– Что тут свои.
– Ну так не везде же свои! Я понимаю – в авиации…
– Везде, – со значением сказал боец. – Тебя как зовут?
– Толя, – радостно признался Петров.
– Болван. Здесь как зовут?
– Теодор.
– Тореадор, – передразнил смуглый. – А я Эрнесто.
– А дома как?
– А дома неважно. Мы там вряд ли увидимся.
Петров тотчас успокоился: он был среди своих. Он не сомневался теперь, что и остальные все были русские, притворявшиеся испанцами чисто для конспирации.
– Ты выпей, – предложил странный Эрнесто. – Пока заливать будут… они тут, понимаешь, все делают медленно. Те еще вояки.
Петров выпил, запил водой, услужливо предложенной девушкой из отряда, – медсестра или мало ли, кто знает ихние боевые обычаи, – и засмеялся.
– Слушай, – сказал он, – а там… ну, с той стороны… там тоже мы?
– А чего ты думаешь, очень свободно, – серьезно сказал Эрнесто. – Недовоевали, ну и вот. Там у них целый отряд из марковцев. Только они не здесь воюют. А вполне может быть, что и здесь кое-кто… Слышал я, там у них Яремчук второй. Славный был офицер, может, и стыкнемся еще.
– А ты что же, – сообразил Петров, – еще в Гражданскую?
– Ну а как же, – гордо пояснил боец. – Я еще в Ракитном дрался, слыхал? За тот бой именное оружие имею. Тоже со мной тут. – И хлопнул по кобуре, однако оружия не показал, не желая, видимо, светить фамилию.
– Забавно, если встретитесь… ну, с этим-то…
– Обязательно встретимся. Есть за ним должок кое-какой. Тут ведь как, товарищ Теодор. Гражданская война – это же мы первые спецы. Эти, испанцы-то, воюют отвратительно. И не хотят они воевать, понимаешь? Пополнение никакое. Анисовую пить – это пожалуйста, а бегать, стрелять… И потом, они все норовят брататься. Один мне давеча говорит: ну что Франко, и при Франко люди будут хлеб сеять… Без понятия. Ни принципов, ничего. Если б не мы, давно бы уже все замирились.
– Но фашисты же! – не понял Петров.
– А им хоть фашисты, хоть кто. При любых живут. А где гражданская война – там обязательно мы, без нас бы давно весь мир загнил и все затухло. Только мы никогда не довоюем. Я сидел дома, розочки, вишь, растил. А сюда приехал – и опять жизнью запахло.
– Я тоже, знаешь, дома не смог, – честно сказал Петров.
– Ну а как же, – с пониманием кивнул Эрнесто. – Жизнь – это разве же переносимо? Я уже которую жизнь живу… Кончится тут – домой поеду, у нас там тоже, почитай, будет гражданская война.
– Да ладно, – не поверил Петров.
– Обязательно, – твердо сказал Эрнесто. – Но сначала я, конечно, Яремчука второго найду. Теперь уж не уйдеть. – Он словно нарочно смягчил это «не уйдеть», чтобы оно стало похоже на шутку, но оно не стало. – Лети давай, спиритус отличный, с бензинчиком в самый раз.
Принесли три канистры, стратегический запас, и Петров махал – быстрее, быстрее! Потому что напротив увидел пулемет, и этот пулемет вполне мог добить до него, а проклятый рассвет уже разгорался. Эрнесто опять поднес ему алюминиевую кружку, Петров глотнул, запил, затряс головой – республиканцы двигались лениво, казалось ему. Кто-то закурил у бака – Петров затопал ногами и вырвал самокрутку. Солдатики переглянулись уважительно. Он прикинул, как будет взлетать: самый длинный путь получался по диагонали, но упирался прямо в обрыв, довольно-таки отвесный; оно и к лучшему. Черт меня дернул лихачить в этих ночных полетах! Невозможно было представить, что где-то есть Москва, мирные испытания, Поля… Отставить. У него был такой прием с детства – представлять, что это не с ним. Хорошо, сказал себе он, если действительно очень сильно разогреть мотор, если со старта выжать сотню, если задрать нос… Потом – эта отвесность может сыграть на нас; положим даже, что мы на долю секунды провалимся, – есть, есть шанс. Прикинул: у него было сто двадцать метров максимум. Ни метра больше. Если он сел… но для взлета нужно никак, никак не меньше ста, так не было еще, чтобы меньше. Хотя стоп! Он слышал – кто же ему рассказывал? – да кто-то же из газетчиков, точно рассказывал, что американец, негр, взлетел с тридцати. Но негра не собирались расстреливать из пулемета; если бы собирались, он бы пердячим паром, может, взлетел с двадцати. Петров вспомнил Ассена Джорданова, который всегда его выручал; Ассен Джорданов утверждал, что в обозримом будущем появятся самолеты, которым на разбег нужно меньше их собственной длины. Петров представил, как часто делал, Джорданова, который сидел с ним рядом на штурманском месте и одобрительно, спокойно кивал. И как только третья канистра опустела, Петров сел в кабину и заорал: «От винта!» Ему казалось, что это должны понимать все солдаты мира и даже все гражданские; и было нечто в его интонации, от чего они так и прыгнули в стороны.
Спирт был плохой, это он понял еще на вкус, сладковатый, из какой-нибудь местной дряни. Но винт закрутился, только дрожь была не очень хорошая, несколько избыточная. Мать честная, это какой же будет выхлоп! Легче почему-то было ругаться, и Петров стал на все лады крыть партизан, которые тут стреляют и пьют, пьют и стреляют, и никакого толка; опробовав мотор на малых оборотах, он дал полный газ к обрыву. Нельзя было представлять, как он туда грохнется, надо было представлять, как он оттуда оттолкнется; ему нужно было десять минут в воздухе, только десять минут – и он у своих. Он представил себя на месте Канделя в Адыгее, но понял, что ненавидит и Адыгею. Все, кто с открытым ртом глядит на взлет, только и ждут, чтобы летчик разбился. Ну нет, подумал Петров. Он взлетал на запад, солнце било в глаза пулеметчику, очень хорошо, удача за нас. Что-то загудело у него в ушах, какая-то музычка. Петров не помнил, откуда музычка, но вдруг с ужасной ясностью представил театр, мосфильмовский оркестр, увертюру – там, там, парам-пам! – и стремительно, в такт ей, повел свой курносый самолет к обрыву. Все слушается, все как надо: пам, пам, парам-пам! Ну, мелькнуло у него, если сейчас оторвусь, то и от всего оторвусь, и буду с Полей до конца, до упора, до самой смерти буду с Полей! И когда в нем ровно запело «та-та-та-ТИ-там», он почувствовал пустоту под колесами; как и предполагал, на долю секунды провалился ниже – но выправился и, задрав нос, пошел на высоту.
Этого не могло быть, но это было. Всем теперь приказать летать на этом спирту. Там! Там! Тарамтам! Ничего не поделаешь, подумал Петров, теперь придется до смерти быть с Полей. Он развернулся, солнце ударило в лицо, он скорее почувствовал, чем увидел, что пулемет проснулся и колотит внизу, но это уж было пустое сотрясание воздуха. Петров глянул вниз: площадка была уже метрах в двухстах, и непостижимо было, что он сел на этом горном пятаке среди местных алкоголиков. Если дотяну, сказал себе Петров, я пришлю им цистерну спирта, тонну спирта. Оранжевая земля лежала под ним, мерзкая оранжевая земля, которая так ждала, чтобы он в нее впечатался, но в этот раз не дождалась.
