать Господу". Женщины хранили молчание. Все считали, что на них постоянно снисходит Дух, и потому всем казалось, что каждый образ, каждый звук, пробегавший через мозг верных, имеет глубокий смысл, и они самым добросовестнейшим образом извлекали из чистого самообмана настоящую духовную пищу. После каждого славословия, каждой таким образом съимпровизированной молитвы, все присоединялись к вдохновенному со словом "Аминь". Чтобы отметить различные моменты мистического собрания, председательствующий или произносил приглашение Oremus, либо вздыхал, глядя на небо: Sursum corda!, либо вспоминал, что Иисус, согласно обещанию своему, присутствует среди собравшихся: Dоminus vobiscum. Часто повторялся также, с молящим, жалобным оттенком, возглас: Kуrie еleison!

Дар прорицания ставился очень высоко; им обладало несколько женщин. Во многих случаях, если дело шло о глоссолалии, высказывались сомнения; иногда даже опасались поддаться обману злых духов. На особом разряде боговдохновенных людей, как их называли, "духовных", лежала обязанность толковать эти странные, отрывистые речи, находить их смысл, определять, от какого духа они исходят. Явления эти много способствовали обращению язычников и считались самыми явными чудесами. Действительно, язычники, по крайней мере те, которых считали сочувствующими, присутствовали на собраниях. Тут часто происходили любопытные сцены. Один или несколько из чувствовавших вдохновение обращались к гостю, говорили с ним то резко, то ласково, открывали сокровенные тайны, известные, как он думал, ему одному, выводили на свет грехи, совершенные им в прошлом. Несчастный чувствовал себя пораженным и убитым. Стыд такого публичного обличения, ощущение как бы духовной наготы, в которой он явился перед собранием, создавали между ним и братьями тесные узы, которые разорвать уже было невозможно. Известного рода покаяние бывало иногда первым шагом по вступлении в секту. Такие акты устанавливали между братьями и сестрами беспредельную близость и любовь; все поистине составляли одно целое. Необходимым был абсолютный спиритуализм, чтобы подобные отношения не привели к отвратительным злоупотреблениям.

Понятно, какою огромной притягательной силой обладала такая деятельная духовная жизнь среди общества, совершенно лишенного нравственных связей, особенно среди низших классов, которыми одинаково мало занимались и государство, и религия. В этом великий урок истории того времени для нашего века: времена похожи друг на друга; будущее принадлежит той партии, которая возьмется за низшие классы народа и воспитает их. Но в наши дни это труднее, чем когда-либо прежде. В древности материальная жизнь на берегах Средиземного моря могла быть простая; физические потребности стояли на втором плане и их легко было удовлетворить. У нас потребностей этих много и они властно заявляют о себе; народ связан с землей как бы свинцовыми узами.

Огромное нравственное действие оказывала, в особенности, священная трапеза, "вечеря Господня"; на нее смотрели, как на мистический акт, посредством которого все соединяются с Христом, а, следовательно, и объединяются в одно целое. В этом был постоянный урок равенства и братства. Все слышали сакраментальные слова, которые относили к последней вечере Иисуса. Верили, что хлеб, вино и вода - тело и кровь самого Иисуса. Считали, что вкушающие их вкушают Иисуса, соединяются с ним и между собою неизъяснимо таинственным образом. Перед этим все давали друг другу "святое лобзание" или "лобзание любви", и ничто не смущало невинности этого второго золотого века. Обыкновенно, оно давалось мужчинам мужчинами и женщинам женщинами. В некоторых церквах, однако, святая свобода доходила до того, что при "лобзании любви" не делалось никакого различия между полами. Языческое общество, неспособное понять такую чистоту, воспользовалось этим случаем, чтобы распустить всякую клевету. Целомудренное христианское лобзание возбудило подозрения в развратниках, и уже очень рано церковь поэтому предмету ограничила себя строгими предосторожностями; но в начале этот обряд имел существенное значение, был неразделен с евхаристией и восполнял глубокое значение этого символа мира и любви. Иные лишали себя его во дни воздержания, в знак строгого траура.

