Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Абстрактный человек - Сергей Георгиевич Жемайтис на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сергей Жемайтис

АБСТРАКТНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Предисловие

Для начала позвольте познакомить вас предварительно и бегло с моим героем — Владимиром Глебовичем Майковым.

Поверьте, я знал его очень хорошо. И сейчас, уже спустя много лет после его смерти, я вижу перед собой его лицо, как живое. Необычное, тотчас обращающее на себя внимание — лицо. Широко поставлены на нем светлые, неопределенного оттенка глаза. Когда смотришь в них, дивишься тому, какие они разные. Один — будто веселый, радостный, искрящийся, второй — словно проваленный вглубь себя. Хотя также светлый, но отчего-то кажущийся темным, словно углубленный во что-то непомерно далекое. Выражение его глаз и улыбки также соответствовало этой разнице. Лицо его было словно бы сдвинуто единым мощным движением, скосившим щеки, срезавшим лоб.

Левая половина этого лица жила одной жизнью, правая — другой. Часто мне казалось, что в одном его лице сочеталось сразу два, так же, как и он сам состоял из двух абсолютно разных людей. Нечто благородное, аристократическое было во всем его облике, нечто давно и, казалось, уже непоправимо ушедшее и потерянное. Когда он улыбался, губы его по-детски раздвигались и выражение очаровательной наивности и чистоты словно бы пронизывало все его существо до последней клеточки. Это выражение чистоты словно сминало таящиеся в его духе противоположности. Я и сейчас часто вспоминаю его детскую пленительную улыбку.

Собственно, он и был большой ребенок со светлыми волосами. Нечто нежное, вымирающее, какая-то тень вырождения временами проскальзывала в выражении его глаз, в иных движениях тела. Во всем его облике.

Он был мощного телосложения, но что-то хрупкое, нежное, живое проглядывало сквозь эту мощь.

Да, безусловно, было в нем это вырождение. Но не то увядающее вырождение, которое приносило дряблость телу и мысли, а иное, следующее за конечным, высшим развитием рода и ведущее к обостренному сознанию, к откровениям новой жизни.

Как же он жил? Чем он жил?

Поспешу сразу же разочаровать вас. Ничего особенного вы не найдете во внешнем течении его бытия. Он жил так же, как вы или я, повторяя тот общий путь, который проходит каждый. И не было в этом пути никаких особенных внешних поступков. Но путь его был замечателен именно внутренней работой, именно внутренними его путешествиями по собственному сознанию, именно экскурсами в собственную душу. Вся жизнь для моего героя сконцентрировалась в нем самом. В нем-то и совершались удивительные события, о которых стоит рассказать, рождались поразительные образы, которым, по сути, посвящено все дальнейшее повествование. Шаг за шагом он шел вглубь себя и не видел конца этому пути, как мы не видим конца нашему внешнему движению во Вселенной.

И в себе он открывал новые удивительные миры, новые возможности жизни, новые смыслы ее. Его Я словно расширялось. Оно росло, и жизнь по мере этого роста казалась все более и более новой, пронзительной, хотя, может, она оставалась такой же, как и прежде, а менялось лишь сознание моего героя.

Будто раздвигались вокруг него шторы, и он видел то, что было всегда, но что было скрыто от всех и от него этими шторами.

В Майкове словно бы нарастало новое, еще не известное сознание, оно выходило из глубины его Я, отвоевывая в нем все новые и новые пространства.

И вдруг, неожиданно, хотя эта неожиданность была подготовлена всей его судьбой, существованием всего его рода, он увидел, что в нем растет новая, невиданная еще никем жизнь, что через него, через его душу она просачивается откуда-то из дальних глубин пространства — сюда, к нам, в наше будущее. И эта жизнь была так поразительна, так умопомрачительна и одновременно так проста в основных своих принципах, и одновременно так нова и не похожа на то, что мы вообще понимаем под своей жизнью, что мой знакомец рассказал мне при неожиданной нашей встрече о своей судьбе и о своих исканиях.