Было шесть утра, когда он плюхнулся на аэродром. Огольцов был здесь, и Петров понял, что сейчас его будут разносить за все бывшее и небывшее.
– Сука, – коротко крикнул Огольцов, – ты знаешь, кого подбил? Их всех уже взяли, один погиб, а четверо в норме. Уже рассказывают. Они хотят тебя видеть, ты понял?!
Расцеловал Петрова и отшатнулся.
– Ты пьян, что ли?
– От самолета, – пояснил Петров. – Самолет да, пьян.
5
«Дорогой Толя, – писала Поля, – я знаю, что ты жив, и не потому, что так сказали, а потому, что просто знаю. Докладываю тебе, что завершила подготовку к беспосадочному перелету на Комсомольск. Докладываю тебе, что у нас весна, довольно дружная, небо синее, Жанна выучила стих, жизнь моя, как невыносимо». Петров читал это письмо так: почитает три строчки, побегает по комнате, выделенной ему в старых, еще королевских казармах времен Альфонсо несчастливого Тринадцатого, потом опять почитает. Вручил ему эту страничку, исписанную с обеих сторон аккуратным штурманским почерком, журналист из «Красной звезды». Передал Вахмистров вместе с фляжкой коньяка и коробкой шоколада. Дойдя до слов «Стала я сухая и желтая, глаза бы мои на меня не глядели, стыдно показаться трудящимся перед стартом», Петров по своему обыкновению запрыгал на месте, не от радости, а от силы чувств, чтобы хоть куда-нибудь деть эту силу. Если бы ему этого штурмана сейчас, он расколотил бы всю авиацию, свою и чужую, чисто для удовольствия. Вахмистров, значит, теперь тоже знал. Да наверняка уже все там догадывались.
Он хотел написать ответ, но журналист уже уехал в войска, куда-то под Эскориал, да и надежен ли он, и кто еще будет там это читать? У Петрова не было уверенности, что вся их переписка попадает только к адресатам. Он и Тане писал сдержанно, а от нее вообще было за это время всего одно письмо с вырезкой из ленинградской газеты о том, как хороша она в роли Нины в «Маскараде». Ну чего, у них свой маскарад, у нас свой. Попутно Таня сообщала, что беременность ее не портит, но она теряет в пластике. Теряет в пластике, подумал Петров. Да, примерно как бомбер по сравнению с нами, но ничего – отбомбится и приобретет в пластике. Ребенка этого он не хотел, но понимал, что ребенок не виноват. Хорошо бы мальчик, тогда мы воспитаем летчика, научим его либо никогда не влюбляться, либо жениться только по любви, лучше бы на летчице. Хорошо бы женить его на Жанне, пять лет – не разница.
Поле он хотел написать, чтобы она посмеялась, про мальчика Карлоса. В первые дни этот мальчик к ним прибился, они еще не выехали на аэродром, куковали в Мурсии, машины должны были прибыть через неделю. Через переводчика расспросили пацана, что у него за семья: отец воюет, у матери, кроме него, еще двое ртов, совсем клопы. Попросили его сбегать купить зажигалки, он пропал на час – думали, сбежал с деньгами; нет, принес со словами, что купил самые лучшие. Тогда Минеев сказал: «Бойцы, пойдем ему купим хоть рубашечку пристойную, а то дыра на дыре». У Минеева своих двое, уже в школу ходят, погодки. Пошли в магазин, присмотрели пацану рубашку, курточку, беретик, он все это прижал к груди и смотрел вот такими глазами: что я скажу дома, откуда все это? Скажи, что тебе подарили авиадоро руссо. Карлос этот убежал, а через полчаса в казармы явилась, сверкая глазами, его мать, совершенно некрасивая, но очень сердитая испанка: зачем вы дарите сыну, у нас все есть, у нас не принято! И протягивала покупки, завернутые в газету. Но Петров сказал: «Синьора (переводи, переводи ей!), у русских летчиков есть такой обычай – перед началом боевых вылетов купить что-нибудь ребенку, непременно мальчику, это наше приношение местному воздуху, чтобы лучше держал». Все горячо подхватили: да, русский летчик, приехав в новый город, немедленно покупает ребенку рубашку там, штаны, чтобы небо держало. Испанка хмурилась, но вещи взяла. Когда вернусь, писал Петров Поле мысленно, мы пойдем поймаем ребенка, что-нибудь купим, чтобы уже не разлучаться больше, поклянемся на этих штанах, что будем вместе. И когда ты меня бросишь ради скучного гражданского человека, на ребенке прямо при всех треснут штаны.
Он ничего не написал ей, конечно, но был уверен, что она все поняла.
Петров увлекся было войной, ему понравилось, на его счету было уже девятнадцать самолетов, уже один пленный летчик давал интервью «Правде» про то, как во время ночной бомбежки его внезапно снизу подстрелил республиканский пилот, никогда такого не было, он просто свидетельствует свое уважение этому асу. «Правда» не писала про то, что летчик этот, немец, действительно выразил желание побеседовать с Петровым. И уж конечно, там не было подробностей беседы: немец, как выяснилось, очень прилично говорил по-русски. Ему было под сорок. «Я учился в Липецке, да. Прекрасный город. Снимал квартиру с семьей на улице Розы Люксембург, да. Красивая улица, спуск прямо к реке». Решительно все в этой стране говорили по-русски, обучались в России или участвовали в Гражданской войне, и Петров не удивился бы, если б председатель республиканского правительства Негрин, вручая ему золотые часы после пятого сбитого франкиста, заговорил с ним по-русски, с волжским оканьем; но тот всего лишь признался, что в науке считает себя более учеником Павлова, нежели Фрейда. Негрин был ученый по всем этим делам, нервные клетки и все такое. «Но у меня русская жена», – добавил он, словно оправдываясь, и сказал по-русски: «Тюфяк»; «Тюфяк – это я».
– Вы классный летчик, – сказал немец, пожимая руку Петрову; Петров только потом сообразил, что подавать руку фашисту не надо бы, но ведь наш, липецкий! – Мы сейчас воюем, но это короткая война. Нам предстоит еще сражаться рядом против Англии, против Америки, русские нам видятся как союзники. Вы скоро увидите. Летчик вообще воюет с одной только вещью, он воюет с тягостью, с тяготением. Когда нам прикажут, мы можем стрелять друг в друга, но
Немец показался неприятно высокомерным, непонятно было, кто у кого в плену. Он как будто знал что-то, чего не могли понять испанцы, но мог бы понять Петров; он ему словно подмигивал, а Петров не хотел с ним перемигиваться и тем более запоминать его фамилию. Было ощущение, что он обещал замолвить слово о Петрове перед каким-то общим начальством, о котором Петров вдобавок не знал. И немца в самом деле выдали, когда дождались повода: Жека Грошев неудачно спарашютировал на территории франкистов, сломал ногу, его в бессознательном состоянии фотографировали с белым платком, якобы сдавался, потом лечили, потом держали в тюрьме, имитировали расстрел и в конце концов выменяли, после чего выслали домой; немцев, конечно, держали тут комфортней, а зря.
Вообще, кажется, до испанцев никому не было дела, и сами они будто бы собирались уже замириться, а нужны были всем, только чтобы потренироваться перед чем-то главным, контуры чего Петрову рисовались смутно. Но отрабатывать так отрабатывать: Петрову представился шанс опробовать нечто небывалое. Сбили «фиат», летчик уцелел и со странной словоохотливостью рассказал о таинственном аэродроме. «Гаррапинильос!» – сказал он шепотом и со значением. «Гаррапинильос?» – переспросил Кушкин. Что такое, мы его знаем, в прошлом году его бомбили. О, сказал итальянец, так вы ничего не знаете. Мое дело сторона, мне вообще не очень интересны все эти испанские дела. Но там немецкая база, на которой будет новый самолет, по сравнению с ним все нынешние – пфф. Туда немцы дали никак не меньше сотни машин. Война окончена.
