В конце концов, нарождавшееся христианство в этом отношении только шло по следам иудейских сект, основанных на отшельнической жизни. Принцип коммунизма был душой этих сект (ессениане, терапевты), на которых и фарисеи, и саддукеи смотрели одинаково неодобрительно. Мессианизм, имевший у правоверных иудеев чисто политический характер, у этих сект превращался в социализм. Эти маленькие церкви, в которых, быть может, не без основания предполагалось подражание неопифагорейским учреждениям, думали водворить на земле Небесное Царство посредством спокойного, уравновешенного, созерцательного образа жизни, предоставляющего свободу каждому индивидууму. Утопии блаженной жизни, основанные на братстве людей и на чистом культе истинного Бога, занимали все возвышенные умы и вызывали со всех сторон смелые, искренние попытки, не имевшие, впрочем, будущего[551]. В этом отношении Иисус, связи которого с ессенианами трудно установить с точностью (в истории сходство далеко еще не всегда определяет собой и связь), конечно, имел с ними много родственного. В течение некоторого периода времени общая собственность была правилом нового сообщества[552]. Скупость была смертным грехом[553]; следует однако заметить, что "скупость", к которой христианская мораль так строго относилась, была в то время не более как привязанностью к собственности. Первым условием для того, чтобы сделаться учеником Иисуса, было продать свое имущество и деньги раздать нищим. Те, кого такая крайность пугала, не могли вступать в общину[554]. Иисус неоднократно повторял, что тот, кто нашел Царство Божие, должен купить его ценой всего своего имущества и что при этом он все-таки останется в барыше. "Человек, нашедший сокровище, скрытое на поле, говорил он, - не теряя ни минуты, идет и продает все, что имеет, и покупает поле то. Купец, нашел одну драгоценную жемчужину, пошел и продал все, что имел, и купил ее"[555]. К сожалению, неудобства подобного режима не замедлили обнаружиться. Понадобилось иметь казначея. Для этого избрали Иуду из Кериота. Справедливо или нет, но его обвиняли в том, что он обворовал общую кассу[556]; громадная тяжесть антипатий скоплялась над его головой.
Иногда учитель, более осведомленный в небесном, нежели в земном, проповедовал еще более странное политико-экономическое учение. В одной притче восхваляется управитель, который приобретал себе друзей среди бедных за счет своего господина, с тем, чтобы бедные, в свою очередь, ввели его в Царство Небесное. Действительно, так как предполагалось, что распорядителями в этом царстве будут бедные, то они и будут пускать в него только тех, которые им подавали. Следовательно, предусмотрительный человек должен стараться приобрести их расположение. "Слышали все это и фарисеи, которые были сребролюбивы, - говорит евангелист, - и они смеялись над ним"[557]. Но слышали ли они также и следующую грозную притчу? "Некоторый человек был богат, одевался в порфиру и виссон и каждый день пиршествовал блистательно. Был также некоторый нищий, именем Лазарь, который лежал у ворот его в струпьях и желал напитаться крошками, падающими со стола богача, и псы, приходя, лизали струпья его. Умер нищий и отнесен был Ангелами на лоно Авраамово; умер и богач, и похоронили его[558]; и в аде, будучи в муках, он поднял глаза свои, увидел вдали Авраама и Лазаря на лоне его и, возопив, сказал: "Отче Аврааме! Умилосердись надо мною и пошли Лазаря, чтобы омочил конец перста своего в воде и прохладил язык мой, ибо я мучусь в пламени сем!" Но Авраам сказал: "Чадо! Вспомни, что ты получил уже доброе в жизни твоей, а Лазарь - злое; ныне же он здесь утешается, а ты страдаешь"[559]. Что может быть справедливее? Впоследствии эта притча получила название притчи "о злом богаче". Но это притча "просто о богаче". Он попал в ад, потому что был богачом, потому что не роздал свое имение бедным, потому что ел хорошо, в то время как другие, у его порога, ели плохо. Наконец, в другой момент, момент менее сильного преувеличения, когда Иисус высказывает принцип продажи своего имущества и раздачи его бедным лишь в виде совета для самоусовершенствования, у него все же вырывается следующее страшное восклицание: "Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие"[560].
При всем этом Иисус был преисполнен чувством удивительной глубины, так же как и кучка радостных детей, которые его сопровождали, и это чувство сделало из него навеки истинного творца душевного мира, великого утешителя в жизни. Освободив человека от того, что он называл "житейскими заботами", Иисус мог доходить до крайностей и нанести удар существеннейшим условиям человеческого общества; но он при этом положил начало тому высшему спиритуализму, который в течение веков наполнял души радостью в этой юдоли слез. Он поразительно верно подметил, что невнимательность людей, отсутствие у них философского взгляда и морали чаще всего происходят от развлечений, которым они предаются, от забот, которые их осаждают и которые безмерно усложняются благодаря цивилизации[561]. Таким образом, Евангелие было лучшим лекарством от докучности обыденной жизни, вечным Sursum corda, могущественным отвлечением от жалких земных забот, нежным призывом, вроде сказанного Иисусом Марфе: "Марфа, Марфа, ты заботишься и суетишься о многом, а одно только нужно". Благодаря Иисусу в самой тусклой жизни, поглощаемой печальными и унизительными обязанностями, бывали свои проблески небесного света. В нашем деловом обществе воспоминание о свободной жизни в Галилее является как бы благоуханием, которое доносится с того света, "росой Ермонской"[562], которая не дала черствости и суетности всецело завладеть Божьей нивой.
Глава XI Царство Божие, познаваемое как господство бедных.
Эти нравственные правила, годные для страны, где жизнь поддерживается воздухом и светом, этот нежный коммунизм кучки детей Божиих, доверчиво живущих на лоне своего Отца, могли удовлетворять наивную секту, ожидавшую ежеминутно осуществления своей утопии. Но ясно было, что подобные принципы не могли бы объединить все общество в одно целое. Иисус очень скоро понял, что официальный мир никак не примкнет к его царству. Он принял свое решение ввиду этого с крайней смелостью. Он пренебрег этим миром людей с черствым сердцем и узкими предрассудками и обратился к людям простым. Произойдет обширное изменение расы. Царство Божие предназначается: 1) для детей и для тех, кто на них походит; 2) для отверженных существующего строя, для жертв социального высокомерия, отталкивающего хороших, но смиренных людей; 3) для еретиков и схизматиков, мытарей, самаритян, язычников из Тира и Сидона. Весьма характерная притча объясняла и узаконивала этот призыв, обращенный к народу[563]: царь делает брачный пир и посылает своих рабов звать приглашенных. Все отказываются; некоторые дурно обходятся с посланными. Тогда царь принимает решительные меры. Порядочные люди не захотели пойти по его зову; в таком случае он позовет первых встречных, людей, собирающихся на площадях и на распутьи, бедных, нищих, калек, кого угодно; надо наполнить зал, "и сказываю вам, что никто из тех званных не вкусит моего ужина".
Чистый евионизм, то есть учение, по которому спасутся одни бедные (евионим), по которому наступает царство бедных, стал доктриной Иисуса. "Горе вам, богатые, - говорил он, - ибо вы уже получили свое утешение! Горе вам, пресыщенные ныне, ибо взалчете! Горе вам, смеющиеся ныне, ибо восплачете и возрыдаете!"[564] - "Когда делаешь ужин, - говорил он также, не зови друзей твоих, ни братьев твоих, ни родственников твоих, ни соседей богатых, чтобы и они тебя когда не позвали, и не получил ты воздаяния. Но, когда делаешь пир, зовя нищих, увечных, хромых, слепых, и блажен будешь, что они не могут воздать тебе, ибо воздается тебе в воскресение праведных"[565]. Вероятно, в этом именно смысле он часто повторял:
"Будьте добрыми купцами[566]", то есть помещайте ваши капиталы, имея в виду Царство Божие, раздавайте ваше имущество бедным, следуя старинной пословице: "Благотворящий бедному дает взаймы Господу"[567].
В этом, однако, не было ничего нового. Самое экзальтированное демократическое движение, о котором только сохранилось у человечества воспоминание (и также единственное, имевшее успех, ибо только одно оно оставалось в области чистой идеи), уже давно волновало еврейскую расу. Мысль, что Бог есть мститель за бедного и слабого против богатого и сильного, повторяется чуть не на каждой странице книг Ветхого Завета. Из всех историй в истории Израиля народный дух господствовал с наибольшим постоянством. Пророки, эти истинные трибуны и, можно сказать, самые смелые из трибунов, непрерывно гремели против великих мира и установили тесную связь между понятиями: "богатый, нечестивый, жестокосердый, злой", с одной стороны, и словами: "бедный, кроткий, смиренный, благочестивый", с другой стороны[568]. При Селевкидах, когда почти все аристократы сделались отступниками и перешли в эллинизм, эти ассоциации идей только еще более укрепились. В книге Еноха находятся еще более энергичные проклятия, нежели в Евангелиях, по адресу мира богатых, сильных[569]. Роскошь здесь выставляется как преступление. В этом странном Апокалипсисе "Сын Человеческий" свергает царей с их тронов, вырывает их из чувственной жизни, ввергает в ад[570]. Выступление Иудеи на поприще мирской жизни, только что происшедшее вторжение в нее чисто светского элемента роскоши и зажиточности вызывали энергичную реакцию в пользу патриархальной простоты нравов. "Горе вам, презирающим хижину и наследие ваших отцов! Горе вам, сооружающим дворцы потом других! Каждый камень, каждый кирпич в них есть преступление!"[571] Слово "бедный" (евион) сделалось синонимом "святого", "друга Господа". Галилейские ученики Иисуса любили называть себя этим именем[572]; в течение долгого времени так же называли иудействующих христиан Вифании и Гаурана (назореи, евреи), которые оставались верными как языку, так и первоначальным поучениям Иисуса и которые гордились тем, что в их среде будто бы остались потомки его семьи[573]. В конце II века эти сектанты, остававшиеся вне великого течения, которое охватило прочие церкви, считались уже еретиками (евиониты), и для объяснения этого названия даже измыслили не существовавшего ересиарха Евиона[574].
Нетрудно предвидеть, что такое преувеличенное отношение к бедности не могло существовать слишком долго. То был один из тех утопических элементов, какие всегда примешиваются к великим актам и над которыми время произносит свой суд. Перейдя в широкие круги человеческого общества, христианство рано или поздно должно было с большой легкостью примириться с существованием богатых в его среде, совершенно так же, как буддизм, исключительно монашествующий при своем зарождении, как только число обращенных стало увеличиваться, начал признавать в своей среде и мирян. Но следы происхождения сохраняются навсегда. Хотя христианство скоро переросло и забыло евионизм, но, тем не менее, оставило во всей истории христианских учреждений свою закваску, которая не погибла. Сборник Logia или поучений Иисуса составлялся или, по меньшей мере, пополнялся в евионитских церквах Вифании[575]. "Бедность" осталась идеалом, от которого истинный последователь Иисуса не может отрешиться. Истинным евангельским состоянием стало состояние человека, который ничего не имеет; нищенство сделалось добродетелью, святым состоянием. Великое умбрийское движение XIII века, которое из всех попыток создать религию больше всего приближалось к галилейскому движению, происходило исключительно во имя бедности. Франциск Ассизский, из всех людей в мире больше всего походивший на Иисуса по своей выдающейся доброте и по той чуткости и нежности, с которой он сливался с жизнью вселенной, был бедняком. Нищенствующие монашеские ордена, бесчисленные коммунистические секты Средних веков (бедные Лиона, бегарды, добрые люди, фратрицелли, униженные, евангельские бедные, сектаторы "вечного Евангелия") выдавали себя за истинных учеников Иисуса, да и были ими действительно. Но и на этот раз самые невозможные мечты новой религии дали свои плоды. Благочестивое нищенство, причиняющее столько беспокойства нашим промышленным и административным обществам, в свое время и под подходящим для него небом было полно очарования. Оно открывало массе кротких и созерцательных умов единственное состояние, которое им нравилось. Конечно, когда бедность становится любимым и желательным состоянием, когда нищего ставят на пьедестал и поклоняются рубищу бедняка, то это может не слишком коснуться политической экономии, но истинный моралист не в состоянии оставаться равнодушным к такому явлению. Для того, чтобы сносить свое бремя, человечеству необходимо верить, что бремя это не вполне окупается заработной платой. И самая великая услуга, какую ему можно оказать, это почаще напоминать ему, что оно живет не одним хлебом.
Подобно всем великим людям, Иисус любил народ и чувствовал себя с ним отлично. По его мысли Евангелие создано для бедных; им оно несет "благую весть" о спасении[576]. Все презренные с точки зрения правоверного иудаизма получают от него предпочтение. Любовь к народу, жалость к его бессилию, чувство демократического вождя, который ощущает в себе дух толпы и считает себя его естественным истолкователем, просвечивают ежеминутно в каждом из его деяний, в каждом из его поучений[577].
