У Мики округлились глаза.
— Вам знакомо слово «романтика»? — спросил он с пафосом.
— Ну-ну! — подзадорил Александр Дмитриевич.
— Так вот, мой отец этого слова не признает. Еще в детстве ему был важен только мой дневник…
— Ага, ага, так и есть, — ввернул академик.
— А я хочу знать все не по книжкам, а сам, хочу пощупать эти горы, проваливаться в трещины, мчаться на диких лошадях по такыру, рвать сухое мясо, сосать табак. Я хочу дружить с настоящими парнями, вот с такими, как Аркаша. — Мика ударил меня по плечу. — Идти с ним черт знает куда, гнаться за архарами, слушать песню горной девушки. Наконец, сидеть на киргизской свадьбе среди белобородых аксакалов и есть руками баранину.
Академик хохотал, почесывая бороду, и, отсмеявшись, сказал:
— Словом, хотите одичать. Ну а вы, Аркадий, как насчет сушеного мяса кутаса?
— У меня желания обратные, — сказал я. — Я бы сейчас что угодно отдал за то, чтобы посидеть в этот вечер не так вот скрюченным, а в теплой, светлой гостиной у одних своих знакомых. Сидеть спокойно в глубоком кресле и слушать фортепьяно, какой-нибудь прелюд Рахманинова… И чтобы играла девушка в красивом платье.
Я только не сказал, что у меня нет таких знакомых, нет гостиной, нет фортепьяно, нет девушки…
— А я-то думал, что ты романтик! — сказал Мика с выражением превосходства.
Когда мы легли спать, мне в голову сразу пришли те слова, которые следовало сказать Мике.
Уж сколько раз я встречал на Памире наезжих романтиков вроде Мики! Такие приезжают сюда на два месяца, и сразу же подавай им подвиги, подавай нашу суровую дружбу! Романтики ждут, когда мы начнем открывать месторождения, подниматься на снежные пики и гибнуть с алмазами в руках. Наша партия, к сожалению, не открывает месторождений. Мы должны разгадать строение Памира. Это чертовски трудно, и мне это нравится больше всего. А подвиги? Для меня самый великий подвиг — вести регулярные записи и документировать каждый вечер образцы пород. И вообще-то, главное в нашей работе — это «ишачка», как говорит мой друг Сашка. «Ишачка» — это бесконечные переходы и переезды, завьючивание лошадей, ругань с нашим вечно пьяным завбазой из-за продуктов… Подвиг — получить у него яблоки и консервированное масло…
Но я люблю это кочевье, наших бедных лошадей с побитыми копытами. Я на всю жизнь до смерти привык к дыму горящего кизяка, к тряске в седле, к осыпям, ледяной воде и пыли, когда счастьем становится пиала горячего зеленого чая, которую подаст киргизка в одинокой юрте, нежданно встреченной в глухой долине. Да, такова «ишачка», как говорит мой друг Сашка… Где-то он сейчас, Сашка! Он километров за триста от меня. За пятьсот километров Эрнст. Где-то еще дальше работает Борис. Мы разбросаны по всему Памиру и видимся раз в месяц. За этот месяц каждый из нас тяжким трудом собирает, накапливает новые данные о геологическом строении своего района. Встретившись, мы свирепо спорим и обрабатываем друг друга. Мы опрокидываем старые теории и распутываем бесконечные загадки, мы злимся друг на друга оттого, что Памир медленно поддается нам… И в этих спорах мы раскрываем друг друга так же мучительно и сложно, как узнаем горы.
Романтики приезжают, чтобы увидеть наши свершения, но романтики быстро уезжают, а здесь все накапливается годами: и дружба, и верность друг другу, и знание, и усталость сердца.
Дыхание снегов
Я просыпаюсь раньше всех и бужу Мику. Он сегодня дежурный, и ему пора готовить завтрак. Мика визгливо зевает и ложится снова. Он сопит, и вздыхает, и возится, как медведь, которого пробудили раньше срока и выгоняют из берлоги. Вылезает наружу и начинает греметь кастрюлей. Снаружи, вероятно, крепкий морозец — я слышу, как Мика разбивает кружкой лед в ручье, чтобы набрать воды для супа. Вот он принялся за примус, ломает спички, дует на руки и обидчиво ворчит. Примус капризничает, Мика капризничает тоже, зачем-то громко, жалобно повторяет:
— Ой, пальцы не сгибаются! Ну что это за спички!