И они поразили меня. И я понял, что за ними — правда. Правда будущего. Та правда и та глубина, которой так не хватает нынешней убогой и бездумной жизни.

Чего же касалось это новейшее открытие, которое сделал внутри самого себя Владимир Глебович Майков? Что дало ему это сверхновое сознание, это постоянное углубление в себя, это путешествие по своей душе?

Оно дало ответы на самые простые вопросы. Вот они: зачем мы живем, какова цель нашей жизни, что будет там, за жизнью после смерти, есть ли Бог, и что же такое сама жизнь?

Это были и есть вопросы, которые каждый человек мучительно задает себе в самые разные периоды своей жизни. Сегодня он задает их про себя и не находит ответов, и не может жить так, и мучается, потому что без них, даже без самой простой постановки этих вопросов немыслима жизнь, немыслимо счастье человека, без них он сам кажется себе песчинкой в мире абстрактных чудовищ, в мире непонятностей и ужасов, в мире бессмыслицы. Нельзя жить без этих вопросов. Но почему-то от ответов на них наша современная русская жизнь увиливает всеми своими силами, словно опасаясь, что ответы эти отвергнут самою эту жизнь. Но напрасны эти страхи, поверьте. И происходят они опять же от того, что мы плохо представляем, что же такое эта наша жизнь, куда она движется, куда катится, куда ведет нас. А ответы на заданные вопросы и движение этой жизни ох как рядом. Так что иногда даже страшно становится.

Но полно об этом. Об этом будет сказано в своем месте. Вернемся к моему герою.

Вся жизнь его была исканием во имя этих проклятых вопросов. По сути больше в ней и не было ничего. Хотя было еще творчество. Мой герой был художником, и необыкновенным. Видимо, на эту необычность и натолкнуло его новое сознание.

Он извлек из небытия, из неизвестности новую жизнь.

Она пришла в него, и он был уверен, что она также придет и в других людей, что что-то вздрогнет в них, что-то шелохнется, что-то расширится, и они все до единого человека увидят то, что узнал и увидел он сам. Новую правду, новую истину.

Он грезил этой новой, невиданной, открывшейся ему жизнью, он предвидел ее уже в подробностях, он без устали говорил о ней, как о спасении, как о единственно возможном исходе для человека. Он искал образ этой жизни. Ибо во многом жизнь есть поиск образа ее.

Он был художником.

Он был строителем сверхнового мира.

И еще — он был философом, хотя сам, скорее всего, и не подозревал об этом.

Он часто говорил мне, что в его сознании растет какая-то невиданная структура, он даже называл ее иногда вселенной. Тут надо отметить одну его странность: он часто, особенно в последние годы жизни, не видел разницы между большим и малым. Между Вселенной и частью его Я. Он говорил о своей вселенной, которая есть в нем и которая позволяет по новому «принимать» мир, которая дает шанс видеть то, что не видит еще никто, и еще он говорил, что, возможно, он — первый плод новейшего шага бытия. Что он — эксперимент. Откуда была в нем эта уверенность — уму непостижимо.

Он был художником. Он был исследователем, хотя не любил и не признавал науки, считая, что скоро она отомрет, уступив место новым типам сознания.

Он был одинок и всю жизнь свою хотел избавиться от своего одиночества, потому что любил, мучительно любил людей, но не мог перейти границу между собой и ими.

Он был новым человеком. Он нес новое время. Сейчас я убежден в этом.

Я помню все свои встречи с ним, все наши бессонные разговоры и споры, я помню все его рассказы о себе.

Я помню его глаза и улыбку. Улыбку большого ребенка. Я вижу перед собой его пленительные картины.

И сейчас, когда его не стало, мне кажется, что я потерял частицу самого себя.

Потому что совершенно неожиданно я увидел где-то на самом дне своего разбуженного его душой Я то же, что он увидел в себе. Я понял, что у нас с ним есть одна общая точка соприкосновения. Что, по большому счету, мы с ним одно целое.

Затем я зачем-то представил себе, что и мириады других людей увидят в себе — Его.

И мне показалось, что все человечество соединяется в единой общей точке.