Избранная кучка, действительно, представляла довольно смешанный характер, и ригористы были бы им немало удивлены. В ней насчитывались люди, которых ни один уважающий себя иудей не стал бы посещать[578]. Быть может, в этом обществе, не подчинявшемся правилам общин, Иисус находил больше благородства и сердечности, нежели среди педантической буржуазии, склонной к формализму, гордой своею кажущейся нравственностью. Фарисеи, преувеличивая Моисеевы предписания, дошли до того, что считали для себя осквернением всякое соприкосновение с людьми менее строгого образа жизни; в отношении пищи они почти приближались к детским предрассудкам индийских каст. Презирая такие жалкие искажения религиозного чувства, Иисус любил принимать пищу с теми, кто являлся жертвой этих предрассудков[579]; возле него встречали людей, о которых говорили, что они ведут дурной образ жизни, правда, быть может, только на том основании, что они не разделяли смешных предубеждений ханжей. Фарисеи и книжники возмущались. "Посмотрите, говорили они, - с кем он ест!" Но тогда у Иисуса находились меткие возражения, приводившие лицемеров в отчаяние: "Не здоровые имеют нужду во враче, а больные"[580]; или:
"Кто из вас, имея сто овец и потеряв одну из них, не оставит девяноста девяти в пустыне и не пойдет за пропавшей, пока не найдет ее? А найдя, возьмет ее на плечи свои с радостью"[581]; или:
"Сын Человеческий пришел взыскать и спасти погибшее"[582] или еще: "Я пришел призвать; не праведников, но грешников к покаянию"[583]; наконец, дивная притча о блудном сыне, где любовь оказывает предпочтение грешнику перед тем, кто всегда оставался праведным. Слабые или провинившиеся женщины, пораженные такой снисходительностью и впервые приходя в соприкосновение с добродетелью, полной привлекательности, свободно приближались к нему. "О! - говорили брезгливые люди, - этот человек не пророк; ибо, будь он пророком, он отлично знал бы, что женщина, которая к нему прикасается, грешница". Иисус отвечал на это притчей о кредиторе, который простил своим должникам их долги разной величины и не боялся при этом предпочесть участь того должника, кому был прощен больший долг[584]. Он оценивал состояния души лишь по сумме любви, которая к ним примешивается. Женщины, с сердцем, переполненным слезами, и расположенные, благодаря сознанию своих грехов, к смирению и самоуничижению, были ближе к его царству, нежели посредственные натуры, которым зачастую нельзя ставить в заслугу то, что они не дошли до падения. С другой стороны, понятно, что эти нежные души, видя в своем присоединении к секте легкое средство для своего возрождения, страстно к нему привязывались.
Он не только нимало не старался смягчить ропот, который вызывало его презрение к социальной брезгливости своей эпохи, но, напротив, как бы находил удовольствие в том, чтобы возбуждать его. Никогда еще никто не выражал так открыто своего презрения к "миру", составляющего первое условие великих дел и великой оригинальности. Он прощал богатому только в тех случаях, когда вследствие каких-либо предубеждений этот богатый пользовался в обществе дурной славой[585]. Он явно предпочитал людей вольного поведения и не слишком уважаемых почетными правоверными членами общества. "Мытари и блудницы вперед вас идут в Царство Божие, - говорил он этим последним. Ибо пришел к вам Иоанн путем праведности и вы не поверили ему, а мытари и блудницы поверили ему; вы же и видевши это, не раскаялись после, чтобы поверить ему"[586]. Нетрудно понять, каким кровным оскорблением звучал для людей, сделавших себе профессию из важности и строгой морали, такой упрек в том, что они не последовали хорошему примеру, который им давали женщины веселого поведения.
Он не обнаруживал никаких внешних признаков благочестия, ни строгой нравственности. Он не бегал от веселья, охотно ходил на свадебные пиры. Одно из его чудес, по преданию, было совершено для свадебной потехи. Свадьбы на Востоке празднуются вечером. Каждый гость вооружается фонарем; эти движущиеся взад и вперед огоньки производят очень приятное впечатление. Иисус любил эти веселые и оживленные картины и черпал из них темы для своих притч[587]. И когда такое поведение его сравнивали с образом жизни Иоанна Крестителя, то иные возмущались[588]. Однажды в день, когда ученики Иоанна и фарисеи соблюдали пост, его спросили: "Почему ученики Иоанновы и фарисейские постятся, а твои не постятся?" - И сказал им Иисус: "Могут ли поститься сыны чертога брачного, когда с ними жених?.. Но придут дни, когда отнимется у них жених, и тогда будут поститься в те дни"[589]. Его настроение тихой радости выражалось остроумными замечаниями, милыми шутками. "Но кому уподоблю род сей? Он подобен детям, которые сидят на улице и, обращаясь к своим товарищам, говорят:
"Мы играли вам на свирели,
И вы не плясали,
Мы пели вам печальные песни,
И вы не рыдали"[590].
"Ибо пришел Иоанн, ни ест, ни пьет; и говорят: в нем бес. Пришел Сын Человеческий, ест и пьет; и говорят: вот человек, который любит есть и пить вино, друг мытарям и грешникам. И оправдана премудрость чадами ее"[591].
Так он ходил по Галилее, как бы в вечном празднике. Он пользовался для своих путешествий услугами мула, этим удобным и безопасным восточным способом передвижения. Большие черные глаза мула, осененные длинными ресницами, удивительно кротки. Иногда ученики Иисуса устраивали ему сельское торжество, в котором главную роль играли их одежды, заменявшие собой ковры. Ученики покрывали ими его мула или расстилали их по земле на его пути[592]. Если он останавливался в чьем-либо доме, то это было для всех живущих в нем радостным событием и целым торжеством. В городках и крупных поселках он встречал самый горячий прием. На Востоке каждый дом, в котором остановился чужеземец, обращается в публичное место. Все население сходится сюда; сбегаются дети; прислуга их разгоняет, они снова врываются. Иисус не выносил, чтобы с этими наивными слушателями грубо обращались; он подзывал их и целовал[593]. Матери, поощряемые таким его отношением, приносили к нему своих грудных детей, чтобы он коснулся их[594]. Женщины умащали ему голову маслом и обмывали ему ноги благовонными жидкостями. Ученики иногда отталкивали их, чтобы они не надоедали; но Иисус любил древние обычаи и всякие проявления простоты сердца и заглаживал обиды, нанесенные его чересчур усердными друзьями. Он заступался за тех, кто хотел его почтить[595]. И женщины, и дети обожали его. Его недруги чаще всего упрекали его в том, что он заставлял чуждаться своей семьи эти нежные существа, всегда податливые на соблазн[596].
Таким образом, нарождающаяся религия во многих отношениях была религией женщин и детей. Дети образовали вокруг Иисуса как бы молодую гвардию, прославлявшую его царское достоинство; они устраивали ему маленькие овации, которые ему очень нравились, называли его "Сыном Давидовым", кричали ему "Осанна!"[597] и носили перед ним пальмовые ветви. Подобно Савонароле, Иисус, быть может, пользовался ими как орудием благочестивых миссий; он очень был рад, когда видел, что эти юные апостолы, нисколько его не компрометировавшие, бросаются вперед и называют его так, как сам он не осмеливался себя называть. Он предоставлял им в этом отношении полную свободу действий, и когда его спрашивали, слышит ли он, как его возвеличивают, он отвечал уклончиво, что хвала, которая срывается с юных уст, наиболее приятна Богу[598].
Он не упускал случая повторять, что дети святые существа[599], что Царство Божие принадлежит детям[600], что надо обратиться в детей, чтобы войти в него[601], что надо принимать его, как дитя[602], что Отец Небесный скрывает свои тайны от мудрых и открывает их детям[603]. Представление о своих учениках у него почти сливается с представлением о детях[604]. Однажды, когда между ними произошел спор о первенстве, что случалось нередко, Иисус взял ребенка, поставил его среди них и сказал: "Вот кто больше всех; кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном" п.
Действительно, во владение землей вступало детство во всем его божественном самовольстве, со всем его наивным упоением радостью. Все думали, что с минуты на минуту наступит столь желанное царствие. Каждый воображал уже себя сидящим на троне рядом с учителем[605]. Шел спор из-за мест[606]; старались вычислить дни. Все это называлось "благой вестью"; новому учению другого имени не было. Общая мечта выливалась в одном слове "рай", старинном слове, заимствованном еврейским, как и всеми восточными языками, у Персии и первоначально означавшем сады царей Ахеменидов: чудный сад, где будет вечно продолжаться та очаровательная жизнь, которая уже началась здесь на земле[607]. Сколько времени продолжалось такое упоение, неизвестно. В течение этого волшебного движения никто не измерял времени, как не считают его во сне. Течение времени приостановилось; неделя была все равно, что столетие. Но длился ли он годы или месяцы, этот сон был так прекрасен, что человечество жило им и впоследствии, и до сих пор мы находим утешение в том, что стараемся уловить его уже побледневшее благоухание. Никогда еще столько счастья не заставляло высоко подниматься грудь человеческую. В этом усилии, самом могучем, какое когда-либо человечество совершало, желая стать выше своей планеты, оно на одно мгновение забыло свинцовую тяжесть, гнетущую его к земле, и все печали этого мира. Блажен, кто своими глазами видел этот божественный расцвет и хотя бы в течение одного дня разделял со всеми эту несравненную иллюзию! Но еще блаженнее тот, сказал бы нам Иисус, кто, освободившись от великой иллюзии, воспроизведет в себе это небесное видение и сумеет без всяких мечтаний о тысячелетнем царстве, о химерическом рае, без всяких небесных знамений, одной своей непреклонной волей и поэзией своей души снова создать в своем сердце истинное Царство Божие.
Глава XII Посольство Иоанна Крестителя из тюрьмы к Иисусу. Смерть Иоанна. Отношение его школы к школе Иисуса.
В то время как радостная Галилея ликовала по поводу пришествия своего любимца, печальный Иоанн изнывал под влиянием тщетных ожиданий и несбывшихся желаний в своей темнице в Махероне. До него долетали слухи об успехах молодого учителя, которого он видел в числе своих учеников несколько месяцев тому назад. Говорили, будто тот Мессия, о котором предсказывали пророки и которому суждено восстановить израильское царство, теперь явился и свидетельствует о своем пришествии чудными делами в Галилее. Иоанн хотел удостовериться в справедливости этих слухов, и так как он свободно сносился с своими учениками, то он избрал двух из них и послал их в Галилею к Иисусу[608].
Посланные два ученика застали Иисуса в самом разгаре его славы. Праздничное настроение, господствовавшее вокруг него, поразило их. Привыкшие к постам, к усердным молитвам, к жизни вполне созерцательной, они с изумлением чувствовали себя будто внезапно перенесенными в центр радостей пришествия[609]. Они сообщили Иисусу о цели своего посольства: "Ты ли тот, которому надлежит прийти? Дожидаться ли нам другого?". Иисус уже не сомневался в своей роли Мессии, перечислил им дела, которыми должно было характеризоваться наступление Царства Божия, исцеление больных, благовествование о грядущем спасении, возвещенное бедным. Эти дела он совершал. "Блажен тот, - прибавил он, - кто не усомнится во мне!" Неизвестно, застал ли этот ответ Иоанна Крестителя в живых, и если застал, то в какое настроение привел этого сурового аскета. Умер ли он утешенным, в уверенности, что тот, кого он возвещал, уже явился, или же в нем остались сомнения насчет миссии Иисуса? У нас нет об этом никаких сведений. Но зная, что школа его довольно долго еще продолжала существовать параллельно с христианскими церквами, можно прийти к заключению, что, при всем уважении к Иисусу, Иоанн не смотрел на него как на того, кому предстоит осуществить божественные обетования. И смерть положила конец его сомнениям. Непреодолимая свобода духа отшельника неизбежно должна была увенчать его беспокойную, полную мучений жизнь единственным концом, которого она была достойна.
Снисходительность, обнаруженная к нему на первых порах Антипой, не могла долго продолжаться. По словам христианского предания, при всех беседах Иоанна с тетрархом он не переставал повторять ему, что брак его незаконен и что он должен отослать Иродиаду[610]. Легко себе представить, какую ненависть должна была питать внучка Ирода Великого к этому надоедливому советнику. Дочь ее от первого брака, Саломея, такая же развратная и самолюбивая, как и она, приняла участие в выполнении ее планов. В этом году (вероятно, 30 г. по Р. X.) Антипа в день своего рождения находился в Махероне. Ирод Великий построил в стенах этой крепости роскошный дворец[611], в котором тетрарх часто проводил время. Он дал здесь большое пиршество, на котором Саломея исполнила один из характерных танцев, не считающихся в Сирии неприличными для высокопоставленной женщины. Восхищенный Антипа спросил у танцовщицы, что она желает получить от него в награду, и та по внушению матери ответила:
"Голову Иоанна на этом блюде"[612]. Антипа был недоволен, но не хотел отказать ей. Воин взял блюдо, отсек голову узника и принес ее Саломее[613].
Ученики Крестителя получили его тело и похоронили его. Народ был очень недоволен. Шесть лет спустя Харет напал на Антипу, желая вернуть себе Махерон и отомстить за бесчестие, нанесенное его дочери; Антипа был разбит наголову и общий голос объяснял его поражение наказанием за убийство Иоанна[614].
Известие о смерти Иоанна принесли Иисусу ученики самого Крестителя[615]. Последний шаг, сделанный Иоанном к Иисусу, окончательно установил тесную связь между обеими школами. Иисус, опасаясь насилий со стороны Антипы, принял некоторые предосторожности и удалился в пустыню[616]. За ним последовало много народа. Благодаря крайней умеренности в потребностях, святые люди перебивались кое-как в пустыне, но естественно, что в этом видели чудо[617]. С этого времени Иисус упоминал об Иоанне с удвоенным восхищением. Он не колеблясь признал[618], что Иоанн был более чем пророком, что Закон и древние пророки имели силу только до него[619], что он их отменил, но что Царство Небесное, в свою очередь, и его отменит. Наконец, в общей истории христианства он отводил ему особое место, именно, он видел в нем связь между Ветхим Заветом и пришествием нового царства.