В первой монашеской Иерусалимской церкви хлеб преломлялся ежедневно. 20-30 лет спустя постепенно пришли к тому, чтобы праздновать священную трапезу только раз в неделю. Празднование это происходило вечером, и, по еврейскому обычаю при свете многочисленных светильников. День для того назначен был следующий после субботы, - первый день недели. Его называли "днем Господним" в память воскресения, а также и вследствие веры в то, что в этот день Бог сотворил мир. В этот же день собиралась милостыня и производились всякие сборы. Суббота, которую христиане, вероятно, еще праздновали, хотя и с неодинаковой у всех тщательностью, отличалась от дня Господня. Но, несомненно, день отдыха все более и более стремился к слиянию с днем Господним, и ничто не мешает предположить, что в церквах язычников, не имевших основания отдавать предпочтение субботе, это перенесение уже было сделано. Восточные эбионимы отдыхали, наоборот, в субботу.

Сама вечеря также мало-помалу становилась чисто формальным символом. Вначале это был настоящий ужин, где каждый ел, сколько хотел, только придавая тому высокий мистический смысл. Вечеря начиналась молитвой. Как в обедах языческих братств, каждый приносил свою долю и съедал то, что принес; церковь же поставляла только второстепенные предметы: горячую воду, сардины, то, что называлось ministerium. Любили представлять себе, что две невидимые служанки, Ирена (Мир) и Агапа (Любовь) разливают одна вино, другая теплую воду, мешаемую с ним, и может быть, во время вечери временами можно было слышать, как диакониссам (ministrae), каковы бы ни были их имена, с улыбкой говорили: Irene, da calda; - Agape, misсе mi. Ha пиру царила кроткая сдержанность и скромная трезвость. Стол, за которым сидели, имел форму полого полукруга, или лунной sigma; старейшина восседал в центре. Патеры или чаши, из которых пили, были предметом особой заботливости. Отсутствующим освященные хлеб и вино посылались через диаконов.

Со временем вечеря стала только обрядом. Голод утоляли дома; в собрании же вкушали только несколько кусков, пили только несколько глотков, ради символа. Какой-то логический инстинкт привел к отделению общей братской трапезы от мистического акта, который состоял только в преломлении хлеба. Последнее становилось изо дня в день более торжественным; трапеза же, наоборот, с увеличением Церкви делалась все более и более светской. Где трапеза была почти упразднена и, сократившись таким образом, оставила все значение целиком за торжественным обрядом; где сохранилось и то, и другое, но в раздельном виде: трапеза стала предшествовать евхаристии или следовать за ней; стали обедать вместе до или после причащения. Потом оба обряда уже совершенно разделились; благочестивая трапеза стала милостыней для бедняков, отчасти остатком языческих обычаев, и потеряла всякую связь с евхаристией. В таком виде она была в большинстве случаев упразднена в IV веке. "Эвлогии" или "освященные хлебы" остались тогда единственным воспоминанием о веке, когда евхаристия была облечена в самые сложные и наименее ясно анализированные формы. Однако, долго еще сохранялся обычай призывать имя Иисусово, собираясь пить, а преломление хлеба и совместное питие почитали, как прежде, эвлогией; это были последние и очень слабые следы прекрасного установления Иисусова.

Имя, которое вначале носили евхаристические трапезы, прекрасно передавало все небесное значение и всю здоровую моральность этого прекрасного обряда. Их называли agaрае, т. е. "дружбой" или "милосердием". Евреи, особенно эссенийцы, уже прежде придавали религиозным трапезам нравственное значение; но перейдя в руки другого народа, эти восточные обычаи получили почти мифологический смысл. Мифрийские мистерии, которые должны были вскоре развиться в римском мире, состояли главным образом в обряде принесения в жертву хлеба и чаши, над которыми произносились определенные слова. Сходство было такое, что христиане объяснили его происками дьявола, который хотел таким образом доставить себе злую радость передразнить самый святой их обряд. Внутренняя связь между всем этим очень неясна. Нетрудно было предвидеть, что этот обычай скоро породит важные злоупотребления, что настанет день, когда трапеза (собственно - агапа) выйдет из обычая и останется только евхаристический глоток, знак и воспоминание о первоначальном установлении. He удивит нас также сведение, что это любопытное таинство было причиной злословия, что секту, считавшую, что под видом хлеба и вина она вкушает плоть и кровь своего основателя, обвиняли в повторении пиров Тиеста, говоря, что она ест детей, запеченных в тесто, словом, людоедствует.