О ней и о нем этот роман.

КНИГА ПЕРВАЯ

Глава первая

Необычная троица

Огромный город застыл в зимнем мареве. Казалось, воздух звенел, налитый холодом. Иней покрывал дома. Они стыли белыми замороженными глыбами. Город походил на кристалл. Солнце пронизывало его, и кристалл казался оборотнем, столько разных, противоречивых лиц было у города.

Если бы вы посмотрели в этот момент на него со стороны Воробьевых гор, то могли бы увидеть почти все городские лики. Свет, отраженный мириадами льдинок и снежинок, искрился в золотых куполах соборов Новодевичьего монастыря, на Иване Великом, падал в огромные окна небоскребов и окошечки маленьких, еще кое-где оставшихся уютных старомосковских домиков. Как замороженные реки лежали проспекты. Какие-то огромные округлые сооружения напоминали фантастические космические поселения. Сверхсовременные шары и пирамиды можно было увидеть рядом с церквами, купеческими домиками и старинными двориками. Там и тут торчали шпили. Иные дома напоминали корабли, замороженные тяжелым льдом, другие — горы, воздвигнутые просто нечеловеческой силой. Горы, говорившие о мощи и вечной неколебимости некоторых эпох, проползших над этим вечным городом-кристаллом. Свет ломался во льдах, свет падал в окна, свет сиял в куполах и золоченых кремлевских теремках-пагодках. Все можно увидеть в этом городе, все можно было найти в нем, всякая часть света роняла сюда в свое время свое отражение, находила тут свое применение и не чувствовала себя чуждой телу города. Страшный мороз сковал его. И тягучий воздух, затекая во все свободные городские пространства, заполнял улицы, как ледяная вода заполняет русла рек.

Но вот кристалл города чуть повернулся, и о чудо! Ни тебе церквей, ни тебе домиков и домишечек, вместо них — ровные кубы с окнами. Серые и страшные, вот вам не город уже, а почти что и тюрьма.

Еще один поворот. И совсем другие виды подарил все тот же город. Совсем по-иному преломляется свет в этом сказочном кристалле. Нечто уже сверхсовременное и зеркальное лезет тут из земли. Нечто уже не от века сего, а от века будущего. Но между этим нечто встречаются еще дома минувшего времени, архаичные и дико одинокие в окружении своих стеклобетонных собратьев.

В таком месте и оказались трое людей, о которых нам предстоит рассказать подробнее.

Они вышли из черной машины, которая остановилась перед старинным домом с колоннами. И оказались в этом самом сверхновом месте. И было на этом месте несколько дико. Ибо всех троих сразу пронизало ощущение, что нечто, вероятно, содержащееся в самом тягучем холодном воздухе, словно придавливало эти дома, окутывало их тягучим клеем, который сковывал тут все движения, который прижимал к земле эту неожиданно проросшую тут новую жизнь. Кристалл города словно противился этой жизни, словно хотел вобрать ее в себя, поглотить и растворить в своем архаичном нутре, чтобы там она переделалась, переплавилась и приняла соответствующие, гармонирующие со всем телом города формы.

Да, странный город, особенно для тех, кто не привык к нему, для тех, кто видит его впервые, странный, многоликий, дарящий то одну, то другую свою грань, и от игры этих граней кажущийся бесконечным.

Но ничего этого не замечали трое, вышедшие из машины. Они по-деловому прошли к подъезду единственного старинного дома, перед которым стоял плакат — Выставка молодых. Каких «молодых», на плакате не значилось. Двери, словно зная, что они войдут, сами раскрылись перед ними и поглотили незнакомцев. Кроме двух мужчин, там была и дама.

В старинном зале с лепным потолком и высокими окнами было очень тихо. Свет прорывался узкими полосами сквозь неплотно зашторенные окна и ложился на старый, выщербленный паркет играющими пятнами. На стенах зала висели картины: пейзажи, натюрморты, архитектурные композиции. Тут и там в беспорядке стояли гипсовые и деревянные скульптуры, иные из которых были покрыты холстиной и напоминали плотно упакованные мумии. В зале, по-видимому, была художественная выставка, но посетителей не было: то ли выставка только готовилась к открытию, то ли она уже закрывалась.