Пророк Малахия, мнению которого на этот счет придавалось большое значение[620] весьма категорически возвещал о предшественнике Мессии, который должен будет подготовить людей к окончательному обновлению, другими словами, предсказывать появление предтечи, который приготовит путь для избранника Божия. В качестве посланника ожидали не кого иного, как пророка Илию, и по весьма распространенному верованию, он вскоре должен был спуститься с неба, куда он был взят живым, и путем покаяния приготовить людей к великому событию и примирить. Бога с его народом[621]. Некоторые полагали, что вместе с Ильей явится или патриарх Енох, которому в последние два века стали приписывать высокое значение[622], или Иеремия[623], считавшийся в некотором роде покровителем народа, постоянно предстательствующим за него перед троном Бога[624]. Эта же идея, что два древних пророка должны воскреснуть, чтобы играть роль предшественников Мессии, с поразительной аналогией встречается в учении парсов, и потому многие склонны думать, что она заимствована именно оттуда[625]. Как бы то ни было, в эпоху Иисуса она несомненно входила в круг иудейских теорий о Мессии. Допускалось, что появление двух "верных свидетелей", в покаянных одеждах, будет прологом великой драмы, которая разыграется к изумлению вселенной[626].
Понятно, что, разделяя этого рода идеи, Иисус и его ученики, не могли ни минуты сомневаться на счет миссии Иоанна Крестителя. Когда книжники в виде возражения указывали им, что не может быть речи о Мессии, так как не явился еще Илия[627], они отвечали, что Илия уже являлся, что Иоанн и был воскресшим Илией[628]. Действительно, своим образом жизни, своим отношением к установленной политической власти Иоанн напоминал эту удивительную личность древней истории Израиля[629]. Иисус не обходил молчанием заслуги и превосходство своего предшественника. Он говорил, что среди детей человеческих не рождалось более великого человека. Он энергично порицал фарисеев и книжников за то, что они не приняли его крещения и не послушались его голоса[630].
Ученики Иисуса разделяли принципы своего учителя. В первом поколении христиан[631] уважение к Иоанну было неизменным преданием. Его считали даже родственником Иисуса[632]. Его крещение рассматривалось как первое событие и, в некотором роде, как обязательное вступление всей евангельской истории[633]. Для того чтобы поддержать его миссию общепризнанным авторитетом, создали рассказ, будто бы Иоанн с первого взгляда на Иисуса провозгласил его Мессией, что он признавал себя ниже Иисуса, недостойным развязать шнурки его башмаков; что сперва он будто бы отказывался крестить Иисуса и утверждал, что, наоборот, Иисус должен его крестить[634]. Это были преувеличения, которые в достаточной степени опровергаются последним посольством Иоанна к Иисусу, как бы вызванным некоторым сомнением[635]. Но в более общем смысле Иоанн остался в христианской легенде тем, чем он и был на самом деле, строгим подготовителем, печальным проповедником покаяния перед радостным прибытием жениха, пророком, возвестившим Царство Божие и умершим, не дождавшись его наступления. Этот гигант в истории происхождения христианства, аскет, питавшийся акридами и диким медом, резкий обличитель заблуждений, играл роль горечи, приготовляющей уста к сладости Царства Божия. Казнь его открыла собой эру христианского мученичества; он был первым свидетелем обновившегося самосознания. Миряне, распознавшие в нем своего непримиримого врага, не могли оставить его в живых; и его обезображенный труп, повергнутый на порог христианства, наметил тот кровавый путь, по которому после него должно было пройти столько других мучеников.
Школа Иоанна не погибла вместе с своим основателем. Некоторое время она продолжала существовать отдельно от школы Иисуса и сперва в добром согласии с ней. Спустя несколько лет после смерти обоих учителей все еще практиковалось крещение Иоанна. Некоторые принадлежали одновременно к обеим школам; например, знаменитый Аполлоний, соперник Св. Павла (около 54 г.), и значительное число христиан в Эфесе[636]. Иосиф принадлежал к школе (53 г.) аскета, по имени Бану[637], который представляет большое сходство с Иоанном Крестителем, а быть может, был его учеником. Этот Бану[638] жил в пустыне, одевался древесными листьями; он питался только дикими растениями и плодами и часто днем и ночью погружался в холодную воду, чтобы очиститься. Иаков, называемый "братом Господним", соблюдал подобные ; не аскетические правила[639]. Позднее, около конца I века, баптизм вступил в борьбу с христианством, особенно в Малой Азии. Автор книг, приписываемых евангелисту Иоанну, борется против него, по-видимому, путем перетолковывания его смысла[640]. Одна из сивиллиных[641] поэм, по-видимому, принадлежит этой школе. Что касается сект гемеробаптистов, баптистов, елхасаитов (сабийцы, могтасила арабских писателей[642]), которые во втором веке наполняли Сирию, Палестину, Вавилонию и остатки которых существуют до нашего времени под названием мендаитов или "христиан Св. Иоанна", то они скорее того же происхождения, как и школа Иоанна Крестителя, нежели являются истинным потомством Иоанна. Настоящая его школа, наполовину создавшаяся вместе с христианством, превратилась в небольшую христианскую ересь и угасла в неизвестности. Иоанн как бы предчувствовал будущее. Если бы он поддался жалкому соперничеству, он был бы теперь забыт в толпе сектантов своей эпохи. Став выше своего самолюбия, он приобрел славу и завоевал себе исключительное положение в религиозном пантеоне человечества.
Глава XIII Первые выступления в Иерусалиме.
Иисус отправлялся в Иерусалим на праздник Пасхи почти ежегодно. Подробности каждого из этих путешествий мало известны, ибо синоптики о них мало говорят[643], а данные на этот счет четвертого Евангелия весьма туманны[644]. По-видимому, важнейшее из посещений Иисусом столицы имело место в 31 г. и, несомненно, после смерти Иоанна. Его сопровождали многие из его учеников. Хотя Иисус не придавал большого значения паломничеству, но, не желая оскорблять общественного мнения евреев, с которым он еще не порвал окончательно, он соглашался на них. Кроме того, эти путешествия имели существенное значение для его планов; ибо он уже чувствовал, что для того, чтобы играть первостепенную роль, ему надо выйти из Галилеи и атаковать иудаизм в его твердыне, которой был Иерусалим.
Маленькая галилейская община являлась здесь довольно-таки беспочвенной. Иерусалим был в то время почти тем же, что и в настоящее время, городом педантизма, язвительных острот, словопрений, ненавистничества, умственного ничтожества. Фанатизм доходил здесь до крайних пределов; религиозные восстания возникали ежедневно. Господствовали фарисеи; единственным занятием было изучение Закона, доведенное до самых ничтожных мелочей; все сводилось к чистейшей казуистике. Этот исключительно теологический и канонический культ не давал ничего для возвышения умов. Происходило нечто аналогичное с бесплодной доктриной мусульманского факи, с этим пустопорожним учением, которое вращается вокруг мечети и ведет только к потере времени и бесполезной трате сил на диалектику, без всякой пользы для дисциплины ума. Теологическое воспитание современного духовенства, при всей его сухости, все-таки не дает представления об этом, ибо эпоха Возрождения внесла во все наши науки, даже наиболее непокорные, некоторую долю литературности и методики, благодаря которым схоластика приняла более или менее гуманитарную окраску. Наука иудейского ученого, софера или книжника, была чисто варварской, абсурдной, лишенной всякого морального элемента[645]. К довершению несчастья, она внушала тому, кто истратил все силы на ее приобретение, чувство смешной гордости. Гордясь мнимым знанием, которое стоило таких трудов, иудейский книжник относился к греческой культуре с тем же презрением, с каким ученый мусульманин нашего времени относится к европейской цивилизации и которое свойственно католическому богослову старой школы по отношению к светским знаниям. Общим свойством этих схоластических культур является то, что они притупляют ум ко всему изящному и воспитывают уважение лишь к головоломному ребячеству, на которое растрачивается вся жизнь и на которое создается взгляд, как на естественное занятие людей, сделавших серьезность своей профессией[646].
Этот ненавистный мир не мог не тяготить весьма сильно прямую и нежную душу и совесть северных израильтян. Презрение иерусалимских граждан к галилеянам еще более усиливало эту отчужденность. В прекрасном храме, предмете всех их стремлений, они зачастую встречали лишь притеснения. Казалось, специально для них был написан стих из псалма паломников: "Желаю лучше быть у порога в доме Божием"[647]. Первосвященник презрительно усмехался, видя их наивную набожность, почти совершенно так же, как духовенство в Италии, освоившееся с святилищами до фамильярности, относится с холодностью и почти с насмешкой к жаркой вере пришедшего издалека пилигрима. Галилеяне говорили на местном довольно испорченном наречии; произношение слов было у них неправильно; они смешивали различные придыхания, откуда происходили недоразумения, над которыми было много смеха[648]. В вопросах религии их считали невежественными и недостаточно правоверными[649]; выражение "глупый галилеянин" стало поговоркой[650]. Считали (и не без основания), что иудейская кровь у них с сильной примесью, и бесспорным признавалось, что из Галилеи не могло быть пророка[651]. Отодвинутые таким образом на самые границы, почти за пределы иудаизма, бедные галилеяне для поддержания своих надежд могли ссылаться лишь на один, довольно плохо истолкованный текст из Исайи[652]: "Земля Завулонова и земля Нефалимова, на пути приморском, за Иорданом, Галилея языческая! Народ, сидящий во тьме, увидел свет великий, и сидящим в стране и тени смертной воссиял свет". Родной город Иисуса пользовался, по-видимому, особенно дурной славой. Говорят, народная поговорка гласила: "Из Назарета может ли быть что доброе?"
Необыкновенная скудость природы в окрестностях Иерусалима, с своей стороны, должна была увеличивать нерасположение Иисуса. Долины здесь безводны, почва бесплодна и камениста. Когда глаз встречает впадину Мертвого моря, то вид открывается до некоторой степени поразительный, но за исключением этого он очень монотонен. Один холм Мизпа, с связанными с ним воспоминаниями из самой древней истории Израиля, привлекает к себе внимание. Во времена Иисуса город имел почти тот же архитектурный характер, как и теперь. В нем, правда, не было древних монументов, ибо до династии Асмонеев евреи чуждались почти всякого рода искусств; Иоанн Гиркан начал украшать его, а Ирод Великий сделал его великолепным. Иродовы постройки соперничают с самыми законченными монументами античного мира своим грандиозным характером, совершенством выполнения и красотой материалов[653]. Около этой эпохи в окрестностях Иерусалима воздвигалось много гробниц, оригинальных по стилю[654]. Стиль этих монументов был греческий, приспособленный к иудейским обычаям и значительно измененный соответственно их принципам. Скульптурные орнаменты на мотивы из мира животных, которые Ирод себе позволял к великому неудовольствию ригористов, здесь были совершенно изгнаны и заменены орнаментами из растительного мира. Пристрастие древних обитателей Финикии и Палестины к монолитным сооружениям, высеченным в скале, как бы возрождалось в этих оригинальных гробницах, где греческие ордена так странно примешиваются к зодчеству троглодитов. Иисус, смотревший на произведения искусства как на пышную выставку тщеславия, относился к этим монументам неблагосклонно[655]. Его абсолютный спиритуализм и установившееся убеждение, что образ старого мира преходящ, ограничивали его интересы одним духовным.
Храм в эпоху Иисуса был совсем новым, и внешняя его отделка была даже не совсем окончена. Ирод начал его перестройку в 20 и 21 г. до Р. X. с целью согласовать его с характером других сооружений. Неф или корабль храма был окончен в восемнадцать месяцев, портики за восемь лет[656]; но пристройки подвигались медленно и были окончены лишь незадолго до взятия Иерусалима[657]. Иисус, вероятно, смотрел на работы, производившиеся здесь, не без тайного неудовольствия. Эти расчеты на продолжительное будущее были как бы оскорблением его близкому пришествию. Более проницательный, нежели неверующие и фанатики, он предвидел, что эти прекрасные сооружения очень недолговечны[658].
В общем храм представлял чудное по своей внушительности зрелище, и нынешний харам[659], при всей его красоте, едва лишь дает об этом некоторое представление. Его дворы и прилегающие к ним портики были местом ежедневного стечения толпы народа, так что все это громадное пространство служило в одно и то же время храмом, форумом, судом, университетом. Здесь сосредоточивались все пререкания между собой иудейских школ, все каноническое обучение, судебные процессы и гражданские дела, словом, вся деятельность нации[660]. Здесь постоянно шел бой аргументами, как на арене для словесных турниров, оглашавшейся софизмами и хитросплетениями. Таким образом, храм имел большое сходство с мусульманской мечетью. Римляне, относившиеся в эту эпоху с полным уважением к чужеземным религиям, пока они оставались на своей собственной территории[661], не позволяли себе даже входить в это святилище; надписи на греческом и латинском языках указывали, до какого пункта разрешался доступ для неевреев[662]. Но башня Антония, главный центр римской власти, господствовала над всей оградой и позволяла видеть все, что внутри нее происходит[663]. Полицейская власть в храме принадлежала иудеям; особый комендант заведовал его управлением, приказывал отпирать и затворять ворота, не позволял входить на паперть с палкой в руке, в пыльной обуви, с какой-либо ношей или с целью сократить путь[664]. Особенно тщательно наблюдалось за тем, чтобы во внутренние портики не вошел кто-либо в состоянии, по закону считающемся нечистым, Среди первого двора были устроены особые помещения для женщин, огороженные деревянными заборами.