Праздники года все были еврейские, главным образом Пасха и Пятидесятница. Христианская пасха, вообще говоря, праздновалась в один день с еврейской. Однако, по той же причине, по которой еженедельный день отдыха был перенесен с субботы на воскресение, являлось стремление и пасху поставить в связь не с еврейскими обычаями и воспоминаниями, а с памятью о страстях и воскресении Иисуса. Возможно, что в греческих и македонских церквах это перенесение совершилось уже при жизни Павла. Во всяком случае основная мысль об этом главном празднике подверглась коренному преобразованию. Рядом с воскресением Иисуса переход Чермного моря потерял свое значение; о нем перестали думать иначе, как об образе торжества Иисуса над смертью. Истинной пасхой становится впредь Иисус, принесенный в жертву за всех; истинные опресноки - правда и справедливость; старая опара бессильна и должна быть брошена. Впрочем, гораздо раньше уже праздник Пасхи потерпел у евреев подобное изменение значения. В начале это несомненно был праздник весны, который посредством искусственной этимологии связали с воспоминанием об исходе из Египта.

Пятидесятница также праздновалась в один день с евреями. Как и пасха, этот праздник тоже получил совсем новое значение, отодвигавшее назад древнееврейское представление. Правильно или нет, но считалось что главный случай сошествия св. Духа на собравшихся вместе апостолов произошел в день Пятидесятницы после воскресения Иисуса. Древний семитский праздник жатвы превратился таким образом в новой религии в праздник св. Духа. Около того же времени подобное преобразование потерпел этот праздник и у евреев: он стал для них днем обнародования закона на горе Синай.

Для собраний не было нарочно построенных или нанятых зданий: никакого искусства, следовательно, и никаких образов. Всякое изображение напомнило бы язычество и показалось бы идолопоклонством. Собрания происходили у наиболее известных братьев, или у тех, у кого было удобное помещение. Для них избирались предпочтительно те комнаты, которые в восточных домах занимают верхний этаж и соответствуют нашим гостиным. Комнаты эти высокие, с многочисленными окнами, воздуху в них много: там принимали друзей, устраивали пиры, молились и клали покойников. Каждая составленная таким образом группа образовывала "домашнюю церковь", т. е. набожный кружок, проникнутый духом нравственной деятельности и очень похожий на те "домашние коллегии", с примерами которых мы встречаемся около того же времени в еврейском обществе. Конечно, в больших городах, где имелось несколько таких домашних церквей, были и общие церкви, обнимавшие и объединявшие все частные. Но в общем дух времени склонялся к мелким общинам. Так и все великое зародилось в незначительных центрах, где все находятся в тесном взаимном общении, и где члены согреют, чувством могучей любви.

До того времени только буддизм поднимал человека на такую степень героизма и чистоты. Торжество христианства необъяснимо, если изучать его только с IV века. С христианством случилось то же, что и почти со всеми человеческими установлениями: оно добилось успеха тогда, когда уже стало нравственно падать; оно приобрело официальный характер лишь тогда, когда стало лишь тенью себя; оно получило распространение только по прошествии своей молодости, своего истинно-оригинального периода. Но это не уменьшило его права на награду; оно заслужило ее тремя веками добродетельной жизни, неисчислимой мерой стремления к добру, которое оно внушило. Если подумать об этом чуде, никакая гипербола относительно превосходства Иисуса не покажется несправедливой; он, и только он был вдохновителем, учителем, жизненным принципом своей церкви. Его божественное значение росло с каждым годом, и это было справедливо. Он уж не был человеком Божьим, великим пророком, человеком, посланным и одобряемым Богом, человеком могучих речей и могучего дела. Эти выражения, удовлетворявшие вере и любви первоначальных учеников, теперь сошли бы за очень бледные. Иисус - Господь, Христос, личность всецело сверхчеловеческая, еще не Бог, но уже близко от того. В нем живут, умирают, воскресают; почти все, что говорится о Боге, говорится и о нем. Он уже прямо является своего рода божественной ипостасью, и когда его захотят отождествить с Богом, это окажется просто делом слов, "сообщением наречий", как говорят богословы. Сам Павел, как мы увидим, придет к этому; самые передовые формулы послания к Колосянам содержатся уже в зародыше в более ранних посланиях. "У нас один Бог, Отец, из Которого все, и один Господь, Иисус Христос, Которым все (живет)". Еще несколько слов - и Иисус превратится в творческий Логос; можно уже прозревать самые преувеличенные положения консубстанциалистов IV века.