Больше всего висело портретов. Но то ли свет не так падал из окон, а может, из-за какой иной причины, но у людей, изображенных на холстах, был какой-то измученный вид. И люди на холстах: и доярки, и солидные мужчины с золотыми звездами на пиджаках, и знатные строители около лесов, и даже просто люди, — казались какими-то грустными и стершимися по неизвестной причине.

Под каждым портретом, картиной, как водится, находилась табличка с фамилией художника, с указанием, где и когда он родился, какое специальное художественное заведение закончил, если закончил, когда принят в союз художников, где выставлялся и сколько.

В старом зале тихо. Только иногда сильный зимний ветер ударяет в зеркальное стекло, а то ухает, давит на оконную раму так, что, кажется, рама вот-вот не выдержит и с треском выпадет на дубовый пол.

Но вот где-то неожиданно хлопает дверь, раздается едва слышный шорох и какой-то голос говорит по-хозяйски громко:

— Что же вы, Иван Геннадиевич, Екатерина Ивановна, замешкались, входите, пожалуйста, входите, мы вас ведь давным-давно ждем, и, как вы и просили, — в залах нет никого, ни единого человека. Санитарный день сегодня. Специально для вас. Я надеюсь, вы увидите то, что хотели, и тот, ну тот художник, он, бесспорно, интересный художник, хотя, знаете ли, довольно странный человек, он вас заинтересует. Что? Уже заинтересовал, конечно, конечно.

В зале показались четверо. Говоривший — это был директор выставочного павильона — едва поспевал говорить, так быстро вошли его спутники. Трое его спутников стояли рядом. Троицу эту возглавлял довольно пожилой коренастый человек, которого директор очень уважительно называл Иваном Геннадиевичем. Это был мужчина на прикидку лет семидесяти трех-четырех со строгой военной выправкой и с очень значительным и строгим выражением лица. Глаза у него были зеленые, чуть на выкате — рачьи и очень пронзительные. Большой рот его часто складывался в брезгливую гримасу. Под глазами, словно кто-то очертил их коричневой густой гуашью, темнели круглые пятна. Щеки у Ивана Геннадиевича были несколько отвислые, с красными жилками, уходящими за границу щек и паутиной петлявшими почти по всему остальному лицу. Держался он уверенно, но несколько устало. Рядом с ним шла молодая женщина. Это ее и называл директор Екатериной Ивановной. Про женщину эту нельзя сказать ничего определенного, кроме того, что она имеет, и это ощущалось почти сразу, к коренастому строгому человеку какое-то отношение, нет, не служебное, скорее личное. Она держала себя вежливо, спокойно, очевидно ощущая уверенность тайной власти над Иваном Геннадиевичем. Рядом с ними шел семенящей походкой человек, описать которого еще труднее, чем Екатерину Ивановну, потому что в лице его не было ровным счетом ничего определенного. Оно было у него какое-то текучее и постоянно менялось в выражении. Волосы у этого неопределенного человечка были темные, глаза бегающие, но нежные. Так как директор выставки, раскрывавший двери перед троицей, почему-то никак не назвал его, то скажу сразу, что звали его Иваном Ивановичем Ивановым.

Троица остановилась, осмотрелась и почти полетела по залам. Впереди торопился директор, наравне с ним Иван Геннадиевич Болдин чуть сзади Екатерина Ивановна, а совсем сзади — Иван Иванович.

— Где они? — спросил Иван Геннадиевич, — где же эти ваши картины?

— Одну минуту, сейчас, — торопливо отвечал директор, — сейчас, еще несколько поворотов и будет как раз нужный зал. Чтобы вам было удобнее, мы повесили их в отдельный зал, небольшой, правда, но все же совершенно отдельный. Если вам захочется, мы можем предоставить в ваше распоряжение этот зал на сколько угодно, у него есть отдельный вход и выход, в восемнадцатом веке строили значительно предусмотрительнее, чем сегодня. Так вот, о чем это я? Да, вы сможете там закрыться, если, конечно, нужно, и можете работать.