Здесь Иисус проводил все дни во время своего пребывания в Иерусалиме. На праздниках в этом городе происходило чрезвычайное стечение народа. Пилигримы группами в десять-двадцать человек заполоняли все и жили той беспорядочной толпой, в которой так нравится жить восточному человеку[665]. Иисус терялся в этой толпе, и его бедные галилеяне, группировавшиеся вокруг него, производили здесь мало впечатления. Вероятно, он чувствовал, что находится здесь среди враждебного мира, который отнесется к нему с полным презрением. Все, что он видел кругом себя, раздражало его. Самый храм, как и вообще всякие места, усиленно посещаемые благочестивыми людьми, представлял собой не слишком поучительное зрелище. Обряды богослужения сопровождались довольно отталкивающими подробностями, и особенно торговлей, ради которой в священной ограде устроился целый ряд лавок. Здесь продавали жертвенных животных; тут же были меняльные лавки; по временам можно было вообразить себя на базаре[666]. Низшие служители при храме, разумеется, исправляли свои обязанности со всей вульгарностью и отсутствием религиозного чувства, свойственными низшему духовенству всех времен. Это пренебрежительное и небрежное обращение с священными предметами оскорбляло религиозное чувство Иисуса, иногда доходившее до щепетильности[667]. Он говорил, что дом молитвы обращен в притон воров. Однажды он не мог сдержать своего негодования, разогнал ударами бича из веревок этих низких продавцов и опрокинул их столы[668]. Вообще он не любил храма. В усвоенном им культе своего Отца не было места этим сценам, годным для бойни. Все эти старинные иудейские установления ему не нравились, и он страдал, когда был вынужден сообразовываться с ними. Таким образом храм, или место его, не внушали каких-либо благочестивых чувств на первых порах христианства иудействующим христианам. Истинно новые люди испытывали отвращение к этой античной святыне. Константин и первые христианские императоры приказали сохранить языческие постройки Адриана[669]. Только враги христианства, вроде Юлиана, почитали это место[670]. Когда Омар вступил в Иерусалим, место, где находился храм, было преднамеренно загрязнено из ненависти к евреям[671]. И только ислам, то есть в некотором роде восстановление иудаизма в том, что в нем наиболее характерно для семитической расы, воздал ему почести. Это место всегда считалось антихристианским.
Гордость иудеев довершила недовольство ими Иисуса и сделала для него пребывание в Иерусалиме тягостным. По мере того, как созревали великие идеи Израиля, первосвященничество приходило в упадок. Учреждение синагог создало огромное преимущество истолкователю Закона, книжнику, перед священником. Священники существовали лишь в Иерусалиме, да и здесь роль их сводилась к выполнению лишь обрядов, подобно нашим приходским священникам, лишенным права проповеди; таким образом, они были оттеснены на задний план оратором синагоги, казуистом, софером или книжником, хотя он был и мирянином. Знаменитые талмудисты не были священниками; по понятиям того времени это были ученые. Правда, иерусалимский первосвященник занимал в глазах нации весьма высокий пост, но он отнюдь не стоял во главе религиозного движения. Верховный жрец, достоинство которого было уже унижено Иродом[672], все более и более становился римским сановником[673], и его часто смещали для того, чтобы дать другим воспользоваться выгодами его звания. Почти все священники были противниками фарисеев, этих чрезвычайно экзальтированных ревнителей из мирян, и принадлежали к секте саддукеев, то есть принадлежали к той неверующей аристократии, которая образовалась при храме, жила на счет алтаря, но ясно видела его суетность[674]. Жреческая каста на столько обособилась от национального чувства и отстала от великого религиозного направления, увлекавшего за собой народ, что самое название "саддукей" (садоки), сперва означавшее просто члена жреческого рода Садока, сделалось синонимом "материалиста" и "эпикурейца".
Со времен царствования Ирода Великого в развращении первосвященника принял участие еще более пагубный элемент. Ирод, увлекшись любовью к Мариамне, дочери некоего Симона, сына Воета из Александрии, и желая жениться на ней (около 28 г. до Р. X.), не нашел другого средства облагородить своего будущего тестя и возвысить его до себя, как сделав его первосвященником. Этот род интриганов и держал в своих руках, почти без перерыва, в течение тридцати пяти лет верховную жреческую власть[675]. Находясь в тесной связи с царствующим домом, он потерял эту власть только после свержения Архелая и снова получил ее (в 42 г. по Р. X.), когда Ирод Агриппа на некоторое время успел восстановить все, сделанное Иродом Великим. Таким образом, под именем Воетусим[676] была создана новая жреческая аристократия, весьма светская, очень мало набожная, почти сливавшаяся с саддукеями. В Талмуде и в сочинениях раввинов Воетусимы изображаются в виде неверующих и всегда отождествляются с саддукеями[677]. В результате всего этого вокруг храма образовался в своем роде римский двор, живший политикой, отличавшийся малою склонностью к эксцессам религиозного усердия, даже опасавшийся его, не желавший ничего слышать о святых людях и новаторах, ибо он существовал на счет установившейся рутины. Эти священники-эпикурейцы не обладали пылкостью фарисеев, они жаждали лишь спокойствия; их безбожность в вопросах нравственности, их холодная нерелигиозность и возмущали Иисуса. Таким образом, при всей разнице между ними первосвященники и фарисеи сливались воедино в его антипатии к ним. Но будучи чужеземцем и не имея достаточного кредита, он должен был долго таить в самом себе свое неудовольствие и сообщать свои чувства только избранному обществу, которое его сопровождало.
Однако перед своим довольно продолжительным последним пребыванием в Иерусалиме, окончившимся его смертью, Иисус попытался заставить выслушать себя. Он начал проповедовать; о нем заговорили; заговорили и о некоторых делах его, которые почитались чудесами. Но в результате не создалось ни церкви в Иерусалиме, ни группы иерусалимских учеников. Прекрасный учитель, прощавший всем грехи, лишь бы его любили, не мог найти особенного сочувствия в этом святилище суетных диспутов и устарелых жертвоприношений. Все ограничилось тем, что у него создались некоторые добрые отношения, плодами которых он впоследствии мог воспользоваться. Нет основания думать, что именно с той поры завязалось его знакомство с вифанской семьей, доставившее ему столько утешений среди тяжких испытаний последних месяцев его жизни. Но, быть может, тогда начались его отношения с Марией, матерью Марка, в доме которой несколько лет спустя происходило собрание апостолов, и с самим Марком[678]. Весьма рано также он обратил на себя внимание Никодима, богатого фарисея, члена синедриона, человека весьма уважаемого в Иерусалиме[679]. Этот, по-видимому, честный и добродетельный человек почувствовал влечение к молодому галилеянину. Не желая себя компрометировать, он пришел к Иисусу ночью и имел с ним весьма продолжительную беседу[680]. Без сомнения, он вынес из нее благоприятное впечатление, ибо впоследствии он защищал Иисуса от нападок своих собратьев[681], а после смерти Иисуса мы видим, что он благочестиво заботится об останках своего учителя[682]. Никодим не сделался христианином; он думал, что его положение обязывает его не присоединяться к революционному движению, которое еще не насчитывало выдающихся людей в числе своих приверженцев. Но он был очень дружески расположен к Иисусу и оказывал ему услуги, хотя и не был в состоянии спасти его от смертного приговора, который в ту эпоху, до какой мы теперь дошли в нашем рассказе, был уже как бы подписан.
Что касается знаменитых ученых своего времени, то Иисус, по-видимому, не имел с ними отношений. Гиллель и Шаммаи в то время уже умерли. Самым крупным авторитетом был тогда Гамалиил, внук Гиллеля. Это был человек либеральный и светский, преданный мирским наукам, склонный к терпимости благодаря своим связям с высшим обществом[683]. В противоположность фарисеям, которые ходили, набросив на голову покрывало или закрыв глаза, он смотрел на женщин, даже на язычниц[684]. Это ему прощалось, однако, так же как и знание греческого языка, ввиду его близости ко двору[685]. После смерти Иисуса он, говорят, выражал весьма умеренные взгляды насчет новой секты[686]. Из его школы вышел Св. Павел[687]. Но весьма вероятно, что Иисус никогда в ней не бывал.
Иисус вынес из Иерусалима по крайней мере одно убеждение, которое с тех пор крепко в нем укоренилось, что нечего и думать о соглашении с древним иудейским культом. Ему представлялось абсолютно необходимым уничтожение жертвоприношений, которые внушали ему такое отвращение, упразднение нечестивого и высокомерного священства, и в общем смысле, отмена Закона. С этого момента он является уже не реформатором, а разрушителем иудаизма. Некоторые из последователей мессианских идей уже допускали, что Мессия даст новый закон, который будет общим для всего мира[688]. Ессениане, которые были почти неевреи, тоже относились, по-видимому, равнодушно к храму и Моисеевым правилам. Но то была единичная смелая попытка, а не общепризнанная. Иисус первый осмелился сказать, что, начиная с него, или, вернее, начиная с Иоанна[689], Закон уже не существует. Если иногда он пользовался более скромными выражениями на этот счет[690], то единственно чтобы не слишком задевать установившиеся предрассудки. Но когда его вынуждали к тому, он приподнимал все завесы и объявлял, что Закон более не имеет никакой силы. В этом отношении он прибегал к сильным сравнениям: "Никто к ветхой одежде не приставляет заплаты из небеленой ткани, - говорил он. - Не вливают также вина молодого в мехи ветхие"[691]. В смысле практическом это было его главным, мастерским, творческим деянием. Этот храм изгоняет из своей ограды всех неевреев высокомерными надписями, Иисус это отрицает. Этот сухой, узкий, немилосердный Закон создан только для сынов Авраама. Иисус утверждает, что каждый человек при добром желании, каждый, кто его принимает и любит, есть сын Авраамов[692]. Расовая гордость представляется ему главным врагом, с которым следует бороться. Другими словами - Иисус уже не иудей. Он революционер до крайней степени; он призывает всех людей к культу, основанному на том их общем свойстве, что все они дети Божий. Он провозглашает права человека, а не права иудея; религию человека, а не религию иудея; освобождение человека, а не освобождение иудея[693]. О, как все это далеко от Иуды Гавлонита, от Матфия Марголота, проповедовавших революцию во имя Закона! Основана религия человечества, но основана не на крови, а на сердце. Мир перерос Моисея; нет смысла в существовании храма, и он осужден бесповоротно.
Глава XIV Отношение Иисуса к язычникам и самаритянам.
Будучи последовательным в своих принципах, Иисус презирал все, что не было религией сердца. Суетные обрядности ханжей[694], внешний ригоризм, который ищет спасения в кривляний, имели в лице его смертельного врага. Он мало заботился о постах[695]. Он предпочитал жертвоприношению прощение обид[696]. Любовь к Богу, милосердие, взаимное прощение - вот весь его закон[697]. Что может быть менее связано со священством? Священник по самому своему назначению всегда побуждается к общественному богослужению, в котором его участие обязательно;
он отвращает от личной молитвы, которая есть способ обходиться без него. Мы тщетно стали бы искать в Евангелии каких-либо религиозных обрядов, установленных Иисусом. Крещение для него имеет лишь второстепенное значение[698], что же касается молитвы, он требует только одного, чтобы она была от сердца. Как это всегда бывает, многие думали заменить у людей слабых духом истинную любовь к добру одними добрыми пожеланиями и воображали достигнуть Царства Небесного, называя Иисуса:
равви, равви; он отвергал таких людей и говорил, что его религия заключается в делании добра[699]. Часто он цитировал текст из Исайи: "Люди сии чтут меня языком, сердце же их далеко отстоит от меня"[700].
Суббота была главным пунктом, на котором строилось все здание фарисейской мелочности и щепетильности. Это античное и превосходное учреждение сделалось поводом для жалких казуистических диспутов и источником тысячи суеверий[701]. Верили, что сама природа соблюдает субботу; все перемежающиеся источники считались "субботниками"[702]. Иисус очень любил побивать своих противников на этом пункте[703]. Он открыто нарушал субботу и на упреки, которые ему делали по этому поводу, отвечал тонкими насмешками. На еще более высоких основаниях он презирал целую кучу современных правил, прибавленных к Закону преданием и поэтому наиболее милых сердцу ханжи. Омовения, чересчур мелочная разборчивость в отношении того, что чисто и нечисто, встречали в нем беспощадного врага: "Можете ли вы тоже омыть вашу душу? - говорил он. - Не то, что входит в уста, оскверняет человека, но то, что выходит из его сердца". Фарисеи, проповедники этого лицемерия, были мишенью всех его ударов. Он обвинял их в том, что они выходят за пределы Закона, выдумывают неисполнимые правила, чтобы создать для людей случаи согрешить: "Слепые, вожди слепых, - говорил он, - а если слепой ведет слепого, то оба упадут в яму". "Змии, порождения ехиднины, - прибавлял он, - они говорят только о добром, а внутри злы; они заставляют лгать пословицу: от избытка сердца говорят уста"[704].