Я чувствую, что мне уже не заснуть, вылезаю, и мы вдвоем погружаемся в романтику разжигания примуса на морозе.
Скоро вылезает и академик. Чертыхаясь, он начинает расколачивать ледорубом свои замерзшие ботинки. Он забыл их мокрыми вечером у палатки, и за ночь они окаменели.
В этот день мы проходим еще пятнадцать километров вверх по ледяной долине. Ночуем опять на льду. Идти все труднее: мы поднялись уже на высоту больше пяти тысяч.
На третий день мне удалось подойти к борту долины и посмотреть несколько обнажений пород.
Все эти три дня Мика раздражал меня. У нас обычно бывает так: чем труднее идти, тем больше мы посмеиваемся и подшучиваем друг над другом в минуты короткого отдыха. А Мика, когда мы останавливались, ложился с измученным видом на спину и жалобно сообщал, что у него растянута нога или что он оглох. Иногда же, наоборот, на него находила удаль, и он просил опустить его на веревке в трещину, чтобы он мог испытать «ледяной ужас».
Вот и четвертый день мы идем под тем же яростным солнцем, обгоревшие, задыхающиеся и счастливые. Счастливые? Да, в этот день мы счастливы, потому что вечером придем на метеостанцию! Каждый, наверно, думает о сегодняшнем вечере: мы будем ужинать за столом при электрическом свете, пить кофе, будем сидеть, разогнувшись и вытянув ноги, и слушать приемник — музыку всей земли.
Через разрывы в облаках к освещенным кускам снега протянуты тонкие лучи, лучи-струны, широкие колонны света… Все это медленно движется и уползает через горы… Мы идем по плывущему лесу солнечных лучей. Но скоро под облаками непогодную песню затягивает ветер. Кружат первые снежинки. И вот снег уже мчит нам в лицо, точно из трубы. На голове, на груди, на плечах нарастают латы из снега. Я оглядываюсь и вижу только Мику, остальных точно оторвало и унесло снежным штормом. Идти навстречу снегу вдвое тяжелее, но я не останавливаюсь. Здесь, на этой голой плоскости, нас быстро занесет. И ноги у всех мокрые до коленей.
Трудно в таком снегу выйти прямо на станцию. Судя по карте, расстояние до нее пройдено, теперь надо искать ее слева или справа. На две минуты останавливаемся, сбрасываем рюкзаки.
Все окружают меня.
— Ну что ж, мы пришли. Станция здесь. Надо только взять левее. — Я говорю это уверенно, и всем ясно, что станция здесь, только чуть левее. Раз я веду отряд — значит, я знаю.
Все послушно надевают рюкзаки, и мы идем влево. Теперь ветер лепит нам снегом в правое ухо. Мы проходим с полкилометра, и я останавливаюсь. Товарищи стаскивают рюкзаки и окружают меня. Смотрят с ожиданием и усталостью. А во взгляде Александра Дмитриевича я вижу тревогу. Он начинает понимать, что я плутаю.
— Видимо, мы немного отклонились влево, надо еще пройти вперед, — говорю я решительно и требовательно смотрю на Александра Дмитриевича как на сообщника.
— Несомненно, теперь надо взять еще вперед! — соглашается академик. Он собирает снег с бороды, скатывает шарик и кладет в рот. — Пить хочется, но ничего, скоро напьемся кофе.
Мы идем вперед. Останавливаемся снова.
Я замечаю, как Александр Дмитриевич тайком взглянул на часы. Еще не стемнело, но снег потерял серебристость, он потускнел, посвинцовел. Серый, едва различимый сумрак опускается на ледник.
Мы опять идем влево, потом вправо, еще вперед… Останавливаемся.
Теперь уже Лиля и Мика не смотрят мне в глаза. Теперь и я ничего не говорю. Мы садимся на рюкзаки. Снег превращает нас в снежных баб. В сумраке кажется, что нас засыпает холодным пеплом. Я слушаю заупокойный вой ветра и думаю о том, что больше минуты мы не должны сидеть. Но вот в свисте пурги мне чудится новый звук: вибрирующее металлическое гудение. Оно исчезает, как только ветер меняет направление, и вдруг опять возникает пронзительный до визга, сверлящий гул.
— Слышите? — спрашиваю я и быстро надеваю рюкзак. — Слышите, станция?!