— В залах мы не работаем, — ответил Иван Геннадиевич, причем голос его прозвучал очень мягко, но как-то так мягко, что директор почему-то слегка вздрогнул и невольно ускорил шаг.

— Сейчас, сейчас, вот за лестницей он будет, — торопливо приговаривал он.

— Как зовут его? — спросил Болдин.

— Кого именно? — сказал директор.

— Художника.

— Ах, художника, ну как же — Владимир Глебович Майков.

— Он москвич?

— Он москвич, да, именно москвич, но живет, по-моему, не в Москве, а где-то в пригородах, рядом с Москвой. Там у него, кажется, дача, а на даче мастерская.

— Так-так, где же ваш зал?

— Вот он, — сказал директор и неожиданно остановился, так что вся троица обогнала его, и директор сразу оказался сзади, а троица вошла в зал и встала. Впереди Иван Геннадиевич, чуть сзади Екатерина Ивановна и рядом с ней — Иван Иванович.

Зал действительно оказался небольшим и очень уютным. И висело в нем всего три картины. На первой картине была нарисована старая церковка вся в снегу, красная, накрытая сбоку огромным деревом, на второй — было изображено нечто странное, но впечатляющее. Холст был выкрашен в зеленый цвет, и сквозь зелень пробивался луч света. Казалось бы, ничего особенного? Но все же впечатление картина оставляла фантастическое. Когда Иван Геннадиевич посмотрел на эту зелень, казалось бы совершенно абсурдную и ничего не значащую, в нем пронеслось несколько одному ему понятных образов. Он увидел старую кроваво-кирпичную стену, дерево, куст, маленькие выбоинки на стене, снег, на снегу старый ботинок. И еще крик послышался, отчего Иван Геннадиевич неприятно вздрогнул и постарался убрать совершенно ненужное впечатление, но оно еще некоторое время не убиралось и тревожило сознание Болдина.

— Странно, — сказал он, — какой жуткий художник. Сильный художник.

Потом он поманил к себе Екатерину Ивановну и, когда та подошла вплотную, поманил еще ближе, и когда та наклонилась к нему, дело в том, что Екатерина Ивановна была выше Болдина на полголовы, Иван Геннадиевич что-то стал говорить ей; и старательно вслушивающемуся директору послышалось слово «повозимся». Больше же он ничего не расслышал.

— С кем повозимся, зачем повозимся, — мучительно рассуждал директор, стоя чуть сзади этой троицы. Это тихо сказанное слово долго не давало ему покоя, но потом он, поразмыслив, решил, что эти люди будут возиться не с ним. — Им нужен кто-то другой. Майков? Нет, не Майков, — думал он, — здесь дело поважнее, здесь что-то очень важное, иначе бы они не приехали, зачем таким по пустякам ездить, нет, не со мной они станут возиться, — утешался директор своим внутренним лепетом. Когда он пришел к такому заключению, в нем родилось приятное человеческое чувство к трем этим людям. Надо сказать, что с самого начала визита троицы чувства этого в нем совершенно не обнаруживалось, а была какая-то пустота, совершенно нечеловеческая, даже страха-то не было, а пустота была.

В то время, как директор соображал, с кем будет возиться Иван Геннадиевич, а сам Иван Геннадиевич говорил Екатерине Ивановне нечто тайное, Иван Иванович не терял времени даром и внимательно всматривался в картины. Делал он это так, будто его основной специальностью было всматриваться в картины, хотя, забегая немного вперед, скажем, что основной специальностью Ивана Ивановича была совершенно иная отрасль человеческого бытия, такая же, впрочем, вечная, как и искусство.