Он недостаточно знал язычников, чтобы рассчитывать на их обращении создать что-либо прочное. В Галилее было много язычников, но общественного, организованного культа ложных богов, по-видимому, не существовало[705]. Иисус мог наблюдать развитие такого культа в полном блеске в стране Тира и Сидона, в Кесарии Филиппийской и в Декаполисе[706]. Он мало обращал на него внимания. У него никогда не замечалось этого утомительного педантизма евреев его времени, этих декламации, направляемых против идолопоклонства, столь обычных у его единоверцев после Александра, и наполняющих, например, всю книгу "Премудрости"[707]. В язычниках его поражает не идолопоклонство, а их рабство[708]. Молодой еврейский демократ, истинный брат в этом отношении Иуды Гавлонита, не признавал иного господина, кроме Бога, и его очень оскорбляли почести, которые воздавались царским особам, и лживые титулы, которые им часто присваивались. Помимо этого, в большинстве случаев, где он встречается с язычниками, он обнаруживает к ним большую снисходительность; иногда он умышленно возлагает на них больше надежд, нежели на иудеев[709]. На них перенесется Царство Божие. "Когда хозяин недоволен теми, кому отдал в наем свой виноградник, что он делает? Он отдает его другим, которые будут приносить ему добрые плоды"[710]. Иисус тем более должен был держаться этой идеи, что по иудейским понятиям обращение язычников является одним из самых верных признаков пришествия Мессии[711]. На празднестве в его Царстве Божием у него возлягут рядом с Авраамом, Исааком и Иаковом люди, пришедшие от всех четырех стран света, между тем как законные наследники Царства будут отвергнуты[712]. Правда, нередко может показаться, что в предписаниях, которые он дает своим ученикам, заключается совершенно противоположная тенденция: он как будто предписывает им проповедовать спасение исключительно правоверным евреям[713]: он отзывается об язычниках сообразно с иудейскими предубеждениями[714]. Но надо припомнить, что его ученики, узкий ум которых не был достаточно восприимчив к этой высшей индифферентности по отношению к достоинству сынов Авраамовых, легко могли изменить предписания своего учителя в духе своих собственных идей[715]. Сверх того, весьма возможно, что Иисус сам несколько видоизменял свое отношение к язычникам, точно так же, как Магомет отзывается в Коране об иудеях - то с самым высоким уважением, то с крайней жестокостью, смотря по тому, надеется ли он привлечь их к себе или нет. Действительно, предание приписывает Иисусу два совершенно противоположных правила прозелитизма, которыми он мог пользоваться поочередно: "Кто не против вас, тот за вас". - "Кто не со мной, тот против меня"[716]. Страстная борьба почти неизбежно влечет за собой такого рода противоречия.
Несомненно, что среди своих учеников он насчитывал много таких людей, которых иудеи называли "эллинами"[717]. Это слово имело в Палестине весьма различное значение. Так назывались то язычники, то иудеи, умеющие говорить по-гречески и живущие среди язычников[718], то люди языческого происхождения, обращенные в иудаизм[719]. Вероятно, у этой последней категории эллинов Иисус пользовался наибольшей симпатией[720]. Присоединение к иудаизму имело много степеней, но прозелиты всегда оставались в состоянии более низком, нежели кровные иудеи. Те, о которых идет здесь речь, назывались "прозелитами врат" или "людьми богобоязненными", и они подчинялись правилам Ноя, а не Моисея[721]. Самая приниженность их была, без сомнения, причиной их сближения с Иисусом, и благодаря ей он относился к ним благосклонно.
То же самое отношение было у него и к самаритянам. Самария, втиснутая наподобие острова между двумя большими провинциями иудаизма (Иудея и Галилея), образовала в Палестине некоторого рода клин, где еще сохранялся древний культ Гаризима, родственного и соперничавшего с культом Иерусалима. Эта бедная секта, не обладавшая ни гением, ни мудрой организацией иудаизма в истинном смысле этого слова, встречала у иерусалимских иудеев жестокое к себе отношение[722]. Ее ставили на одну доску с язычниками, но относились к ней с еще большею ненавистью[723]. Из духа противоречия Иисус был к ней особенно расположен. Часто он даже предпочитает самаритян правоверным иудеям. Если же в других случаях он как бы запрещает своим ученикам идти к ним с проповедью, оставляя свое Евангелие для чистых израильтян[724], то и здесь, без сомнения, такое предписание вызывалось обстоятельствами и получило в глазах апостолов слишком большое абсолютное значение. Действительно, иногда самаритяне дурно его принимали, ибо предполагали, что и он проникнут предубеждениями своих единоверцев[725]; совершенно так же в наши дни свободомыслящий европеец встречается с мусульманами как враг, ибо они предполагают в нем всегда христианина-фанатика. Иисус умел стоять выше подобных недоразумений[726]. По-видимому, в Сихеме у него было несколько учеников, и он провел здесь по меньшей мере два дня[727]. В одном случае он нашел благодарность и истинное милосердие только у самаритянина[728]. Притча о раненом человеке на дороге в Иерихон принадлежит к числу прекраснейших притч. Проходит священник, видит раненого и продолжает свой путь. Проходит левит и тоже не останавливается. И сжалился над ним самаритянин, который подошел к нему, помазал ему маслом его раны, перевязал их[729]. Отсюда Иисус заключает, что истинное братство между людьми создается милосердием, а не религиозным убеждением. "Ближним" для иудея является прежде всего единоверец[730], а для Иисуса человек милосердный к себе подобному без различия секты. Братство между людьми в самом широком смысле этого слова проповедуется во всех его поучениях.
Эти мысли, теснившиеся в голове Иисуса при выходе его из Иерусалима, нашли себе яркое выражение в одном эпизоде, который относится именно к его обратному пути из Иерусалима[731]. Дорога из Иерусалима в Галилею проходит в расстоянии получаса пути от Сихема[732], перед входом в долину, над которой господствуют горы Эбал и Гаризим. Иудейские пилигримы по большей части избегали этой дороги, предпочитая сделать большой крюк через Перею, лишь бы не подвергаться притеснениям со стороны самаритян и не обращаться к ним с какими-либо просьбами. Было запрещено пить и есть с ними[733]; для некоторых казуистов считалось аксиомой, что "кусок хлеба самаритянина то же, что свиное мясо"[734]. Поэтому если иудеи и шли этой дорогой, то наперед запасались пищей; и при этом им все-таки редко удавалось избегнуть побоев и дурного обращения[735]. Иисус не разделял ни этих предубеждений, ни этих опасений. Дойдя до того места пути, где с левой стороны открывается долина Сихема, он почувствовал усталость и захотел отдохнуть у колодца. В то время, как и теперь, самаритяне имели обыкновение давать всем пунктам своих долин названия, связанные с воспоминаниями из эпохи патриархов; этот колодец назывался у них "колодцем Иакова"; вероятно, это был тот самый, который доныне носит название Бир-Якуб. Ученики вошли в долину и направились в город за провизией. Иисус сел возле колодца; перед ним открывался вид на гору Гаризим.
Около полудня из Сихема пришла одна женщина за водой, Иисус попросил у нее напиться и этим чрезвычайно ее удивил, так как обыкновенно иудеи избегали всяких сношений с самаритянами. Разговор с Иисусом совершенно покорил ее, она признала в нем пророка и, ожидая с его стороны упреков за свою веру, предупредила их: "Господи, - сказала она, - отцы наши поклонялись на этой горе, а вы говорите, что место, где должно поклоняться, находится в Иерусалиме". Иисус говорит ей: "Поверь мне, что наступает время, когда и не на горе сей, и не в Иерусалиме будете поклоняться Отцу. Но истинные поклонники будут поклоняться Отцу в духе и истине"[736].
В день, когда он произнес эти слова, он поистине был Сыном Божиим. Тогда он высказал то слово, на котором должно было покоиться все здание вечной религии. Этим словом он создавал чистый культ, не имеющий ни эпохи, ни родины, находящийся вне времени и пространства, культ, который будут исповедовать все возвышенные души впредь до скончания века. В этот день его религия стала не только истинной религией человечества, но абсолютной религией; и если на других планетах существуют обитатели, одаренные разумом и нравственностью, их религия не может быть иной, нежели та, которую возвестил Иисус у колодца Иакова. Человек не сумел держаться этой религии, ибо идеала удается достигнуть лишь на один момент. Слово Иисуса было проблеском света среди ночного мрака, и понадобилось восемнадцать веков для того, чтобы глаза человечества (что я говорю! - лишь бесконечно малой части человечества) привыкли к этому свету. Но проблеск света обратится в ясный день, и, пройдя весь цикл заблуждений, человечество возвратится к этому слову, как к бессмертному выражению своей веры и своих надежд.
Глава XV Начало легенды об Иисусе. Собственное его представление о своей сверхъестественной роли.
Иисус возвратился в Галилею окончательно отрешившимся от своих еврейских веровании и в ярко революционном настроении. С этого времени его идеи начали формулироваться с полной отчетливостью. Невинные афоризмы первого пророческого периода его жизни, частью заимствованные у его предшественников, прекрасные проповеди нравственности второго периода теперь переходят в решительную политику. Закон будет отменен, и именно он отменит его[737]. Мессия явился, и именно он этот Мессия[738]. Царство Божие скоро объявится, и именно он его объявит. Он знает, что падет жертвой своей смелости, но Царство Божие не может быть завоевано без насилия; оно водворится путем катастроф и раздоров[739]. Но после своей смерти Сын Человеческий возвратится в славе, в сопровождении легионов ангелов, и те, кто его отвергал, будут посрамлены.
Смелость такой идеи не должна нас удивлять. Иисус уже задолго до этого чувствовал себя по отношению к Богу, как сын по отношению к отцу. То, что у всякого другого казалось бы невыносимой горделивостью, у него не может быть рассматриваемо с этой точки зрения.
Титул "сын Давида" был первый, который он принял[740], причем, вероятно, он вовсе не участвовал в невинных подтасовках, сделанных в подтверждение его прав на это наименование.
По-видимому, род Давида в то время давно уже пресекся[741]; ни Асмонеи, ни Ирод, ни римляне ни на минуту не подозревали, что где-нибудь по соседству с ними может скрываться кто-либо из представителей древней династии. Но с прекращением династии Асмонеев мечта о неведомом потомке древних царей постоянно кружила всем головы. Общим верованием было, что Мессия будет сыном Давидовым[742] и, подобно ему, родится в Вифлееме[743]. Но не такова была первоначальная мысль Иисуса. Его Небесное Царство не имело ничего общего с воспоминанием о Давиде, которым были заняты иудейские умы. Он воображал себя Сыном Божиим, а не сыном Давида. Его царство и освобождение, о котором он помышлял, были совершенно иного порядка. Но в этом отношении общее мнение произвело на него давление. Необходимым следствием первой посылки, что "Иисус есть Мессия", является вторая посылка, что "Иисус сын Давида". Он позволял называть себя этим именем, ибо без него не мог надеяться на какой бы то ни было успех. По-видимому, кончилось тем, что это стало ему нравиться, ибо он охотнее совершал чудеса, когда, обращаясь к нему, ему давали это имя[744]. В этом, как и во многих других обстоятельствах своей жизни, Иисус уступал общераспространенным идеям своей эпохи, хотя и не вполне разделял их. К своему догмату о Царстве Божием он прибавлял все, что подогревало сердца и воображение. Мы видели, что таким образом он принял крещение Иоанна, которое, однако, в его глазах не должно было иметь особенно важного значения.
Но тут явилось крупное затруднение, в виде всем известного обстоятельства, что он родился в Назарете. Неизвестно, оспаривал ли это возражение сам Иисус. Быть может, оно совсем не возникало в Галилее, где идея, что сын Давидов должен родиться в Вифлееме, была менее распространена. Сверх того, для галилеянина-идеалиста титул сына Давидова достаточно оправдывался тем, что тот, кто его носит, возвышает славу своей расы и возвращает на землю прекрасные дни Израиля. Подтверждал ли Иисус своим молчанием вымышленные родословные, которые выдумывали его последователи с целью доказать его царское происхождение?[745] Известны ли были ему, хотя бы отчасти, легенды, придуманные для того, чтобы признать местом его рождения Вифлеем[746], и, в частности, известна ли ему была та уловка, которая связывала его рождение в Вифлееме с переписью, произведенной по распоряжению римского легата Квириния?[747 ]Мы не можем на это ответить. Неточности и противоречия, встречающиеся в его родословных[748], заставляют думать, что они составляют результат работы народной мысли в различных местах и что ни одна из них не была санкционирована Иисусом[749]. Сам, лично, он никогда не называл себя сыном Давидовым. Ученики его, как люди менее просвещенные, иногда преувеличивали то, что он говорил о самом себе; чаще всего он и не знал ничего об этих преувеличениях. Прибавим еще к этому, что в течение первых трех веков значительные фракции христианства[750] упорно отрицали царское происхождение Иисуса и достоверность его родословных.