Идея о христианском искуплении претерпевала в церквах Павла такое же преобразование. Притчи, нравственные наставления Иисусовы были мало известны; Евангелия еще не существовали. Христос для этих церквей не реальное, жившее на земле, лицо; он - образ Божий, служитель небесный, долженствовавший примирить свет с Богом, приявший на себя грехи всего мира; это - божественный возродитель, все воссоздающий заново, а прошлое лишающий значения. Он приял смерть за всех, все умерли в нем для света и должны впредь жить лишь для него. Он был богат всеми богатствами Божества и стал бедным ради нас. Значит, вся христианская жизнь должна быть противоречием человеческой логике; истинная сила - слабость, истинная жизнь - смерть; плотская мудрость - безумие. Счастлив, кто носит в теле мертвенное состояние Иисуса, кто непрестанно подвергается опасности смерти за Иисуса. Он оживет с Иисусом. Он будет взирать на славу его открытым лицом и преобразуется в его образ, поднимаясь непрестанно от славы к славе. Христианин живет, таким образом, в ожидании смерти и в непрестанных стенаниях. По мере того, как внешний человек (тело) разрушается, внутренний (душа) возрождается. За миг скорби ему воздается вечной славой. Что значит ему распадение земной его обители? У него в небе нерукотворная, вечная обитель. Земная жизнь изгнание; смерть - возврат к Богу, она равносильна поглощению жизнью всего смертного. Но это сокровище надежды христианин носит в глиняном сосуде; до великого дня, когда все раскроется перед судилищем христовым, он должен дрожать за себя.

Глава 10. Возвращение Павла в Антиохию - Ссора его с Петром

Контр-миссия, устроенная Иаковом, братом Господним

Между тем Павел чувствовал потребность повидать Сирийские церкви. Прошло три года с тех пор, как он отправился из Антиохии: новая миссия хотя и продолжалась не так долго, как первая, однако, была гораздо важнее последней. Новые церкви, набранные из народов живых, энергичных, приносили к ногам Иисуса поклонение неизмеримой ценности. Павел хотел рассказать обо всем этом апостолам и связать свои церкви с церковью-матерью, образцом остальных. Несмотря на стремление к свободе, он понимал, что без связи с Иерусалимом ничего не выйдет, кроме раскола и разномыслия. Удивительная смесь противоположных качеств, из которых состояла его натура, делала то, что он мог самым неожиданным образом показать сочетание покорности с гордостью, возмущения с подчинением, резкости с кротостью. Предлогом для отъезда Павел взял празднование Пасхи в 54 г. Чтобы сообщить своему решению более торжественный характер и лишить себя возможности изменить свои планы, он обязал себя обетом отпраздновать эту пасху в Иерусалиме. Давая такие обеты, обыкновенно обривали себе голову и обязывались читать известные молитвы и воздерживаться от вина в течение тридцати дней до наступления праздника. Павел простился со своей церковью, обрил голову в Кенхрах и отправился морем в Сирию. С ним был Аквила и Присцилла, которые должны были остановиться в Эфесе, может быть также и Сила. Что до Тимофея, он, вероятно, не оставлял Коринфа или берегов Эгейского моря. Мы через год найдем его в Эфесе.

На несколько дней судно остановилось в Эфесе. Павел успел сходить в синагогу и иметь прения с евреями. Его просили остаться, но он рассказал про свой обет и заявил, что он во что бы то ни стало хочет отпраздновать пасху в Иерусалиме; зато он обещал вернуться. Итак, он простился с Аквилой, Присциллой и с теми, с кем он уже успел завязать некоторые отношения, и вновь сел на корабль, идущий в Цезарею Палестинскую, откуда он скоро достиг Иерусалима.