Это мы будем смотреть, сказал Петров и связался с Птухиным. Птухин командовал всей советской авиацией в Испании, но парень был свой и охотно вылетал в бой, имел к этому делу аппетит особого рода. Он был с виду совершенный добряк, флегматичный, белобрысый, но в бою с ним что-то такое делалось; он все мечтал посмотреть корриду и вообще оказался кровожаден. С ним лучше было не заедаться. Петров доложил, Птухин немедленно прибыл и поговорил с итальянцем, причем сначала всячески его к себе располагал и угощал шоколадом, а потом подобрался и заговорил так, что итальянец совершенно деморализовался и стал перепуганно лопотать. Тактика допроса, предупредил Птухин: расслабляем, потом берем железной рукой за яйца, – и улыбнулся плоским ртом. Херовые дела, сказал он Петрову, надо бомбить, а бомбить нечем и мало толку: сделаем им пять воронок, прицельно не разобьем, и вдобавок бомберов раз-два и обчелся. Они всегда напарываются на зенитный огонь под Сарагосой, потерь мы больше позволить не можем. В этот момент Петрова осенило. Он почувствовал в хребте дрожь счастья. Вася, сказал он Птухину, товарищ командир, это же подарунок! Мы сделаем их без бомберов, зажигательными пулями. Надо будет прикрыть сверху, а мы пойдем бреющим. Они не ждут, зуб даю. На этой высоте мы нагрянем как прямо ниоткуда. Прикинули – выходило и так и сяк, вполне вероятно, только лететь надо было не выше ста, потом горкой уйти на двести – и оттуда палить. Объективно говоря, задача не для ястреба, как называли они свои И-15, которых испанцы прозвали курносыми; но с другой стороны, почему нет? Зенитные пулеметы там, по всей видимости, есть, но при наших скоростях, плюс фактор внезапности… Фактор внезапности, повторил Петров. Это звучало утешительно. А бомберов мы пустим под Сарагосу, там есть малый аэродром, будем считать, что отвлекающий маневр.
Нормально, сказал Петров, а когда? Времени нет, давай вечером, неожиданно предложил Птухин. Петров не был готов к такому темпу, но, с другой стороны, – что неясного? Он быстро все рассказал своим, сориентировал – Гаррапинильос был в трехстах километрах от базы, сразу за изгибом Эбро. Только расселись по машинам, хлынул ливень; отложили до пяти утра. В пять тучи разогнало, серпик месяца смотрел направо – Петров не помнил, хорошая ли это примета, но то ли от недосыпа, то ли от переноса операции, получившей идиотское кодовое имя «Ход конем», на душе у него было нехорошо. Он понимал, что так всегда бывает перед вылетом, а на вылете все пропадает, но не пропало – пригасло только на время разгрома. Точно звал его кто-то, и очень жалким голосом.
Они отстрелялись превосходно. Немцы обнаглели до того, что машины стояли без всякой маскировки. Так могут вести себя победители, которые вообще уже ничего не ждут, никакого сопротивления, они прилетели сюда, сверхчеловеки, показать класс испанцам, умеющим только пить и приплясывать, мы как бы не в счет. Очень хорошо. Два зенитных пулемета ударили, Еремин заткнул один, второй не причинил им вреда; Петров с первого залпа зажег «фиат», потом отстрелялся по мессеру – «фиаты» стояли по периметру, мессеры в центре. Загорелось так, что любо-дорого смотреть. Тут же стояли пять снаряженных бомберов – Петров и по ним ударил, сдетонировало, он почувствовал волну, сделал еще заход, еще – получилось увлекательно; было свое удовольствие в том, чтобы расстреливать неподвижные цели. В воздушном бою Петров был уязвимее, а тут по земле пластались замечательные, судя по всему, машины, которые он на своем латаном курносом ястребе зажигал только так, и никто ничего не мог сделать. Он даже начал понимать Птухина, любившего охоту. Надо было, однако, спешить, но Петров не мог отказать себе в удовольствии прогрохотать еще и еще раз, всего семь. Креозотный, как в полдень над шпалами, запах большого пожара прекрасно чувствовался в воздухе, Петров триумфально увел своих и полетел, как и было договорено, разными маршрутами – уцелевшие кинутся преследовать, так чтоб глаза разбежались. Он вернулся, но как только затихла злоба и ушел азарт, навалилась та же утренняя тоска. Причин ее он не понимал. Дело было не в атаке – атака прошла на большой палец, и никакой солидарности с летчиками, о которой говорил немец, Петров не испытывал. А вот дома что-то было не так; он даже подумал – не с Татьяной ли что? Но Татьяне еще не пора было рожать, оставалось два месяца.
Огольцов, между прочим, был недоволен. Миронов, секретарь парторганизации, который шел наверху в охранении, слишком захлебывался, рассказывая про семь петровских заходов; это многовато, заметил Огольцов, он рисковал не только собой, но и людьми. Увлекаешься в бою, товарищ комбриг, виновато пояснил Миронов. Это все не очень хорошо, сказал Огольцов, это сказываются перегрузки, пора отдохнуть товарищу Петрову. Напротив, Птухин его обнял и сказал, что пошлет представление на Героя. Пять дней спустя он прилетел в расположение, привез наши газеты, где уже сообщали о триумфальном налете республиканских истребителей (по дипломатическим соображениям на этот раз умалчивалось, что налетали именно советские, вероятно, немец Шельхорн с подло запомнившейся фамилией действительно что-то знал или чувствовал). С особенным смаком корреспондент добавлял, что за негодную охрану аэропорта и неготовность к республиканской атаке двадцать человек из аэродромного обслуживания были расстреляны перед строем. Их-то за что, подумал Петров, хуже наших, обязательно надо наградить виновных и расстрелять невиноватых… Попутно сообщалось, что экипаж Васильевой, Грибовой и штурмана Степановой вылетел в Комсомольск-на-Амуре и совершил аварийную посадку, причем Васильева и Грибова живы и в порядке, а Степанова выбросилась с парашютом над тайгой, идут поиски.
– Товарищ генерал, – внезапно севшим голосом сказал Петров. – Вася. Я никогда ничего не просил, слышь…
Птухин был человек сообразительный и догадался, что речь не об Испании.
– Рожает? – спросил он с пониманием.
– Нет, не то, – сказал Петров. – Вася, я ее найду. Отпусти меня.
И тут неожиданным образом пригодилось то, что Петрову пора, пора было отдохнуть. Он уже не совсем владел собой, а что вы хотите, полгода фактически на фронте. Война затягивалась, и видно было, что, даже заменив все республиканское командование, мы не заменим шатких и пылких испанских бойцов, которые давно настроились на перемирие. Гражданская война, когда свои стреляют в своих, – удовольствие не для всякой нации, а только для политически зрелой. Но лететь на своем самолете наш товарищ Теодор, естественно, не может: Франция нас не поймет. Придется опять доставить его пароходом. Тут уж Птухин взъярился и сказал, что товарищ Теодор заслужил у испанской республики право вылететь на гражданском самолете и попасть в Москву так срочно, как это ему нужно. Он нажал на свои педали, подключился известинский корпункт, и только тут Петрову представился шанс понять, какая большая и тайная механика стояла за этой войной. Утром он ел мороженое в Мадриде, обедал в Париже, куда его доставили военным бортом, а из Парижа наутро перекинули в Москву в компании некоего военного корреспондента, печального желтого еврея. Петров почему-то всю дорогу пытался объяснить ему, что он не дезертирует, что он найдет штурмана Степанову и вернется, но корреспондент слушал молча и смотрел грустно.