Таким образом, его легенда явилась плодом обширного и совершенно произвольного замысла и вырабатывалась вокруг него при его жизни. Ни одно великое событие в истории не обходилось без целого цикла басен, и Иисус, если бы и хотел, не мог бы остановить этого народного творчества. Быть может, проницательный глаз сумел бы уже с этой поры различить зародыш повествований, в которых Иисусу должны были приписать сверхъестественное происхождение[751] или в силу весьма распространенной в древности идеи, что необыкновенный человек не может родиться от обычных половых отношений; или для того, чтобы согласовать его рождение с неправильно понятой главой из Исайи[752], которая толковалась в том смысле, что Мессия родится от девы; или, наконец, как вывод из идеи, что "Дух Божий", воплощенный в божественной ипостаси, есть начало плодовитости[753]. Быть может, относительно детства Иисуса ходил уже не один анекдот, сочиненный для того, чтобы доказать в самой биографии его осуществление мессианского идеала[754] или, лучше сказать, пророчеств, которые относились экзегетикой аллегорий того времени к Мессии. Общее распространение имело в то время поверье, что Мессию возвестит звезда[755], что придут послы из дальних стран поклониться новорожденному и поднести ему дары[756]. Предполагалось, что пророчество это осуществилось в лице халдейских астрологов, которые будто бы посетили Иерусалим около этого времени. Другие приписывали Иисусу с самых пеленок сношения с знаменитыми людьми его эпохи: каковы Иоанн Креститель, Ирод Великий, двое старцев, Симеон и Анна, которые, по преданию, были известны своей святостью[757]. Эти комбинации подтверждались довольно сомнительной хронологией и в большинстве случаев основывались на совершенно извращенных реальных фактах[758]. Но все эти басни были проникнуты духом удивительной нежности и доброты, чисто народным чувством, и благодаря этому они явились необходимым дополнением к проповеди[759]. После смерти Иисуса все подобного рода рассказы получили особенно широкое распространение, но можно думать, что они ходили также и при жизни его, нигде не встречая ничего, кроме набожного доверия и наивного восхищения.
Едва ли можно сомневаться в том, что сам Иисус никогда не помышлял выдавать себя за воплотившегося Бога. Такого рода идея положительно чужда еврейскому уму, и в Евангелиях синоптиков нет ни следа чего-либо подобного[760]; намеки на нее встречаются лишь в той части четвертого Евангелия, которую менее всего можно считать отголоском истинных идей Иисуса. Иногда Иисус как бы принимает даже меры к тому, чтобы отвергнуть подобного рода учение[761]. Даже и в четвертом Евангелии обвинение в том, что он объявлял себя Богом или равным Богу, выставляется клеветой со стороны иудеев[762]. В этом же Евангелии Иисус заявляет, что Отец более его[763]. Сверх того, он признает, что Отец открыл ему не все[764]. Он считает себя выше обыкновенного человека, но от Бога его отделяет целая бесконечность. Он Сын Божий, но и все люди сыны Бога или могут до известной степени сделаться таковыми[765]. Все люди ежедневно должны называть Бога своим Отцом; все воскресшие будут сынами Божиими[766]. В Ветхом Завете то же сыновнее родство с Богом приписывалось личностям, которых отнюдь не считали равными Богу[767]. На семитических языках и на языке Нового Завета слово "сын" в фигуральном смысле может иметь самое широкое значение[768]. Сверх того, Иисус составил себе о человеке совсем не то невысокое представление, до которого низвел человека холодный деизм. По его поэтическому познаванию природы вся вселенная проникнута единым дыханием: дыхание человека есть дыхание Бога; Бог обитает в человеке и живет человеком, точно так же, как и человек обитает в Боге и живет Богом[769]. Трансцендентальный идеализм Иисуса никогда не позволял ему ясно определять свою собственную личность. Он в своем Отце и Отец в нем. Он живет в своих учениках и всюду с ними[770]; он и его ученики составляют одно целое, как и Отец его с ним одно целое[771]. В идее для него заключается все; тело, обуславливающее индивидуальные отличия, есть ничто.
Тащим образом, название "Сын Божий", или просто "Сын"[772 ]стало для Иисуса аналогичным с "Сыном Человеческим", а следовательно, и синонимом Мессии, с той только разницей, что он называл сам себя только "Сыном Человеческим" и, по-видимому, никогда сам не присваивал себе названия "Сына Божия"[773]. Названием "Сын Человеческий" он выражал свое право судьи, а "Сын Божий" - свое участие в высших предначертаниях и свое могущество. Это могущество беспредельно. Власть эта дана ему его Отцом. Он получил власть даже отменить субботу[774]. Никто не может знать Отца иначе как через Сына[775]. Отец передал ему право судить[776]. Природа ему повинуется; но она повинуется также и всякому, кто верит и молится; вера всемогуща[777]. Надо помнить, что ни у него, ни у его слушателей не было ни малейшего понятия о законах природы, ограничивающих пределы возможного. Видевшие его чудеса благодарили Бога за то, что он дал такую власть людям. Он отпускает грехи[778]; он выше Давида, Авраама, Соломона, пророков[779]. Нам неизвестно, в какой именно форме и в какой мере это утверждалось. Иисуса нельзя судить по правилам наших мелочных условностей. Восхищение, которое он вызывал у учеников, действовало на него и увлекало его. Очевидно, что титул paaeu, которым он сперва довольствовался, теперь его уже не удовлетворяет; даже титул пророка или посланного от Бога уже не соответствует настроению его мыслей. Положение, которое он себе приписывает, свойственно сверхчеловеческому существу; он хочет, чтобы за ним признали отношения к Богу высшего порядка, нежели у остальных людей. Надо, однако, заметить, что слова "сверхчеловеческий" и "сверхъестественный", заимствованные у нашего богословия, не имели никакого смысла в высоком религиозном познании Иисуса. Для него и природа, и развитие человека не составляли собой определенных ограниченных областей вне Бога, жалкой реальности, подчиненной законам, непреложным до отчаянья. Для него не было ничего сверхъестественного, ибо не было для него природы. В своем опьянении бесконечной любовью он забывал тяжелые цепи, которые держат ум в плену; одним скачком он переносился через пропасть, которая отделяет человека от Бога благодаря ограниченности человеческих способностей и которая для большинства людей составляет непреодолимое препятствие.
Нельзя не признать, что в этих положениях Иисуса заключался зародыш той доктрины, которая впоследствии возвела его на степень одного из лиц Божества[780], отождествив его со "Словом", или "Вторым Богом"[781], или "Старшим сыном Бога"[782], или с "Ангелом метатроном"[783], этим созданием иудейского богословия[784]. Созданием подобной теологии руководила потребность внести поправку в крайнюю суровость древнего монотеизма и поставить рядом с Богом другое существо, ассистента, которому Отец Предвечный мог бы вверять управление вселенной. Уже начинало распространяться верование, что некоторые люди являются воплощением божественных способностей или "сил"; у самаритян около этой эпохи был чудотворец, которого называли "великой силой Божией"[785]. Уже в течение двух веков умозрительная философия иудаизма склонялась к тому, чтобы создавать отдельные лица из божественных атрибутов или из отдельных выражений, относящихся к Божеству. Таким образом, "Дух Божий", о котором часто упоминается в Ветхом Завете, рассматривается как особое существо, "Святой Дух". Точно так же "Премудрость Божия", "Слово Божие" становятся вполне самобытными лицами. То был зародыш процесса, давшего в результате сефирот кабалистики, эоны гностицизма, лица или ипостаси христиан, словом, всю ту сухую мифологию, состоящую из олицетворенных отвлечении, к которой должен прибегать монотеизм, когда он желает ввести в понятие о Боге многообразность.
По-видимому, Иисус чуждался этих богословских тонкостей, которые вскоре должны были наполнить мир бесплодными препирательствами. Метафизическая теория Слова в том виде, как она встречается в сочинениях ее современника, Филона, в халдейских таргум и даже в книге "Премудрости"[786], нисколько не проглядывает ни в Logia Матфея, ни вообще в синоптических Евангелиях, столь точно передающих подлинные слова Иисуса. Действительно, учение о Слове не имело ничего общего с мессианством. "Слово" Филона и Таргума отнюдь не то же, что Мессия. Лишь позднее начали отождествлять Слово с Иисусом и, исходя из этого принципа, создавать целое новое богословие, весьма отличное от учения о Царстве Божием[787]. По существу, Слову принадлежит роль создателя и провидения, Иисус же никогда не заявлял притязаний ни на то, что он создал мир, ни на то, что он им управляет. Роль его будет в том, чтобы судить мир, обновить его. Он претендовал лишь на председательство в суде при конце мира, и все первые христиане приписывали ему именно это значение[788]. До наступления великого дня он сидит одесную Отца в качестве его метатрона, первого министра и будущего мстителя[789]. Сверхчеловеческий Христос византийских хоров, сидящий в качестве судии среди апостолов, которые аналогичны с ним и выше ангелов, призванных только ассистировать и служить им, вот вполне точное образное представление понятия о "Сыне Человеческом", первые следы которого так резко намечаются еще в книге Даниила.
Во, всяком случае, тому миру вовсе не была свойственна строгая точность обдуманной схоластики. Вся совокупность изложенных нами идей в уме учеников складывалась в столь неопределенную богословскую систему, что Сын Божий, этот двойник божества, в их представлении действует совершенно как человек. Он подвергается искушению, он не ведает многих вещей, он исправляется, меняет свои взгляды[790]; он бывает угнетен, теряет мужество; он просит Отца избавить его от испытаний; он покоряется Богу, как сын покоряется отцу[791]. Ему предстоит судить мир, а дня суда он не знает[792]. Он принимает меры, чтобы обеспечить свою безопасность[793]. Вскоре после его рождения приходится скрыть его, чтобы спасти от могущественных людей, желавших убить его[794]. При заклинаниях дьявол издевается над ним и не сразу отходит[795]. В его чудесах чувствуется тяжкое усилие, утомление, как будто "нечто выходит из него"[796]. Все это просто деяния человека, посланного Богом, человека, которому Бог покровительствует и благоприятствует[797]. Тут нечего требовать ни логики, ни последовательности. Разноречивость показаний обусловливается потребностью Иисуса внушить в себя веру и энтузиазмом его учеников. Для мессианцев школы тысячелетников, для закоренелых читателей книг Даниила и Еноха он был Сыном Человеческим; для иудеев общей веры, для читателей Исайи и Михея он был Сыном Давида; для своих последователей он был Сыном Божиим или просто Сыном. Другие принимали его за воскресшего Иоанна Крестителя, и ученики не порицали их за это; или за Илию, за Иеремию, согласно народному верованию, что древние пророки восстанут, чтобы приуготовить эпоху Мессии[798].
Непоколебимое убеждение или, вернее, энтузиазм, исключавший у него всякую возможность сомнения, покрывал всю эту смелость. Мы с нашими холодными и боязливыми натурами плохо понимаем, как можно быть до такой степени во власти идеи, апостолом которой выступаешь. Для нас, глубоко серьезных людей, убеждение вместе с тем предполагает и искренность. Но искренность не имеет особенного значения у восточных народов, не очень привычных к тонкостям критического ума. Добросовестность и обман в нашем прямолинейном сознании - понятия, друг друга взаимно исключающие. На Востоке от одного к другому существуют тысячи переходов и оттенков. Авторы апокрифических книг (например, Даниила, Еноха), в высшей степени экзальтированные люди, совершали ради своего дела и, конечно, без малейшей тени сомнения деяние, которое мы назвали бы подлогом. Для восточного человека фактическая правда имеет весьма мало значения; он все видит сквозь призму своих предрассудков, интересов, страстей.
История станет невозможной, если не допустить открыто, что для искренности существует много мерок. Вера не знает иного закона, кроме выгоды для того, что она считает истиной. Так как цель, которую она преследует, для нее абсолютно священна, то она без всяких затруднений подтверждает свой тезис плохими аргументами, когда хороших оказывается недостаточно. Если данное доказательство неосновательно, то сколько других зато неопровержимы!.. Если данного чуда не было в действительности, зато сколько было других!.. Сколько благочестивых людей, убежденных в истинности своей религии, пытались восторжествовать над упорством людей при помощи средств, негодность которых они сами понимали! Сколько стигматиков, конвульсионеров, сколько "одержимых" в монастырях были вовлечены влиянием мира, среди которого они жили, и собственной верой в притворство, то из желания не остаться позади других, то из желания поддержать свое дело, которому угрожала опасность! Все великое совершается народом, народом же нельзя руководить, не разделяя его идей. Философ, который, зная это, уединяется и замыкается в своем благородстве, заслуживает высокой похвалы. Но нельзя порицать того, кто берет человечество со всеми его иллюзиями и пытается влиять на него и через него. Цезарь отлично знал, что он не сын Венеры. Франция не была бы тем, что она есть, если бы в течение тысячи лет не существовало веры в святое миро Реймса. Нам, в нашем бессилии, нетрудно называть это ложью и, гордясь нашей робкой честностью, презрительно относиться к героям, которые приняли битву с жизнью при совершенно иных условиях. Когда нам с нашей разборчивостью удастся совершить то, что те сделали своими обманами, тоща мы будем иметь право строго судить их. И, по крайней мере, следует делать коренное различие между такими обществами, как наше, где все происходит при ярком свете разума, и теми наивными и доверчивыми обществами, в которых зародились верования, господствовавшие в течение веков. Нет великого дела, которое бы не было основано на легенде. Единственно кто в этом виноват, это человечество, которое желает быть обманутым.
Глава XVI Чудеса.