Там он, сообразно своему обету, отпраздновал пасху. Быть может, этот чисто еврейский обряд был одной из многих его уступок духу, господствовавшему в Иерусалимской церкви. Актом высокого благочестия он надеялся заставить простить себе свою дерзновенность и привлечь к себе благосклонность иудействующих. Споры еле-еле затихли и мир поддерживался только благодаря сделкам и компромиссам. Возможно, что он воспользовался этим случаем, чтобы раздать в больших размерах милостыню иерусалимским бедным. Павел, по своему обыкновению, очень недолго оставался в метрополии; здешняя щепетильность неминуемо должна была бы привести к разрыву, если бы он замешкался. Он, привыкший к чудной атмосфере своих истинно христианских церквей, тут находил только евреев, называвших себя родными Иисуса. Он считал, что Иисусу не отводится подобающего ему места; он возмущался, что после Иисуса придавали еще какое бы то ни было значение тому, что было до него.

Главой иерусалимской церкви был теперь Иаков, брат Господень. He то, чтобы авторитет Петра умалился, но он уже не оставался безвыездно в святом городе. Отчасти в подражание Павлу, он отдался деятельной апостольской жизни. Все более и более определенно выяснялось, что Павел - апостол язычников, а Петр - апостол обрезанных; сообразно этому Петр ходил по всей Сирии, проповедуя Евангелие. Он возил с собой в качестве супруги и диакониссы сестру, служа таким образом первым примером женатого апостола, примером, которому впоследствии последовали протестантские миссионеры. Иоанн Марк также постоянно является его учеником, товарищем и переводчиком; последнее заставляет предполагать, что первый апостол не знал по-гречески; Петр как бы усыновил Иоанна Марка и обходился с ним, как с сыном.

Подробности странствований Петра нам неизвестны. Все, что впоследствии рассказывалось, относится, большей частью, к разряду басен. Мы знаем только, что жизнь апостола обрезанных была, подобно жизни апостола язычников, рядом испытаний. Можно также допустить, что маршрут, на котором основываются баснословные Деяния Петра, маршрут, согласно которому апостол из Иерусалима отправился в Цезарею, из Цезарей вдоль по берегу, через Тир, Сидон, Берит, Библос, Триполи, Антарад, в Лаодикею приморскую, а из Лаодикеи в Антиохию, не выдуман. Апостол, несомненно, посетил Антиохию; мы полагаем даже, что он начиная с известного времени избрал ее своим постоянным местопребыванием. Благодаря озерам и прудам, которые образуют в окрестностях города Оронт и Аркефай, и которые доставляли простонародью дешевую пресноводную рыбу низшего качества, он, быть может, имел возможность снова взяться за свое прежнее ремесло - рыбачество.

Таким же образом соседние с Иудеей страны объезжались несколькими братьями Господними и несколькими членами апостольской коллегии. Подобно Петру и в отличие от миссионеров школы Павла, они странствовали с женами и жили на счет церквей. Ремесло, которым они прежде занимались в Галилее, не могло пропитать их так, как ремесло Павла, и они давно оставили его. Сопровождавшие их женщины, которых называли "сестрами", были прообразом того рода диаконисс или монахинь, живших под руководством духовного лица, которые играют большую роль в истории безбрачия духовенства.

Так как Петр, таким образом, перестал быть неотлучным главой иерусалимской церкви, а многие члены апостольского совета также обратились к кочевой жизни, первое место в церкви-матери отошло к Иакову. Он оказался, таким образом, "епископом евреев", т. е. Той части христиан, которая говорила по-семитски. Это не делало его главою вселенской церкви; никто, в сущности, не мог присвоить себе этого звания, которое на деле принадлежало совместно Петру и Павлу но главенство в Иерусалимской церкви, в соединении с его качеством брата Господня, сообщало Иакову огромный авторитет, т. к. иерусалимская церковь продолжала оставаться центром христианства. Иаков был, к тому же, очень стар; из-за такого положения в нем развились некоторые порывы к надменности, много предрассудков и упрямство. Все недостатки, которые впоследствии должны были из римского двора сделать бич церкви и главную причину ее распущенности, в зародыше имелись уже в первоначальной иерусалимской общине.