— Что-что, голоса? — спрашивает Мика.
— Нет, ветровая вертушка на мачте!
Я уверен, никто из них ничего не расслышал, но все подхватили, рюкзаки, и мы быстро, идем на звук.
Он становится все резче, он ревет почти над нами, и вот я спотыкаюсь о фанерный ящик, углом торчащий из снега. Потом чуть не напоролся на алюминиевые палки, уходящие в лед. Вот какие-то красные баллончики из-под газа, стенки с кусками войлока — и все. Мы медленно проходим через остатки станции и выходим в дымящееся снегом поле. Перед нами только одинокая мачта, дрожащая от напора ветра мачта с работающей вертушкой. Мы стоим под мачтой, и вертушка захлебывается железным хохотом.
Я не поднимаю глаз, я смотрю на ноги, только на свои ноги. Снег вдруг стремительно темнеет — это чернеет у меня в глазах от отчаяния… Станция оставлена. Я ошибся. Весной станция была, но я не удосужился узнать, работает ли она летом. Я привел сюда этих замерзших людей. Не поднимая глаз, я говорю:
— Станция снята. Они кончили работу.
— Вот и напились кофе! — ворчит Мика обиженно и уныло.
Меня это взрывает. Мальчишка, который не знает, что такое пурга на высоте, не знает, что бывает, когда кончаются продукты, когда кругом снежная каша.
— Ты же искал романтику! — говорю я бешено и хочу замолчать, чувствуя, что сорвался. — Вот это и есть романтика!
Мика хмыкает. Лиля смотрит на меня со страхом, и даже Александр Дмитриевич недоуменно вздергивает брови.
Когда в темноте мы ставим палатку и она хлещет нас по лицам, когда потом разжигаем в палатке примус, я чувствую себя самым гнусным человеком в мире. Продукты у нас на исходе, пурга может крутить неделю. В пургу мы не найдем перевал. Что делать? Я чувствую такое беспросветное горе, что вчерашняя тоска оттого, что меня не любит Лиля, представляется мне сейчас пустячной! Вчера я был честным человеком! И самое гнусное, что я молчу. Я виноват, но молчу.
В тягостном безмолвии мы сидим вокруг горящего примуса и сушим мокрые ноги. Александр Дмитриевич причесывает бороду и вдруг говорит просто:
— Ну что же, господа… Хоть утро вечера мудренее, но давайте обсудим сейчас, как нам быть. Мы попали действительно в романтическое положение.
Он озорно подмигивает мне.
Я чувствую, как меня окатывает волной жаркой радости. Этот его озорной взгляд, это подмигивание спасают меня. «Ничего, брат… все бывает… не истязай себя» — вот что он мне говорит.
Мы обсуждаем «романтическое» положение. Решаем: завтра идти к перевалу в любую погоду. Значит, полетела к дьяволу моя геология. Ведь я рассчитывал пробыть на станции дня три-четыре, совершить несколько маршрутов к левому и правому борту. Меня опять охватывает отчаяние.
Из-за собственной глупости рушится мечта стольких лет! Я мечтал покорить это ледяное царство — и я у него в плену. Мечтал о настоящей дружбе в этом походе — и сам предал своих друзей. Я полон дурацкой зависти и ревности к Мике.
Просыпаемся поздно. Александр Дмитриевич встать не может. Садится, откидывается на спину и ругается:
— Черт бы меня побрал!
Ему плохо, он должен лежать.
А погода сегодня, как назло, морозная и ясная. Лиля лезет за аптечкой, достает несколько порошков и таблеток. Александр Дмитриевич ссыпает их все в одну кружку с водой, устраивает коктейль и выпивает.
Нет ничего томительнее безделья в таком белом просторе. Я выхожу из палатки и смотрю на близкие горы, видимые так ясно, что можно, кажется, потрогать их рукой. В этих горах спрятана загадка, ради которой мы пришли сюда, ради которой годами рыскаем по Памиру. Горы приводят меня в лихорадочное волнение. Я долго смотрю в бинокль на смятые в громадные складки, разорванные и раздробленные породы. Мне хочется бежать туда! Наконец я не выдерживаю и заглядываю в палатку.
— Пайшамбе, собирайся!
— Куда это ты? — спрашивает Мика.
— А вон посмотри на горы!
Мика выглядывает.