– Я думаю, вы не вернетесь, – сказал он. – Там все заканчивается.
– Да как это! – не понял Петров. – Только начинается все по-настоящему.
– Начинается, да не там, – непонятно сказал еврей. – Там делать больше нечего.
Не заезжая домой, Петров отправился в институт. Он успел прикинуть: до Комсомольска лучше всего просить «антоновку», а там брать в аэроклубе что дадут и на самой малой высоте осматривать тайгу. Начиналась осень, не больно-то спрячешься. Не спрячешься, повторял он.
6
Что касается Поли Степановой, то незадолго до вылета с нею случился аппендицит. Ну надо же, глупость какая! В карете скорой помощи она стала расспрашивать врачей, кого к ней пустят и когда. Оказалось, что только двоих два раза в пятидневку. Это что еще такое, сказала Поля, какая пятидневка, я выйду оттуда через три дня! И что удивительно, почти не обманула.
В палате они с инструктором Алешкиным развернули целую лабораторию, она получала квалификацию радистки без отрыва от страданий по поводу аппендицита. Шрам заживал трудно, температура не спадала, но она наловчилась обманывать медицину: Грибова передала ей второй градусник, она держала его до 36,8, потом ставила другой, как раз за десять минут он догонялся до 36,6, его она и сдавала сестре. Врач качал головой, но Поля сказала: вы срываете задание Сталина.
На следующий день Валя Грибова сажала самолет в присутствии Волчака. Окончательное решение, говорили, зависело от него. Волчак был хмур и, кажется, с небольшого похмелья, но посадку оценил: «Ничего». Машина была антоновская, длиннокрылая – тридцать один метр размаха, – с моторами М-86 по девятьсот пятьдесят лошадей, и экипаж предложил присвоить ей название «Родина». Поля поначалу сомневалась.
– Вот представь, – сказала она Вале, – всякое ведь может… и что напишут? «Родина» потерпела аварию? Три экипажа вылетели на поиски «Родины»?
Васильева прыснула, а Валя сказала:
– Если так подходить, вообще никак нельзя называть. Мы не можем подвести.
– Хорошо, – сказала Поля, – ты командир, тебе рулить.
Волчак повез их в ресторан около стадиона «Динамо». Скоро, сказал он, тут будет метро. Вез в своей синей машине, доставленной, говорили, из Штатов. Смеялся: полна машина баб! Соня Васильева смутилась: мы не бабы. «Ну, девки», – легко согласился Волчак. Поля помнила, что о нем говорили, но вел он себя совершенно по-домашнему, хоть и не упускал случая сослаться на то, как Сталин говорил ему лично то и сё. Ничего особенного Сталин ему не говорил, а может, особенное было секретно, но они, все трое, понимали, что от Волчака зависит многое, смотрели в рот и кивали с восторгом. Он распустил хвост, выпил и заставил пить их – летчик угощает летчика, как это отказываться! – чудом отвертелась только Поля, оправдавшись, что только из больницы. Вы не робейте, бабы, или девки (он кивнул Соне), тут как себя поставите – так все и будет. Настаивайте. (Сталин любил, чтоб настаивали.) Вам не дают погоды – а вы: полетим! Если все ждать погоды, мы бы и сейчас полюса не прошли. Потом: враги не дремлют. (Он махнул еще одну, уже им не предлагая, зажевал картофелиной.) Система охлаждения у тридцать седьмого… так себе система охлаждения. Имелись отдельные ошибки, их своевременно исправили, сейчас стало лучше, но я экипажу сразу сказал: собирайте мочу. В случае чего бесценная вещь. Мы из термосов чай, кофе вылили, два последних часа летели всухомятку. Ну а что делать, когда греешься? И вам скажу: собирайте. Вам это проще, приятно надерзила Валя. Ну проще, да, засмеялся Волчак. И все-таки ухитряйтесь. А так – ну, что Комсомольск, шесть тысяч по прямой, полтыщи добавьте на зигзаги, много, конечно, но не смертельно. Зато мировой рекорд среди баб, пардон, девок – и будете в полном ажуре.
За неделю до старта им дали комнату на троих в Щелкове – привыкайте втроем, другого общества наверху не будет; повариха Прасковья Васильевна гордилась тем, что кормила перед рекордами всех героев, и все говорили, что котлеты у нее бесподобные (и правда, бесподобные); рецепт этих котлет она переняла от матери, а мать служила у Тестова. Полина понятия не имела, кто это, но звучало вкусно. Они летали каждый день – при любой облачности, днем, ночью, по звездам; инструктор Алешкин помогал ей с расчетом девиации – выставлял вокруг компаса мелкие магнитики, чтобы самолет не давал наводки. На время облачности запустили радиостанцию ВЦСПС, она всю ночь передавала им «Пиковую даму» – считалось, что это любимая опера на самом верху. Поля прекрасно по ней сориентировалась и долго еще не могла отвязаться от баллады Томского.
Все это время она думала о Толе, как иначе, и почему-то не боялась за него. Он повоюет в Испании, она, штурман Степанова, доведет экипаж до Комсомольска; и тогда им будет все можно, все им разрешит какая-то инстанция, не столько верховная, сколько небесная. Это было как в русской сказке – надо износить столько-то железных сапог, загнать столько-то коней, и тогда все у них будет ладно. В настоящий момент Поля как раз изнашивала первую пару железных сапог. До нее доходили разговоры – как иначе, – что Петров принял ночной бой над Мадридом, положил чуть ли не пять фашистских самолетов, командует звеном. Один раз за время подготовки к полету она провела выходной с матерью и Жанной, и мать спрашивала: ну чего там делают они в Испании-то? Пусть бы они в Испании с собой разбирались, а туда полезли все – и мы, и немцы; ну чего полезли? Полина сказала ей не вести такие разговоры ни с кем, даже с родней, потому что это не нам решать. Может, там сейчас испытываются в боевых условиях наши лучшие самолеты, а больше негде. Поля же твердила себе, что, если Толя не повоюет в Испании, а она не полетит в Комсомольск, у них не получится быть вместе; ведь и в сказках так никогда не бывает, чтобы сразу. А у героя должна быть жена-героиня, и она все делает правильно, он похвалит.
Плохие новости, сказала Валя однажды утром, обещают облачность на неделю и выпускать не хотят. «Как так?!» – возмутилась Поля. Окончательно решает Каганович, сказала Валя, завтра к нему. Кагановича Полина никогда до этого не видела; он похож был на директора завода, усталый крупный человек с толстыми усами. Каганович объяснял им, как детям: видимость на всем протяжении плохая, гробанетесь к чертовой матери! Но Поля вспомнила совет Волчака и развернула перед вождем штурманскую карту, детализированную настолько, что все горы, радиомаяки и города с населением свыше пяти тысяч были на ней обозначены в цвете. Соня так даже пустила слезу. Хорошо, покорно сказал Каганович, я спрошу в Кремле. И через два часа им позвонили: Сталин лично дает разрешение, послезавтра вылет.