Но, между тем, всматривался Иван Иванович со знанием дела. Он отходил, приседал, наклонял голову, получая от созерцания картин видимое удовольствие, и губы его то улыбались, то складывались в гримасу брезгливой усталости. Особенно долго он смотрел на «Свет сквозь зелень». Так называлась зеленая картина, столь неудачно заставившая вспомнить Ивана Геннадиевича, видимо, что-то очень личное и не совсем приятное. Он как-то весь загорелся, оживился и обрадовался, словно опытный охотник, который, зайдя в чащу, уже каким-то тайным чутьем предвосхищает, что здесь рядом ждет его крупная дичь. Подойдя к висевшей под стеклом рядом с картинами табличке, Иван Иванович вынул ручку, блокнот и записал следующее: «Майков Владимир Глебович, после окончания Художественного училища работал театральным художником, затем художественным редактором, оформил несколько книг, в настоящее время занимается живописью. Выставки», — шло перечисление выставок, в том числе одной иностранной: Берн 1980 год.

Записав эти скудные и ничего не значащие сведения, Иван Иванович положил ручку в карман, улыбнулся и зачем-то стал осматривать стены небольшого и столь уютного зальчика. Осмотр стен принес Ивану Ивановичу истинное удовольствие, потому что он улыбнулся еще сильнее и радостнее, подошел, вернее, как-то подскочил к Ивану Геннадиевичу и быстро что-то прошептал ему на ухо. Иван Геннадиевич выслушал и сказал:

— А четвертая?

Директор, несмотря на то, что Иван Геннадиевич говорил не ему лично, а в воздух, видимо, сразу понял, что вопрос относится к нему, возможно, он даже заранее знал, что этот вопрос последует:

— Что? — сказал он.

— Гвоздь видите?

— Да, знаете, гвоздь, ээ…

— Картина четвертая где?

— Мы думали, что она не представляет для вас… Поэтому на некоторое время. В реставрацию, — зачем-то соврал директор. И сразу же подумал про себя: «Зачем врешь, дурак».

— Принесите, — сказал Иван Геннадиевич.

И когда директор исчез, отправившись за четвертой картиной, Иван Геннадиевич сказал:

— Ну что, Ваня, скажешь?

— Трудно сказать, сейчас четвертую принесут, хотя мне кажется, мне почему-то почти наверняка кажется, что это, может быть, то, что нам нужно. Я ведь четвертую видел уже, поэтому я вас сюда и притащил. Да надо ведь еще посмотреть этого Владимира Глебовича, получить, так сказать, его согласие и вообще пронаблюдать за ним, но все равно мне кажется — он подойдет.

— Имей в виду, Ваня, — сказал Болдин, — это, можно сказать, наш последний шанс.

— Несут, несут, — сказал Иван Иванович в ответ, обрывая разговор о шансе, — несут!

Действительно, директор и какая-то женщина в белом халате несли большую квадратную картину. Она была такой громоздкой, что одному человеку ее никак нельзя было бы унести. Директор и женщина подошли к стене и осторожно повесили картину на гвоздь, после чего женщина сразу же исчезла.

Картина была в чехле. Директор медленно снял его, и все увидели, что картина была необычайной. Она была абстрактной.

— Так! — удовлетворенно сказал Иван Геннадиевич.

— Так, так, — подтвердил Иванов.

— Похожа на наши последние образцы, — сказал Иван Геннадиевич почти шепотом, заставив директора с любопытством повернуть голову.

— Но их, заметьте, мы получили, так сказать, не совсем естественно, искусственно, что ли, после долгих работ, после жертв, и мы их не ожидали получить, а здесь — пожалуйста, просто так, и это самый обычный человек рисовал, наш современник, — сказал Иванов.

Непонятный этот разговор, видимо, значил для обоих нечто очень важное, потому что Болдин слушал внимательно и подтвердительно кивал головой.

Все замолчали и смотрели на картину. На ней, написанные разными красками, мерцали треугольники. Картина была создана так, что казалось, что треугольники летят на вас бессмысленной стаей, но где-то на переднем плане треугольники складывались и из них получался летящий мальчик. Он летел, закрыв глаза, прямо на зрителей. Картина так и называлась — «Спящий мальчик».



Поделиться книгой:

На главную
Назад