По мнению современников Иисуса было только два доказательства сверхъестественности его миссии - чудеса и осуществление пророчеств, и ученики его прибегали к обоим этим способам доказательства с полной добросовестностью. Уже давно Иисус убедился в том, что пророки писали, имея в виду именно его. Он находил себя в их священных предсказаниях; он смотрел на себя как на зеркало, в котором весь пророческий гений Израиля читал будущее своего народа. Христианская школа, быть может, еще при жизни Иисуса пыталась доказать, что он совершенно отвечает всему, что пророки предсказывали о Мессии[799]. Во многих случаях, однако, эти аналогии представляются чисто внешними и для нас даже почти неуловимыми. Большею частью случайные или ничтожные обстоятельства из жизни учителя напоминали его ученикам некоторые места в Псалмах или у пророков, и благодаря тому, что мысли их постоянно были заняты этим, они усматривали в таких местах образ своего учителя[800]. Таким образом, вся экзегетика того времени заключалась почти только в игре словами, в цитатах, которые приводились искусственно и произвольно[801]. Синагога не имела официально установленного перечня текстов, относящихся к будущему царству. Мессианские толкования были свободны и скорее представляли собой игру слов, чем серьезную аргументацию.
Что касается чудес, то в ту эпоху они считались непременным признаком божественности и знамением пророческого призвания. Легенды об Илие и Елисее были полны чудес. Считалось непреложным, что Мессия тоже будет совершать много чудес[802]. В недалеком расстоянии от Иисуса, в Самарии, волхв по имени Симон своими фокусами создал себе роль почти божественную[803]. Впоследствии, когда хотели раздуть славу Аполлония Тианского и доказать, что вся жизнь его была странствованием бога на земле, это оказалось возможно не иначе, как путем измышления целого ряда чудес, которые он будто бы совершил[804]. Сами александрийские философы, Плотин и другие, уверяли, будто они совершали чудеса[805]. Таким образом, Иисусу предстояло выбрать одно из двух: или отказаться от своей миссии, или сделаться чудотворцем. Надо припомнить, что весь античный мир, за исключением великих научных школ Греции и их римских последователей, признавал чудеса; что Иисус, с своей стороны, не только верил в них, но и не имел ни малейшего понятия о естественном порядке и его законах. Знания его в этом отношении были ничуть не выше, чем его современников. Даже более того, одним из наиболее глубоко укоренившихся его убеждений было именно то, что человек при помощи веры и молитвы может повелевать природою[806]. Способность творить чудеса вообще считалась привилегией, которой Бог регулярно наделяет людей[807], и в этом не находили ничего удивительного.
Времена переменились, и то, что составляло славу великого учителя, нам теперь представляется как бы унижением его достоинства, и если когда-либо культ Иисуса ослабеет среди человечества, то, несомненно, это будет именно благодаря тем его деяниям, за которые в него уверовали. Критика не находит никаких затруднений при оценке этого рода исторических явлений. Чудотворец нашего времени, если не иметь в виду крайней наивности, какая, например, имела место у некоторых стигматизированных в Германии, внушал бы отвращение, ибо он совершал бы чудеса, в которые сам не верит; он непременно был бы шарлатаном. Но если мы возьмем Франциска Ассизского, то положение совершенно изменится; цикл чудес, связанный с зарождением ордена Св. Франциска, не только нас не оскорбляет, но даже доставляет нам истинное удовольствие. Основатели христианства жили в состоянии поэтического неведения, почти столь же полного, как у Св. Клары и у трех сотоварищей (tres socii). Им казалось совершенно естественным, что учитель их видится с Моисеем и Илией, что он повелевает стихиями, исцеляет больных. Сверх того, надо припомнить, что всякая идея утрачивает свою чистоту, лишь только она обнаруживает стремление осуществиться. Тут никогда нельзя добиться успеха без некоторого трения, от которого страдает чуткая душа. Но такова уже участь слабого ума человеческого, что обыкновенно все наилучшее достигается лишь плохими средствами. Доказательства первоначальных апологетов христианства основаны на очень слабой аргументации. Моисей, Христофор Колумб, Магомет восторжествовали над препятствиями, лишь считаясь изо дня в день с слабостью людей и доказывая истину не всегда правдивыми доводами. Возможно, что окружающие Иисуса были в большей степени поражены его чудесами, нежели его проповедями, при всей их необыкновенной божественной глубине. Прибавим еще, что народная молва, как при жизни, так и после смерти Иисуса, без сомнения, чудовищно преувеличивала число его чудес. В самом деле, типы евангельских чудес не отличаются большим разнообразием; они повторяют друг друга и представляются сколком с весьма ограниченного числа образцов, приспособленных к народному вкусу.
Среди рассказов о чудесах, утомительно перечисляемых в Евангелиях, невозможно отличить чудеса, приписанные Иисусу общественным мнением при жизни его или после смерти, от тех чудес, в которых он дал согласие играть активную роль. В особенности невозможно определить, насколько исторически достоверны некоторые неприятно поражающие подробности этого рода событий в виде, например, усилий, смущения, трепета и других приемов, отзывающихся фокусничеством[808], или же все эти обстоятельства представляют собой плоды верований редакторов, сильно озабоченных теургией, и в этом отношении живших в такой же атмосфере, как спириты нашего времени[809]. Действительно, народное мнение требовало, чтобы божественная сила в человеке являлась в виде некоего эпилептического или конвульсивного припадка[810]. Почти все чудеса, о которых Иисус думал, что он их совершил, были, как кажется, чудесными исцелениями. В ту пору медицина в Иудее была тем, чем она осталась и доныне на Востоке, то есть не имела ничего общего с наукой и предоставлялась исключительно индивидуальному вдохновению. Научная медицина, основанная в Греции пятью веками раньше, в эпоху Иисуса была почти неизвестна палестинским иудеям. При таком состоянии знаний появление высшего существа, человека, который относится к больному с нежностью и внушает ему уверенность в выздоровлении, часто оказывается самым лучшим лекарством. Кто осмелится утверждать, что во многих случаях, за исключением болезней, связанных с органическими повреждениями, самое прикосновение к больному особенного человека не стоит всего фармацевтического арсенала? Самая радость, удовольствие повидать его уже имеет целительное действие. Она дает, что может: улыбку, надежду на выздоровление, и этого не так мало.
Иисус имел такое же представление о рациональной медицине, как и большинство его современников; как и все, он верил, что излечение достигается главным образом с помощью религиозных обрядов, и такое верование было совершенно последовательным. Раз на болезнь смотрели как на наказание за грех[811] или как на наваждение злого духа[812], а отнюдь не как на результат физических причин, лучшим врачом считался святой человек, обладающий сверхъестественной силой. На исцеление смотрели как на деяние нравственного порядка; Иисус, ощущавший свою нравственную силу, должен был думать, что он одарен и специальной способностью исцелять. При уверенности, что прикосновение к его одежде[813], возложение рук[814], смазывание своей слюной[815] приносит больным пользу, с его стороны было бы жестоким, если бы он отказывал страждущим в утешении, которое было в его власти дать им. Исцеление больных считалось одним из знамений Царства Божия и всегда связывалось с освобождением нищих[816]. И то и другое было признаком великого переворота, который должен был закончиться уничтожением всех несправедливостей и немощей. Ессениане, у которых имеется столько родственного с Иисусом, слыли тоже весьма могущественными целителями[817].
Один из видов исцелений, которые чаще всего совершал Иисус, было заклинание или изгнание бесов. Необычайная легкость, с которой принималась вера в демонов, была общей для всех умов той эпохи. По общему мнению, господствовавшему не только в Иудее, но и во всем мире, демоны могли овладевать телом иных людей и заставлять их действовать против собственной их воли. Персидский див, неоднократно упоминаемый в Авесте[818], Аешмадаева, "див любострастных вожделений", известный у иудеев под названием Асмодея[819], считался причиной всех истерических заболеваний у женщин[820]. Тем же самым объяснялось происхождение эпилепсии, всех душевных и нервных болезней[821], при которых больной как бы не владеет собой, всякого рода недуги, для которых не усматривается видимой причины, как, например, глухота, немота[822]. Превосходный трактат Гиппократа "О священной болезни", в котором были установлены еще за четыре с половиной века до Иисуса истинные принципы медицины по этому предмету, не рассеял общего заблуждения на этот счет. Существовало предположение, что для изгнания демонов есть более или менее действенные приемы: заклинание составляло такую же определенную профессию, как медицина[823]. Нет сомнения, что Иисусу еще при жизни приписывалось знакомство с новейшими секретами этого искусства[824]. В те времена в Иудее было много сумасшедших, вероятно, вследствие крайней экзальтации умов. Эти сумасшедшие, ходившие на свободе, как это имеет место в тех странах и в настоящее время, поселялись в покинутых пещерах, служивших гробницами и обычно дававших приют разбойникам. Иисус часто сталкивался с подобными несчастливцами[825]. По этому поводу ходило множество странных рассказов, в которых запечатлелось все легковерие той эпохи. Но и в этом отношении не следует преувеличивать влияние Иисуса. Душевные расстройства, которыми страдали одержимые, часто были сами по себе довольно легкими. Еще и в наши дни в Сирии сумасшедшими или одержимыми бесом (оба эти понятия известны под одним общим названием меджнун) считают людей, отличающихся лишь некоторыми странностями[826]. Часто нежного слова достаточно, чтобы "изгнать демона" в подобных случаях. Без сомнения, таковы и были средства, которыми пользовался Иисус. Кто знает, не распространилась ли его слава заклинателя почти без его ведома? Люди, живущие на Востоке, нередко по прошествии некоторого времени с удивлением узнают, что пользуются огромной славой медика, колдуна, отыскивателя кладов, причем совершенно не могут дать себе отчета в том, какие именно факты послужили поводом для подобных вымыслов[827].
Сверх того, многие обстоятельства указывают на то, что Иисус лишь впоследствии сделался чудотворцем, и притом против своего желания. Нередко он совершает чудеса только после усиленных просьб, как бы с неудовольствием и упрекая тех, которые просят об этом, в умственной грубости[828]. Затем, необъяснимой с первого взгляда особенностью является у него стремление совершать свои чудеса тайком, причем он дает людям, получившим от него исцеление, совет никому об этом не рассказывать[829]. Когда бесы хотят объявить его Сыном Божиим, он запрещает им говорить; они признают его вопреки его воле[830]. Эти черты особенно характерны у Марка, который по преимуществу является повествователем чудес и заклинаний. По-видимому, ученик, доставлявший основные данные этого Евангелия, особенно утруждал Иисуса своим восхищением по поводу чудес, так что учитель, тяготившийся такого рода репутацией, не раз говаривал ему: "молчи об этом". Один раз неудовольствие по этому поводу разразилось странной вспышкой[831], выражением гнева, в котором сквозит, что Иисуса утомляли эти вечные просьбы слабых умов. Можно сказать, что моментами роль чудотворца ему неприятна и что он пытается возможно меньше разглашать чудеса, которые, так сказать, родятся на каждом его шагу. Когда враги его просят у него чуда, особенно небесного, метеора, он им упорно в этом отказывает[832]. Следовательно, позволительно думать, что репутация чудотворца была ему навязана, что он не слишком этому противился, но ничем и не содействовал этому и что, во всяком случае, он сознавал неосновательность общественного мнения в этом отношении.
Если бы мы стали слишком поддаваться нашим антипатиям, то погрешили бы против исторического метода. Чтобы удовлетворить существенным условиям истинной критики, необходимо понимать разницу эпох и освободиться от инстинктивных привычек, которые являются результатом чисто рационалистического воспитания. Для того чтобы избавить характер Иисуса от нареканий, которые он может на себя навлечь, не следует умалчивать о фактах, которые в глазах его современников были бы поставлены на первый план[833]. Было бы весьма удобно утверждать, что все это добавления учеников, которые стояли гораздо ниже своего учителя, и не будучи в состоянии понять истинного его величия, пытались возвеличить его приемами, совершенно недостойными его. Но все четыре повествователя жизни Иисуса единогласно восхваляют его чудеса; один из них, переводчик апостола Петра[834], Марк, до такой степени настаивает на этом пункте, что если бы характер Христа пришлось изображать единственно по этому Евангелию, то Иисус оказался бы заклинателем, обладающим редкой обаятельностью, чрезвычайно могущественным волшебником, которого боялись и от которого любили как-нибудь избавиться[835]. Итак, мы, не колеблясь, должны допустить, что деяния, которые в наше время рассматривались бы как признаки иллюзии или безумия, занимали в жизни Иисуса видное место. Но можно ли пожертвовать этой темной стороне великой стороной подобной жизни? Этого следовало бы остеречься. Простой волшебник не вызвал бы нравственной революции, подобной той, которую совершил Иисус. Если бы в Иисусе чудотворец заслонил собой моралиста и религиозного реформатора, то от него произошла бы школа теургии, а не христианства.