О них заботились необычайно трогательно: каждой в термос залили именно любимый чай – Полине с лимоном, Вале сладкий до невозможности, Соне с молоком – по-английски, объясняла она, хотя откуда ей знать про английский чай? Доктор дал Поле после аппендицита опий на случай болей и бензонафтол на случай воспаления. Штурманская кабина была оборудована не просто надежно, но до странности уютно: передатчик за спиной, по левому борту, там же всеволновой приемник с гордым именем «супергетеродин», такой же резервный супер справа и под сиденьем три умформера. Справа – раскладной столик с радиоключом, над ним висели три «Наяды», как назывались счетчики горючего. Было бы еще уютней, если б экипаж в полете сидел рядком, но их разделяли стены, в отверстия которых можно было просунуть максимум кисть. Общаться приходилось пневмопочтой – писать записочку, вкладывать в цилиндр и накачивать мех; по счастью, если очень сильно орать, получалось и голосом.
Вылетели они в 8:16, фиксировала в штурманском журнале пунктуальная Поля; летели над сплошной облачностью, ни разу до Свердловска не увидав земли, на четырех с половиной тысячах высоты, без масок. Стемнело уже в четыре по Москве, они летели на восток, навстречу ночи; наконец в разрыве облаков мелькнул Иртыш, и Поля успокоилась – идут точно. Соня взяла штурвал в пять и вернула в восемь. Поля заметила, что началось оледенение: лед, она знала, утяжелит машину и в конце концов утянет ее на землю. Она отправила Вале записку, и Валя повела самолет выше – на шесть тысяч, потом на семь; их жестоко болтало, но Поля терпела – ей надо было выйти из облачности и сориентироваться по звездам. Наконец они стали видны сквозь облачные клочья: сейчас, поняла Поля, мы над Красноярском. За бортом было минус тридцать семь, на борту минус тридцать, спасала многослойная тяжелая меховая броня плюс кожаные штаны и унты. Через полчаса замолчал приемник. Поля поняла: замерзли умформеры. Теперь Москва не получит от них ни звука до самой посадки, и новый радиомаяк, специально для их полета поставленный в Душкачане, бесполезен. Четыре часа они летели в полной темноте и тишине, без малейших ориентиров; на записки извели все блокноты, и Поля начала понемногу отрывать клочки от карты, стараясь выбирать только те участки, которые уже позади. Дело было дрянь, прямо говоря. Влезешь за китайскую границу – инцидент, впишешься в гору – пиши пропало, а координаты не проверить, поскольку радио глухо молчало. Вдруг на две минуты включился резервный умформер. Приемник заработал, и Поля успела услышать непрерывный вопль Москвы: «УГР! УГР! Немедленно!» Она передала: «Запеленгуйте, предположительно Хабаровск!» Москва заорала: «Репете!» Поля повторила, но тут все опять замерло. Она боялась представить, что они там думают про нее.
С семи тысяч высоты к восьми утра Поля опознала под ними Тугурский залив. Это было оно, Охотское море, они прилетели на Дальний Восток – а куда, собственно, еще могли прилететь? Ночные страхи казались теперь смешными. Надо было срочно решить, где садиться: топлива вроде хватало до Николаевска, но Валя уперлась – там плохой аэродром, потянем в Комсомольск. Ладушки, ты командир – тебе рулить; но в сплошной облачности они потеряли время, пошли не по тому рукаву Амура, и когда до Комсомольска оставалось еще двести километров, Валя поняла, что садиться придется в тайгу. Она переключала все баки – все-таки могло остаться на донышке, но запас был выработан, у них оставалось максимум двадцать минут экономного планирования. Это было очень нехорошо, очень досадно, особенно в такой обидной близости от Комсомольска, но делать нечего, Поле надо было прыгать. Конструкция дальнего бомбера-2 была такова, что при посадке в лес штурманская кабина с большой вероятностью повреждалась, если не плющилась вовсе. Напрасно Поля орала, что прижмется в кислородный баллон, что ничего ей не сделается, Валя понимала, что машина может встать на нос: «Мы тебя даже не достанем!» Командир сказал, ему видней: у Вали было больше ста прыжков, и Поля стала проверять, все ли при ней. Оружие было в порядке, нож и компас на местах, но прыгать предстояло на боевом парашюте малой площади; три секунды подумав, она отказалась от мешка с продуктами. Часто потом ей вспоминались эти три секунды. На прощанье она погрозила Вале кулаком, глянула на высотомер, на котором было 2300, и открыла люк.
7
С такой высоты, правду сказать, она еще не прыгала и потому решила полететь затяжным; рванула кольцо, только когда вовсе нечем стало дышать, и повисла над тайгой. Это время следовало использовать по максимуму, чтобы запомнить с высоты главные ориентиры. Наверху, громко ревя, удалялся на самый Дальний Восток самолет «Родина»; Поля прислушалась, ожидая далекого треска, но треска не было.
Про дальнейшее она рассказывала только Толе, и всегда по-разному. С нее стрясли, конечно, брошюру «Дневник штурмана», живенько сочиненную Бровманом как главным специалистом по авиационной теме, но, в общем, то, что Поля делала в тайге с 23 сентября по 6 октября, достоверно известно не было. При себе она имела опий, нафтобензол, две плитки шоколада «Гвардейский» и десять неучтенных мятных конфет «Монпасье», которые сунула ей дочь липкой ручонкой. Поистине дети что-то такое чувствуют. Приземлилась Поля в лес, западнее крупного болота, меж двумя шестиметровыми соснами, сумела зацепиться ногами за один из стволов и по нему съехала. Погода была на удивление теплая, Поля никогда прежде не бывала на Дальнем Востоке и не предполагала, что осенью тут как в Крыму. Солнышко светило сквозь туман. Ощущение было инопланетное, и Поля решила думать, что она осваивает другую планету. Когда-нибудь, в свои пятьдесят, она там и окажется, судя по темпам развития авиации, но пока ей предстояло пробиваться к самолету. Минут через десять после ее приземления раздался отдаленный выстрел – так они должны были, согласно инструкции, известить друг друга и окружающих о посадке в лесу; хорошо грохнуло, значит, до места приземления «Родины» оставалось километров пять. Поля быстро сориентировалась на звук и установила, что идти надо на юго-юго-восток, но нельзя же было идти вот так, сразу. Надо было подготовить экипировку, в меховой броне было жарко, а между тем сейчас только полдень по местному времени (Поля уже перевела часы), ночью же придется кутаться. Тогда она разделась до белья, а все обмундирование компактно, как учили, увязала, распределив в два узла. Для начала она позволила себе одну полоску «Гвардейского» и пошла, разговаривая с Толей. Вот то жалобное, что слышал Толя перед вылетом, это самое оно и было.
Жалобность же происходила оттого, что на земле все выглядело иначе, не так, как с воздуха. Летчик отличается от просто человека тем, что видит землю сверху, во всякой затее прежде всего вычленяет генплан, а ходить среди деревьев, не видя цели, ему унизительно. Поля почувствовала, что земля влажна, болотиста, что унты скоро начнут вязнуть, вспомнила, что в кармане у нее моток проволоки, и обвязала их по щиколоткам проволокой, на всякий случай. Моток проволоки, сказала она вслух, чтобы деревья тоже знали, есть в кармане у каждого порядочного связиста. Ее спрашивали потом: думала она о Жанне? Поля даже переспросила: о ком? Ну Жанна, Жанна, дочь твоя! Нет, о Жанне она совершенно не думала. О Сталине думала, да, но не то, что написал Бровман, а то, что Сталин взял за них ответственность, разрешил и оказался прав, потому что погода им не помешала, а просто они неточно сориентировались по Амуру. Все беды из-за Амура. Теперь они должны соответствовать. Девчонки живы, ну и она жива. Бабы, как говорит Волчак. Ей идти до них максимум два дня. Кроме того, впереди просвет. Впереди действительно была прогалина, но дальше все такой же лес. Строго на юго-юго-восток. Кстати, сильно захотелось пить, у нее была фляга и во фляге еще примерно стакан воды, Поля отпила половину, но о воде уже пора было подумать. Деревья вон тянут из земли, и советский человек может тянуть из земли. Советский человек может то, чего больше не может никто. Когда Поля выйдет, у нее будет огромная слава. О славе, правду сказать, она много не думала, и о том, что квартира будет другая, лучше, подумала только один раз и мельком. А вот Толя, подумала она, будет уважать гораздо больше, хотя Толя уважал и так, он никогда не говорил «баба». Грубят обычно фальшивые люди, ну или те, которые хотят, чтобы о них думали хуже.