Иаков был человеком почтенным во многих отношениях, но ограниченным, так что если бы Иисус знал его, или по крайней мере если бы он знал его таким, каким его нам изображают, он наверное поражал бы его самыми острыми насмешками. Был ли он братом, или хотя бы только близким родственником Иисуса? В этом отношении все свидетельства до такой степени согласны между собою, что приходится в это поверить. Быть может, этот брат, уверовавший лишь после смерти Иисуса, не так хорошо знал истинное предание об учителе, как те, кто, не будучи родственниками последнего, были с ним в сношениях при его жизни. По крайней мере, нельзя не удивляться тому, что двое детей одной и той же утробы или из одной и той же семьи сначала были врагами, потом примирились, но остались до такой сильной степени глубоко-различными, что единственный хорошо известный нам брат Иисуса оказывается, будто бы, каким-то фарисеем, наружным аскетом, ханжой, со всеми теми смешными сторонами, которые так не переставая преследовал Иисус. Достоверно то, что человек, носивший в то время имена "Иакова, брата Господня" "Иакова Справедливого" и "Оплота народа" был в иерусалимской церкви представителем самой нетерпимой еврейской партии. Пока деятельные апостолы рыскали по свету, желая завоевать последний для Иисуса, брат Иисусов в Иерусалиме делал все возможное, чтобы разрушить плоды их трудов и действовать наперекор Иисусу после смерти последнего, быть может, более глубоко, чем то делал при его жизни.

Все это общество не вполне обращенных фарисеев, мирок, в действительности больше еврейский, чем христианский, живущий вокруг храма, соблюдающий старинные обряды еврейского благочестия, как будто Иисус и не объявлял их ненужными, являлся для Павла невыносимой средой. Особенно его возмущало, должно быть, противодействие всех их пропаганде. Подобно строго соблюдавшим обряды евреям, сторонники Иакова не хотели, чтобы являлись прозелиты. Старые религиозные партии часто приходят к таким противоречиям. С одной стороны они заявляют, что только они обладают тайной истины; с другой - они не хотят расширения своих горизонтов; они предпочитают оставлять истины исключительно для одних себя. To же явление мы видим в настоящее время и в области французского протестантства. В лоне реформатской церкви появились две враждебных партии, из которых одна прежде всего стремится к сохранению старых символов, другая же способна привлечь в протестантство целый мир новых адептов, и консервативный лагерь ведет с другим ожесточенную борьбу. Он с ужасом оттолкнул все, что могло походить на оставление семейных традиций и открывшимся перед ним блестящим видам на будущее предпочел удовольствие остаться небольшим, незначительным замкнутым кружком благомыслящих людей, т. е. людей, разделяющих одни и те же предрассудки, одно и то же считающих аристократическим. Недоверие, которое члены староиерусалимской партии чувствовали к смелому миссионеру, приводившему к ним толпы новых братьев, не пользовавшихся почетным положением у евреев, было, должно быть, чем-нибудь вроде этого. Они чувствовали, что христианство разливается, и вместо того, чтобы пасть к ногам Павла и возблагодарить его, они видели в нем носителя смуты, незваного гостя, ломившегося в двери вместе с отовсюду набранными людьми. По-видимому, высказано было немало жестких слов. Вероятно, именно тогда у Иакова брата Господня родилась мысль о проекте, который чуть было, не погубил дело Иисуса, - я говорю о проекте контр-миссии, которая должна была бы следовать за апостолом язычников, опровергать его догматы, убеждать обращенных в том, что они обязаны подвергать себя обрезанию и соблюдать Закон в полном размере. Сектантские движения никогда не происходят без такого рода расколов; вспомним только глав сен-симонизма, отрекавшихся друг от друга и все-таки остававшихся едиными в Сен-Симоне, а потом, по смерти своей, с обязательностью примиренных между собою оставшимися в живых.

Павел избежал взрыва тем, что поторопился как мог скорее отбыть в Антиохию. В это, вероятно, время, оставил его Сила. Последний происходил из иерусалимской церкви. Он оставался там и с этого времени присоединился к Петру. Сила, как видно из редактированных им Деяний, был, по-видимому, человеком, стремившимся все согласить; он колебался между обоими лагерями и попеременно становился на сторону то того, то другого из главарей, но в глубине души был истинный христианин и исповедовал те взгляды, торжество которых спасло церковь. В самом деле, никогда в христианской церкви не появлялось такого серьезного повода к расколу, как тот, который волновал ее в эту эпоху. Лютер и самый педантичный схоласт разнились друг от друга меньше, чем Павел и Иаков. Благодаря нескольким мягким людям, Силе, Луке, Тимофею, все столкновения были заглушены, все едкие слова замяты. Прекрасный рассказ, спокойный, полный достоинства, не открыл ничего, кроме братского согласия в те года, когда бурлили такие страшные раздоры.



Поделиться книгой:

На главную
Назад