— Да, хотел бы я там побывать, — говорит он мечтательно.
— Что ж, тогда ты можешь пойти вместо Пайшамбе, — отвечаю я неожиданно.
Академик и Лиля расстроенно смотрят на меня.
— А почему бы не пойти Мике? — говорю я. — Он давно рвется к испытаниям. Пайшамбе устал, он несет самый тяжелый груз, и у него натерты ноги. А Мика такой же рабочий, получает зарплату. Нужно работать.
Мика молча встает. Он все понял. Он принимает вызов.
Академик, взъерошенный и как-то вдруг постаревший, спрашивает робко:
— А может, тебе не ходить, Аркадий?
Он впервые называет меня на «ты». Лиля даже не удостаивает меня вопросом. Пайшамбе не знает, что ему делать. Мне вдруг ужасно жаль становится их всех, но ведь я ради работы пришел сюда.
Мы кладем в рюкзаки банку сгущенки, сухари и моток веревки. Рюкзаки нам почти не нужны, но с ними чувствуешь себя увереннее.
Большой страх
Свежий снег, схваченный утренним морозом, блестит как парча.
Идем быстро. Сначала вдоль изумрудной трещины, и вдруг трещина уходит под снег.
— Обвяжемся? — спрашиваю я.
— А стоит ли? — спрашивает Мика храбро и насвистывает.
Ах, ты решил играть в бесстрашие? Хорошо, посмотрим, как ты будешь держаться там, наверху!
Подходим к подножию хребта. Он точно разрублен гигантским топором сбоку от вершины до основания. Этот шрам засыпан крупными валунами. Взбираемся по мокрым глыбам и вылезаем на снежное, круто вздернутое поле. Медленно, вколачивая ноги, поднимаемся по снегу к гребню. Мика уже не насвистывает. Последние метры, гребень, и за ним черная пропасть — Западный Памир.
Мы на водоразделе. Справа от нас — плоская мертвая страна ледника, слева земную твердь взлохматило и подняло вверх чудовищным взрывом, земля взметнулась и так застыла, взывая к небу.
Мы садимся на гребень, свесив ноги в Западный Памир, я раскрываю банку сгущенки.
— Преисподняя, — определяет Мика и кивает на горы. — Пасть дракона.
— Лучше ешь, — говорю я.
Пока я делаю записи и зарисовываю выходы пород, Мика сидит съежившись и смотрит вниз, вобрав голову в плечи. Ему вроде не по себе. Наверное, борется с тем грозным и тяжелым настроением, которое идет от гор. Горы смотрят на человека, который посмел взобраться вверх, с тяжелым немым предостережением.
Мика отказывается есть. Это плохой признак.
— Что ж, пошли дальше!
Мы идем по гребню.
Мика идет за мной шаг в шаг, след в след. Справа — круто падающий снег, слева — вертикальная стенка метров на двести. Мика свистяще дышит мне в затылок, почти наступает на пятки. Ему невмоготу идти в отдалении. Но так идти нельзя. Я останавливаюсь и говорю:
— Не иди за мной как тень.
Скрипит снег. Воздух резок, как запах спирта. Слева — пропасть, справа — белая пустыня ледника, и на ней далекая, но видимая ясно, до боли в глазах, наша палатка. Может быть, они оттуда видят нас?
Пора спускаться. Хватит.
— Будем спускаться? — спрашиваю я, оглядываясь.
Мика выглядит плохо: лоб бледен, стиснутые губы побелели, на щеках горячечный румянец. Окаменевшими руками он держит ледоруб наготове, поперек груди. Он ничего не отвечает, часто дыша, словно боксер после боя. Но это только первый раунд.
— Будем спускаться! — Я киваю вправо на падающую плоскость снега, сверкающую, как крыло самолета. — Как твои «трикони», хорошо держат?
— «Трикони»… «трикони»… — повторяет он. — Хорошо… хорошо.
Мы спускаемся наискось… Мягкий снег кончается, и мы ступаем на твердую корку… Вот он, второй раунд. Целую минуту я рублю затвердевший снег, чтобы поставить ногу.
Наконец мы сходим на горизонтальную снежную полянку. Что-то странное!.. Ведь мы еще не спустились, ледник далеко внизу… И прежде чем я успеваю сообразить, что мы на краю карниза, Мика быстро идет вперед мимо меня, и снег под ним трескается…
— Назад! — ору я.