Если бы было кому ее слушать в это время, кроме нас, – а кто такие мы, мы, если вдуматься, и понятия не имеем, – то эти слушатели могли бы изумиться тому, о чем говорит сам с собою человек за сто километров от жилья, затерянный в дальневосточной тайге обманчивой осенью, когда днем почти жарко, а ночью уй как неуютно. Дальневосточная тайга в эти дни так красива, что хоть пиши на эту тему диктант. Бесконечным золотым ковром расстилается пихтовый лес, если посмотреть на него с высоты полета черношейной поганки, как без всякого основания зовут эту хохлатую красавицу. Но и с точки зрения тигрового ужа, как с полным основанием зовут этого полосатого красавца, есть на что посмотреть в болотистых лесах по правому берегу Амура. Низкорослые колючие кустарники, оплетенные ползучим плющом, причудливо разрослись у подножия краснеющих на закате сосен. И над всем – небо такой пронзительной синевы, что мучительно жалко сознавать: на сто километров вокруг никого, никто его и не увидит. И как будешь помирать – тоже никто не увидит. Но о смерти тогдашний человек не думал. Проворные белки стелются по редким, уже облетающим березам. На одну такую березку Поля оперлась – березка так и рухнула, потому что насквозь сгнила; так, пожалуй, и костра приличного не разведешь! Спички передали им от Папанина, превосходные охотничьи спички в непромокаемом коробке, обтянутом красной резиной. Но жечь костер было еще не время. Поля твердо решила идти, пока сможет различать землю под ногами. Сказывалась близость болота, и Поля срезала толстую палку, чтобы прощупывать сомнительные участки. Провалишься, и с концами. Вот, сказала она вслух, теперь со мной палка, я не одна. Она стала разговаривать с палкой, рассказала ей все, что думала о конструкторах, запихавших умформеры под сиденье и не защитивших их от холода. Что-нибудь надо было придумать, теплопровод какой-нибудь от мотора. Тут раздался отдаленный рев, но это совершенно необязательно мог быть медведь, кто угодно мог это быть. Жаль, что их не заставили перед полетом досконально изучить фауну дальневосточной тайги, а также ее разнообразную флору. Поля знала, положим, что бывает тут китайский лимонник, весьма тонизирующий, любимый спортсменами, но черта ли отличишь его от какой-нибудь волчьей ягоды? К счастью, когда начало темнеть, она набрела на небольшую поляну: здесь, казалось ей, медведь не нападет, он опасается открытых мест. Поля соорудила себе нечто вроде меховой берлоги и, не разжигая костра, напившись вкусной, отдающей торфяником воды из ледяного ручья, заснула.
Это был день диктанта, так она его для себя обозначила в идеальной штурманской памяти; и наступил день пения.
Проснувшись рано, не было еще и семи, она зашагала с песнями, всеми, какие знала, а знала Поля не очень много, то есть часто забывала слова, но ля-ля-ля ее тоже бодрило. Она спела марш летчиков, марш стахановцев, марш Первой конной, песню о встречном плане и песню о веселом ветре. Странным образом голод ее не мучил, мучила мысль, что вот прошла она уж, верно, километров десять, кабы не двенадцать, и все еще не слышит никаких звуков жилья, и ни один самолет не пролетел над ней, а могли бы уже искать. Но искать еще рано было, девушки и сами, наверное, ждут, а может, идут к жилью, но им в любом случае легче – у них припасы, в том числе ее мешок; Поля впервые подумала о Вале и Соне с неприязнью. Ужасный рев не повторялся, зато стали появляться странные отметки на деревьях – то ли медведи их обгладывали, то ли охотники обтесывали; потом случилось нежданное подспорье – Поля нашла две обсыпные густо-красные рябинки, много съела, несколько веток с алыми кистями сорвала. Рябина бодрила, тонизирующий же китайский лимонник так и не встречался. Попадались растения, каких она совершенно не знала, – плющ с темно-лиловыми листьями незнакомой формы, разлапыми, как у крымского платана, и темно-лиловые ягоды, есть которые Поля опасалась. Однажды она палкой нащупала бочажину, чуть не провалилась, но на всякий случай обошла ее за три метра. Часам к пяти вечера, когда она перепела все марши, стала видна невысокая, но широкая сопка, преграждавшая ей путь; переваливать ее поверху Поля не решилась, экономя силы, рассудила обойти слева, но тут с ума сошел компас. По всей вероятности, здесь была крупная аномалия, следовало нанести это место на карту и впоследствии организовать добычу; всплыло в памяти, как в восьмидесятые годы прошлого века была обнаружена Курская магнитная аномалия, запасы которой, Поля помнила, превосходили все совокупные рудные месторождения Америки – или не превосходили, но в любом случае заставили Америку поежиться. Но пока аномалия не была нанесена на карты, она могла здорово сбить Полю с пути; по счастью, всякий штурман умеет ориентироваться по звездам. Когда эти последние явились указать ей направление, Поля легко обнаружила Большую Медведицу, но звездищ было столько и такие крупные, мохнатые, каких она сроду не видела под Москвой. Там вечно мешают дымы и человеческие испарения, а здесь не было в эту ночь ни дыма, ни тумана, и небо на Полю смотрело очень внимательно. Она впервые поняла ужас древнего человека, который на все это смотрел, и вместе с тем ей стало ужасно грустно, потому что долететь до звезд ее поколению не суждено, да и Жанне вряд ли. Думать о Жанне она себе запретила еще вчера, однако ночью эта мысль толкалась в сознание так же упорно, как в свое время толкала ее изнутри Жанна, ребенок неспокойный, зато после рождения удивительно мирный. Жанна всегда играла сама, выдумывала себе тихие игры, рано выучилась читать и пересказывала ей книжки. Я отвратительная мать, сказала себе Поля, я вечно занималась освоением штурманского ремесла, которое, конечно, помогает мне сейчас сориентироваться, но выйти, вероятно, не поможет, и я никогда уже не объясню Жанне, какая она прекрасная дочь, с какой нежностью я смотрела на ее раскраски, всегда такие аккуратные, и на то, как она тихо играет со счетами или палочками, чтобы не отвлекать меня от штурманских учебников. Потом Толя: Толю я очень любила, он знал, но разве я ему что-нибудь сказала? Разве что в последний, нет, не последний, конечно, раз, когда он пообещал все решить, а потом его вдруг услали, потому что так было надо. Он тоже сейчас может смотреть на звезды, но ведь не смотрит, там сейчас еще светлый день; от этой мысли Поля заплакала почему-то, от остальных не плакала, а эта ее прошибла. Но она съела еще полоску шоколада и стала представлять инопланетную жизнь, и от страшного количества тихих крупных звезд ей захотелось еще что-то спеть, только не марш. Таких песен она не знала, кроме одной, которой ее учила мать, немного знавшая по-французски, – что же, тогда все немного знали, а французский-то и не пригодился: «Мон ша, мон пти ша, а маль а ла тет, маман люи а фет ун шапо пур са фет, э де сулье лиля, э де сулье лиля. – Моя кошка, маленькая кошка, у нее болит голова, мама сшила ей шапочку ко дню рождения и лиловые туфельки». И с матерью я тоже вела себя отвратительно… Нет-нет, хватит… Поля съела таблетку нафтобензола, думая, что вдруг его побочное действие окажется успокоительным. И то ли она обессилела от слез, то ли действительно таблетка оказалась универсальной, но она заснула у подножия сопки, и настал третий день – день радости.