Тот же вопрос, в сущности, может быть одинаково поставлен по отношению ко всем святым и основателям религий. Те состояния, которые в наше время считаются патологическими, как, например, эпилепсия, видения, некогда считались признаком силы и величия. Нынешняя медицина может определить ту болезнь, которая решила судьбу Магомета[836]. Почти вплоть до нашего времени люди, больше всего потрудившиеся на благо своих ближних (даже сам прекрасный Венсан-де-Поль!), слыли, волей-неволей, чудотворцами. Но если исходить из того положения, что каждый исторический человек, которому приписываются деяния, почитающиеся в XIX веке малоосмысленными или шарлатанскими, сам был сумасшедшим или шарлатаном, то вся критика будет направлена по ложному пути. Александрийская школа была благородна, а между тем она отдавалась приемам экстравагантной теургии. Сократ и Паскаль не были свободны от галлюцинаций. Все события должно объяснять причинами, которые им пропорциональны. Слабости человеческого ума порождают не только слабость; великие события происходят от великих причин, заложенных в природе человека, хотя нередко такие события сопровождаются подробностями, которые для поверхностного ума заслоняют собой их величие.
Итак, в общем было бы правильно идти к заключению, что Иисус был чудотворцем и заклинателем лишь поневоле. Как всегда бывает с великими божественными натурами, он скорее подчинялся чудесам, которых от него требовало общественное мнение, нежели совершал их. Обыкновенно чудо является делом публики, а не того, кому оно приписывается. Если бы Иисус и упорно отказывался совершать чудеса, толпа создала бы их для него; самым великим чудом было бы, если бы он не делал чудес; в этом случае все законы истории и психологии толпы потерпели бы сильнейшее нарушение. Он был не более властен умерить жадное стремление толпы и собственных своих учеников к чудесному, нежели Св. Бернар или Св. Франциск Ассизский. Чудеса Иисуса были тем насилием, которое над ним совершил его век, уступкой, которая была вырвана у него потребностью эпохи. Но заклинатель и чудотворец пали и забыты, между тем как реформатор религии будет вечно жить.
Даже те, кто в него не верил, были поражены этими фактами и старались сами их повидать[837]. Язычники и мало осведомленные люди испытывали чувство страха и старались выпроводить его из своих округов[838]. Быть может, многие помышляли воспользоваться его именем для восстания[839]. Но чисто моральное, отнюдь не политическое направление деятельности Иисуса спасало его от подобных увлечений. Царство его находилось в кругу детей, которых привлекали к нему и удерживали возле него одинаковая юность воображения и одно и то же предвкушение Царства Небесного.
Глава XVII Окончательная форма идеи Иисуса о Царствии Божием.
Мы должны предположить, что эта последняя фаза деятельности Иисуса продолжалась около восемнадцати месяцев, со времени возвращения его из паломничества на Пасху в 31 г. и до путешествия его на праздник Скинопигии (поставления кущей) в 32 г.[840]. За этот промежуток времени мысль Иисуса не обогатилась ни одним новым элементом, но все в нем развивалось и вырабатывалось с постоянно возрастающей степенью мощности и смелости.
Основной идеей Иисуса с первого его дня было установление Царства Божия. Но, как уже было сказано, это Царство Божие Иисус понимал в весьма различном смысле. Иногда Иисуса можно было бы счесть демократическим вождем, желающим просто учредить царство бедных и обездоленных. В другой раз Царство Божие является буквальным осуществлением апокалипсических видений, относящихся к Мессии. Наконец, часто Царство Божие есть царство душ, а грядущее освобождение - освобождение духа. В этом случае революция, к которой стремился Иисус, является именно той, которая и совершилась в действительности, учреждением нового культа, более чистого, нежели культ Моисея. По-видимому, все эти мысли жили одновременно в сознании Иисуса. Первая из них, идея светской революции, казалось бы, не очень долго останавливала на себе его внимание. Иисус никогда не считал земное, земные богатства, материальную власть настолько ценными, чтобы стоило о них думать. У него не было никакого внешнего самолюбия. Иногда, в силу естественной последовательности, его высокое религиозное значение было готово обратиться в социальное. К нему обращались с просьбой быть судьей и посредником в вопросах имущественных. Иисус с гордостью отклонял подобного рода предложения, почти как оскорбительные для него[841]. Он жил своим небесным идеалом и никогда не изменял бедности и своему пренебрежительному отношению к богатству. Что касается двух других понятий о Царстве Божием, то в Иисусе они как бы уживались одновременно. Если бы он был не более как энтузиастом, запутавшимся в Апокалипсисах, которыми питалось народное воображение, то он остался бы неизвестным сектантом, стоящим ниже тех, кому принадлежали пленившие его идеи. Если бы он был только пуританином, вроде Каннинга, или "савоярского викария", то, бесспорно, он не имел бы никакого успеха. Обе части его системы или, лучше сказать, оба его понятия о Царстве Божием опирались одно на другое, и это взаимное обоснование увенчалось необыкновенным успехом. Первые христиане были духовидцами, мысли их вращались в мире идей, который мы бы определили как мир мечтаний; но они являются в то же время героями социальной борьбы, которая закончилась освобождением совести и учреждением новой религии, а из этой религии в конце концов должен будет выйти чистый культ, возвещенный ее основателем.
Апокалипсические идеи Иисуса в их наиболее полном виде можно было бы формулировать следующим образом:
Существующий общественный строй приходит к концу. Концом этим будет громадный переворот, "атония", похожая на родовые боли, полингенезия или "возрождение", по собственному выражению Иисуса[842], которому будут предшествовать зловещие бедствия и о котором предвозвестят странные явления[843]. В самый великий день на небе вспыхнет знамение Сына Человеческого; то будет громоподобное и молниеносное видение, как на горе Синае: страшная гроза разразится на небе, сноп огня мгновенно вспыхнет от востока до запада. Мессия явится на облаках[844], во всей своей силе и славе, при трубном звуке, окруженный ангелами. Ученики его воссядут рядом с ним на тронах. Тогда мертвые воскреснут и Мессия воздаст каждому по делам его[845].
На этом суде люди будут разделены на две категории, по их делам[846]. Исполнителями приговора будут ангелы[847]. Избранные войдут в чудное царство, уготованное им от создания мира[848]; там они, облеченные светом, возлягут за пиршество с Авраамом[849], патриархами и пророками. Но их будет малое число[850]. Прочие же пойдут в геенну. Геенной называлась долина, лежавшая к западу от Иерусалима. В различные эпохи здесь предавались культу огня, и место это обратилось в некоторого рода клоаку. Таким образом, по представлению Иисуса, геенна есть мрачная, нечистая долина, подземная бездна, пылающая огнем[851]. Неудостоенные Царства будут здесь гореть, их будут поедать черви, и одну участь с ними разделят Сатана и его мятежные ангелы[852]. Там будет плач и скрежет зубов[853]. Царство Божие будет, как замкнутый чертог, внутри сияющий, посреди этого мира мрака и мучении[854].
Этот новый порядок вещей будет вечным. Раю и геенне не будет конца. Их отделяет друг от друга непроходимая бездна[855]. Сын Человеческий, сидя одесную Бога, будет первенствовать в этом окончательном состоянии мира и человечества[856].
Из сочинений той эпохи с абсолютной очевидностью явствует, что все это понималось и учениками, а иногда и самим учителем, совершенно буквально. Если первое поколение христиан обладало каким-либо глубоким и непреложным верованием, то именно в кончину мира[857] и в то, что великое "явление"[858] Христа должно произойти в самом непродолжительном времени. Энергичное провозглашение: "Время близко!"[859], которым Апокалипсис начинается и оканчивается, это беспрестанно повторяемое напоминание: "имеющий уши слышать, да слышит"[860] были лозунгами надежд и единения в течение всего апостольского века. Одно из сирийских выражений Маран афа, "Господь наш приближается!"[861], сделалось ходячим среди верующих; они повторяли его между собой, чтобы утвердиться в своей вере и в своих упованиях. Апокалипсис, написанный в 68 г. по Р.Х.[862], назначает самый срок пришествия через три с половиной года[863]. В "Вознесении Исайи"[864] приводится расчет, очень близкий к этому.
Иисус никогда не пускался в такие определения. Когда его спрашивали о времени его пришествия, он всегда отказывался отвечать; однажды он заявил даже, что дату этого великого дня знает только Отец, который не открывал этой тайны ни ангелам, ни Сыну[865]. Он говорил, что в тот момент, когда Царство Божие ожидается с беспокойным любопытством, оно именно и не придет[866]. Он постоянно повторял, что это будет такой же неожиданностью, как неожиданны были для Ноя и Лота катастрофы, поразившие их; что нужно быть всегда готовым к нему, что всякий должен бодрствовать и держать свою лампаду зажженной, как для свадебной процессии, которая назначается неожиданно[867]; что Сын Человеческий придет, как тать в ночи, в час, когда его не ожидают[868]; что он появится, как молния, которая пробежит от одного края горизонта до другого[869]. Но все его заявления о близости катастрофы не оставляют места для разных толкований[870]. "Нынешний род, говорил он, - не пройдет, как все это сбудется. Некоторые из стоящих здесь не вкусят смерти, как уже увидят Сына Человеческого, грядущего в Царстве своем"[871]. Тех, кто ему не верит, он упрекает в том, что они не умеют различать предвозвестников будущего Царства:
"Вечером вы говорите: будет ведро, потому что небо красно; и поутру: сегодня ненастье, потому что небо багрово. Лицемеры! различать лице неба вы умеете, а знамений времени не можете?"[872] Благодаря иллюзии, свойственной всем великим реформаторам, Иисус представлял себе конечную цель гораздо более близкой, нежели она была в действительности; он не принимал в расчет медлительности человеческих движений; он воображал, что в один день осуществится то, что спустя и восемнадцать веков еще не закончило своего осуществления.
Эти столь определенные заявления занимали умы христианской семьи в течение почти семидесяти лет. Предполагалось, что некоторые из учеников увидят день конечного пришествия раньше, нежели умрут. В особенности Иоанн причислялся к этим ученикам[873]. Многие верили, что он никогда не умрет. Быть может, таково было позднейшее мнение, возникшее в конце первого века ввиду той глубокой старости, до которой Иоанн дожил, так как это давало повод думать, что Бог хочет оставить его в живых до великого дня, чтобы осуществить таким образом слово Иисуса. После того, как он умер, у многих вера поколебалась, а его ученики с тех пор давали предсказанию Христа уже более умеренное толкование[874].
Признавая полностью апокалипсические верования в том виде, как они изложены в иудейских апокрифических книгах, Иисус в то же время признавал и догмат о воскресении из мертвых, который является пополнением или, вернее, одним из условий этих верований. Как мы уже говорили[875], это учение для Израиля было еще новинкой; масса людей его не знала или не верила в него[876]. Для фарисеев и горячих приверженцев мессианских верований этот догмат был твердо установленным[877]. Иисус принял его без оговорок, но понимал его всегда в самом идеалистическом смысле. Многие представляли себе дело так, что воскресшие в будущей жизни будут есть, пить, жениться. Иисус вполне допускает в своем Царстве новую пасху, стол и вино новое[878], но категорически исключает браки. Саддукеи по этому поводу приводили аргумент с виду грубый, но по существу в достаточной степени соответствовавший старой теологии. Следует припомнить, что по древним мудрецам человек продолжает жить после своей смерти в своих детях. Кодекс Моисея посвятил этой патриархальной теории особое оригинальное учреждение, левират. Отсюда саддукеи вывели весьма хитроумные заключения, говорившие против воскресения.
Иисус вышел из этого затруднения, объявив категорически, что в вечной жизни разницы между полами не будет и что человек уподобится ангелам[879]. Иногда он обещает воскресение только праведным[880], а всю кару нечестивцев сводит к тому, что они умрут без остатка и перейдут в состояние небытия[881]. Однако чаще Иисус думает, что и злые воскреснут для вечной муки[882].
Как видно, во всех этих теориях не было абсолютно ничего нового. Ни Евангелия, ни сочинения апостолов в отношении апокалипсических доктрин не заключают ничего такого, чего нет у Даниила[883], Еноха[884], в Сивилльских пророчествах[885], в Успении Моисея[886], - книгах еврейского происхождения. Иисус разделял эти идеи, общераспространенные среди его современников. Он принял их за основу своего дела или, лучше сказать, за одну из его основ, ибо он имел слишком глубокое понятие об истинном значении своего дела для того, чтобы строить его единственно на столь непрочных принципах, как пророчества, которые подвергаются опасности, что события блистательно опровергнут их.
Действительно, подобное учение, если его понимать в буквальном смысле, очевидно, не могло иметь будущего. Мир, продолжая существовать вопреки этому учению, был бы наглядным опровержением его. Следовательно, оно могло бы сохраниться самое большее в течение одного поколения. Вера в него первого поколения христиан была бы понятна, но уже для второго поколения она была бы необъяснима. После смерти Иоанна или последнего из современников Иисуса, кто бы он ни был, слова учителя оказались бы ложью[887]. Если бы учение Иисуса сводилось лишь к верованию в близкую кончину мира, несомненно, в настоящее время оно преспокойно было бы предано забвению. Что же спасло его учение? Большой простор евангельских взглядов, который допускал отыскивание под одним и тем же символом идей, свойственных весьма различному интеллектуальному состоянию. Кончина мира не последовала, хотя Иисус возвещал, ее, а ученики в нее верили. Но мир обновился и обновился именно в том смысле, о котором говорил Иисус. Мысль его была плодотворна именно потому, что она имела две стороны. Химера, заключавшаяся в ней, не подверглась общей участи стольких других химер, порожденных человеческим умом, потому что в ней гнездился зародыш жизни, который, проникнув благодаря своей сказочной оболочке в сознание человечества, принес в нем вечные плоды.