Ей показалось вдруг, что сегодня она дойдет, вон и компас, как ни странно, перестал беситься и четко указывал на север, совпадая со свидетельствами солнца и мха. Тут, наверное, была такая аномалия, что вечером есть, а утром железо куда-то перемещается. Она обязательно выйдет сегодня к самолету, тем более что и разбудило ее нечто похожее на выстрел. Очень может быть, что это слуховая галлюцинация, а может быть, девчонки стреляют, а еще лучше, если бы охотники. Охотники вывели бы ее к жилью, она рассказала бы про аномалию, они бы вместе поохотились… Ни разу в жизни, казалось Поле, она не чувствовала себя такой сильной, одинокой и странно бодрой. А причина этой бодрости была в том, что ей приснился не совсем приличный сон. Американцу или европейцу снилась бы еда, в крайнем случае дом. А ей приснилось, что ее раздевал Толя Петров и, сняв очередной предмет одежды, целовал обнажившееся место. Никогда у них такого не было, да и времени никогда не было. Сколько всего они попробуют теперь! А если не попробуют никогда… Эту мысль Поля прогнала – мир смотрел выжидательно, но одобрительно. Так смотри, мир! Она шла так быстро и бодро, на последнем остатке сил, и так пекло солнце, тоже на последнем остатке, что ей вдруг захотелось раздеться. Она сперва разулась, потом скинула все и принялась бегать по холодной траве, по желтым листьям, абсолютно свободная от всего, что ее раньше сковывало. Ну правда, нет же никого! И она полежала под солнцем, представляя разное, а кое-что и вспоминая, но больше представляя. Вообще, у нее, как ни странно, с мужем было все не так плохо, она быстро начала находить в этом вкус, а с Толей было совершенно другое – просто он был летчик, они оба летчики, у них, постоянно летающих в почти загробные области, к близости отношение особое. Когда на солнце набежало облако, а она достигла нужного результата, Поля стала медленно одеваться, усмехаясь с чувством легкого стыда. Все-таки кто-нибудь видел, не бывает так, чтобы нас не видел совсем никто… В этот день она прошла километров семь и впервые сильно устала, и вечером ей уже по-настоящему захотелось есть, и она добила первую плитку «Гвардейского», а утром следующего дня ей повезло найти грибы.
Она поначалу думала, что грибов будет полно, но почему-то в этой теплой тайге не было ни обещанного лимонника, ни грибов, кроме поганок. И вдруг нашла зеленые сыроежки, самые, как Поля читала, вкусные и питательные, Причем росли они, как и положено, кругами. Это был как бы привет из средней полосы, из детских выездов с пионерами, из сказок про Бабу-ягу, которая эти круги и насаждает. Поля собрала много, собирала в майку и решила развести костер, сложила сухие ветки и подожгла – и тут случилось страшное: участок оказался сравнительно сухой (на болоте и гриб бы не вырос), пламя побежало во все стороны, как от тополиного пуха, и выжгло вокруг нее такой же ведьмин круг. Она побежала затаптывать, но куда там – загорелся мох, а может, и торф лежал близко, и пошел от папанинской спички настоящий лесной пожар, про такие Поля только читала да видала иногда сверху дым вокруг Щелкова. Что ж теперь будет, подумала Поля, загорится тайга, и я в ней сгорю! Но огонь разбегался прочь от нее, а она так и стояла в черном круге, и это показалось ей сначала ужасным знаком, а потом она подумала, что и правильно: от большевика должна в ужасе шарахаться природа, потому что он сильнее природы, природнее природы. Полю воспитывали последние пять лет в убеждении, что она не просто большевик, а сверхбольшевик, – летчик, ставящий рекорды, еще дальше шагает на пути к сверхчеловеку. Она не могла умереть в тайге, как обычный человек, она прошла бы любое расстояние и вышла к людям и этих людей разагитировала; и то, что от нее убежал огонь, наполнило ее новым восторгом. Но сыроежки пришлось съесть сырьем, а это было совсем не то. Хотелось все-таки горячей пищи. И тогда вечером, когда стало темнеть, а выстрелов не слышалось и самолеты над ней так и не полетели, Поля приняла облатку опия, лишний раз поблагодарив доктора. Она знала, что опий – это на самый крайний случай. Но сейчас такой случай и был: это должно было заглушить голод и убить страх. Так что с этого момента она не совсем ясно отличала то, что было, от того, что казалось, хотя по некоторым приметам можно судить о том, что все это было правдой. Человек, хотя бы и самый советский, не может существовать в дальневосточной тайге в совершенном одиночестве на двух плитках шоколада, кто-то должен с ним поделиться пищей, и потому через некоторое время Поля увидела избушку, не особенно даже удивившись. Тут должна была стоять избушка, а как же.
8
На самом деле это был целый хутор, отвоеванный у тайги. Они ей все рассказали, хотя сначала сильно испугались. Шутка ли, два года никто к ним не приходил, а тут целая комсомолка-летчица упала прямо с неба. Усмотрели в этом знамение.
Их было пятеро – отец, мать, два брата и сестра, они были старообрядцы, уходившие все дальше с Волги. С самого антихристова пришествия – то есть, как поняла Поля, с раскола – они забирались в глубь русского Востока, после Петра дошли до Урала, с Урала забрались в Сибирь, а после революции дошли до Дальнего Востока. Их все время кто-нибудь находил, и теперь главным страхом для них было то, что Поля, видимо, про них расскажет и им опять придется сниматься с насиженного места. В последний раз они сбежали от коллективизации, про которую поняли только, что обобществлять будут скотину и баб. Их звали Дормидонт, Аграфена, Савватий, Даниил и Феклуша. Феклуша была самая молодая и казалась разумной, шустрой. Ее выучили грамоте по древним писаниям. В семье были книги, сберегаемые с шестнадцатого века и представлявшие, должно быть, большую историческую ценность. Звали их Зыковы, славная, древняя семья настоящего часовенного согласия. Незначительные расхождения со старой верой состояли в том, что они ели картофель, насажденный Антихристом Петром, это было не так страшно, потому что без картофеля они бы перемерли и некому стало бы хранить истинную веру. Иногда, пояснил отец семейства Дормидонт, случается и Антихристу делать вещь полезную. У них были куры, Зыковым дозволено было пить яйца, но они страдали без соли, небольшой запас которой кончился в прошлом году. Сначала приход Поли казался им дурным знаком, потом шустрая Феклуша, веснушчатая девочка, – из нее получилась бы прекрасная пионерка – посмотрела в древних книгах и сказала, что, согласно Поморским ответам, иногда с неба возможно явление ангела, который будет приносить важные, хорошие вести, и Поля дала ей полоску шоколада, какая очень Феклушу удивила, а отец сказал: нечего, нечего. Различия между верой Зыковых и каноническим старообрядчеством, как поняла Поля, заключались не только в картофеле, но в том, что Антихрист придет не один, что после него придет сразу много Антихристов, что будут сплошь Антихристы до тех самых пор, пока не случится второго пришествия, причем каждый следующий Антихрист будет хуже предыдущего; сначала староверы думали, что не бывает ничего хуже Петра, потом – что ничего хуже отмены крепостного права, о которой они узнали сорок лет спустя, а потом настало такое, что дальше, казалось бы, некуда, но есть, есть куда! Сейчас шел год 7446-й, а в 7435-м добралась до них экспедиция, искавшая ужасное небесное тело, которое повалило весь лес в Тунгуске и устроило свечение неба на неделю; небесного тела не нашли, потому что его не было и быть не могло, то было знамение, но экспедиция нашла Зыковых, и им пришлось бежать еще восточнее. Больше всего они пугались, что упрутся в океан, который где-то тут должен был раскинуться, окружая собою землю, а дальше океана ничего нет, тут уж их слово было твердо. Поля стала рассказывать им об освоении стратосферы, старик Дормидонт кивал уважительно: так, так, все это совпадало с их представлениями об ангельской иерархии; когда Поля тонко намекнула, что Бога нет, Дормидонт не удивился, а лишь лукаво погрозил узловатым пальцем и заметил: много вас таких говорило, но погляди, кто привел тебя среди бесконечного леса к нашему подворью и се дает тебе яйцо? Не Божье ли это чудо, что русский человек находит русского человека и в тайге? У Зыковых была небольшая пасека, они делали восковые свечи, разводили кур, скотины же не имели. Жилье их было срублено из сосны, иконы вырезал талантливый Савватий. В общем, они неплохо жили, только не было у них радио, а потому знание новостей было недостаточное и отставала политическая подготовка.
Поля мало знала о русском расколе, не больше, чем Зыковы о строении реактивного двигателя, но понимала, что в России все и всегда раскалывается, примерно так же, как авиастроение на школу Антонова и Веневитинова, хотя разница между ними была трудноопределима, как, в сущности, между раскольниками и никонианцами. Дело было даже не в том, смутно подумала Поля, что кто-то прогрессивнее, а кто-то традиционнее; просто одни, как Веневитинов, решали государственную задачу, тонко чувствуя, как надо служить Отечеству и что для него лучше, а другие, как Антонов, решали какую-то свою. Не то чтобы он меньше любил Отечество, но просто для него Отечество служило средством самолетостроения, тогда как Веневитинов больше любил Родину, чем самолеты. Интересно было бы представить, что Веневитинов чертит, взяв карандаш в троеперстие, тогда как Антонов – исключительно в двоеперстие, иначе и винт не крутится, и шасси не выходит. Парадоксально, но самолеты Антонова были Родине нужней, и по этой схеме выходило, что старообрядцы скорей сочувствуют новой власти, которая уничтожила старую церковь; Дормидонт, слушая эти рассуждения вслух (Поля сама себе удивлялась, поскольку никогда ни о чем таком не думала), уважительно кивал, но подытожил: иногда бывает и Антихрист против Антихриста, это уж такое их дело. Но вообще, добавил он, ежели бы новая власть обратилась к старой вере, при соответствующем покаянии это можно было бы рассмотреть и одобрить. Ну вот, вскрикнула от радости Поля, это и получается диалектика! И она заснула от сытости, хотя старалась есть мало и осторожно.
Проснулась под вечер, когда стемнело, и долго объясняла Феклуше, какие бывают созвездия. Это Млечный Путь, говорила она, здесь Плеяды, тут Персей, Кассиопея, а это – видишь? – Орион! Что ты, снисходительно возражала Феклуша, это путь Ерусалимский, это конь с телегой горбатый, это младенец царственный, а вот колесо, правее же гусь и над гусем куст горящий. Ты моим так и говори, продолжала Феклуша, они люди простые, а мне можешь прямо сказать, что ты ангел, посланный нас предостеречь; но скажи только мне, им не говори, они старые и могут не вынести. Места у нас глухие, тебе неоткуда больше взяться, я сразу поняла; река тут рядом, но и по реке до людей долго. Поле жалко было Феклушу разочаровывать, и она сказала: скоро тебе с неба упадут яблоки, я уж постараюсь. Ей дали матрац, набитый сеном, и всю ночь Поля проспала без снов, а ранним утром ушла, съев для бодрости еще одну облатку опия, и с собою ей дали репы, которой Зыковы растили много. В этот день ощутимо похолодало.
Ну что, сказал семье старик Дормидонт, зажжемся? Этот вопрос он задавал всякий раз, когда их снова обнаруживали, и всякий раз был ему ответ: нет, отче, пойдем дальше. Но Феклуша передала пророчество от ангела и сказала: если в трехдневный срок в самом деле упадут яблоки, то надо уходить, ибо поведал ангел, что нас найдут и меня сделают пионером. Что это, я не знаю, но такой участи не желаю. Хорошо, ответствовал отец, спешить некуда, подождем три дня. К исходу третьего дня с неба упал мешок яблок. Феклуша плохо себе представляла их, но Дормидонт и Аграфена опознали грушовку и решили: надо уходить. Ангел, разумеется, мог хулить Бога для вида, мало ли к кому он попал, но пророчество есть пророчество и, значит, их скоро обнаружат. Они взяли кур, набрали несколько туесков меда и пять мешков картофеля и понесли все это дальше, дальше к океану, а хутор сожгли: если каждый раз сжигаться вместе с хутором, старообрядцев не напасешься.
9
Долго ли, коротко ли шла Поля по холодеющему лесу, среди периодически встречавшихся болот, а только провалилась в бочажину по самую шею, вымокла и перепугалась. Это конец, подумала она. Палка сразу сломалась – она видела в кино, как девушка положила палку на две кочки и, подтянувшись, выбралась из трясины, но тут и кочек не было. Некоторое время Поля барахталась, потом почувствовала, что ее засасывает, и закричала долгим отчаянным криком в безумной надежде, что прибегут раскольники, спасут, – но раскольники уже были далеко, километрах в пяти, не докричишься, а и услышат, не побегут, только перекрестятся двоеперстием. Так кричала она трижды, и самое удивительное, что, по всей вероятности, действительно начала творить чудеса, как и предсказывали ей Зыковы, потому что на третьем крике из чащи вышел человек в ватнике, с ружьем за плечами, и буднично спросил, чего она орет.
– Вот, провалилась, – так же буднично и даже ворчливо ответила Поля.
– Вижу, что провалилась. Много вас тут?
– Одна.
– Хорошо.
– Чего ж хорошего?
– Ничего, – сказал человек задумчиво, – ну давай, хватайся. – И протянул Поле длинную ветку, которую легко отломил от ближайшей осины. Она вцепилась, он осторожно потянул, минут пять она карабкалась, но выползла. Даже унты остались при ней, потому что прекрасная вещь проволока.
– Это откуда ж ты? – спросил спаситель, которого Поля наконец рассмотрела. Под пятьдесят, лицо обветрено, скуласто, глаза лукавы. Это лицо, густо заросшее курчавой бородой, знало лучшие времена и как бы громко об этом говорило, было в нем благородство черт и след явного европейского происхождения.
– Я летчица, с самолета.
– Красная летчица?
– Сталинская, – уточнила она, не чуя опасности.
– Пристрелил бы тебя, – равнодушно произнес он, – но не для того же спасал? Как тебя занесло в тайгу, сталинская ты эдакая летчица?
– С самолета прыгнула, – простодушно объяснила Поля. – Там конструкция такая, что при посадке кабину штурмана могло заклинить, так я прыгнула, а девочки пошли на вынужденную, сели где-то здесь, иду к ним.
– Чего ж вы сюда полетели? – недоверчиво спросил скуластый.
– Рекорд ставили. От Москвы до Комсомольска.