Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Площадь Борьбы - Борис Дорианович Минаев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Я позже сдам, — твердо говорил Даня и утыкался в бумаги.

Как-то раз в столовой Даня подсел к главному бухгалтеру Виктору Матвеевичу и спросил, что он думает насчет того, как учитываются эти средства и как узнать конкретно, на какой танк или самолет что потрачено.

Виктор Матвеевич испуганно оглянулся.

— Да бог с вами… — наконец, сказал он тихо. — У вас же такой профессиональный опыт. Никто там не считает, красный текстильщик или юный ленинец. Ваши там деньги или чьи-то еще. Это всего лишь конфискационный налог. Без этого сейчас нельзя. Нельзя допустить инфляцию, понимаете? Иначе из магазинов исчезнет последнее.

Между тем, Свиридов все никак не успокаивался, и было видно, что в этом тщедушном скромном человеке загорелись подлинные страсти, и в душе его кипела настоящая буря, может быть, потому, что впервые в жизни он выполнял такое важное и ответственное поручение партии и правительства.

И больше того, в отказе Дани он видел не просто отказ, с кем не бывает, а попытку отнять у него эту важную миссию, обесценить ее в глазах коллектива, унизить его человеческое достоинство, поднявшееся теперь на небывалую высоту.

— Так что, товарищ Каневский, вы по-прежнему в займе не участвуете? — теперь спрашивал он, войдя в кабинет и приняв некую позу, наподобие той, что принимает футболист, готовясь пробить пенальти — нагнувшись и глядя исподлобья.

— Товарищ Свиридов, всему свое время! — улыбаясь, говорил Даня, но внутри у него все дрожало от нервного гнева. Ну какой же паршивец.

Не выдержав, он рассказал об этом Наде и та, смертельно напугавшись, строго-настрого велела ему немедленно снять со счета оставшиеся семь тысяч и отдать их на «Красный текстильщик», иначе будут неприятности.

…У Дани порой случались странные, неожиданные реакции на бурные выражения ее чувств — страха, гнева или веселости — он как-то внутренне замирал и пытался «поймать секунду», так он называл это про себя — в ней, в этой самой секунде, все было прекрасно — и эта белая сорочка, спадавшая с плеча, и глаза, сверкавшие, как угли в темноте, и волосы, рассыпанные по плечам, и, главное, вот это ощущение общего уюта, бедного, но родного, который растекался по жилам — все эти выглаженные салфеточки, уютно пахнущие пряностями комоды, тарелки, видневшиеся из-за витражного стекла, ходики, тикавшие над головой, все это вместе рождало в нем ощущение немыслимого покоя, всегда животворно действующего на душу, истомившуюся в поисках смысла, и он смеялся над ней, обнимал и успокаивал как мог.

Потом она засыпала, сначала вытирая слезы по щекам, заставляя его пить капли валерианы, ходила, шаркая тапочками, и вновь успокаивалась, а он долго лежал в темноте этой комнаты, служившей им и спальней, и гостиной, и кабинетом (в другой комнате спали трое их детей) — и думал о том, что же ждет их впереди.

…Не то чтобы он прислушивался к Надиным советам, но всегда имел их в виду.

Вот и тогда, в сентябре сорок первого года, он все-таки решил снять все деньги со счета и большую их часть отдать на «Красный текстильщик-2», денежная конфискация так денежная конфискация, как вдруг произошло неожиданное — оказалось, что Свиридов погиб при бомбежке.

Взрыв на площади Ногина не остался так ярко вписанным в анналы московского героизма, как другие какие-то эпизоды обороны, наверное, потому, что в нем не было воинского подвига, — это было большое горе, ограниченное в себе самом: тогда образовалась огромная воронка и вокруг все было в кровавой грязи, в обломках небольших зданий…

Так случилось, что личный состав практически всех противопожарных расчетов (то есть и Даню, и Куркотина, и всех их товарищей) прислали на «санитарную обработку» района бомбежки, им выдали лопаты, носилки, нехитрые респираторы, ведра, и они таскали грязь с развалин в течение пяти часов, иногда подзывая санитаров, если видели человеческие останки.

Куркотина пару раз вырвало, но Даня держался…

В конце они уже ничего не соображали от усталости и разъехались по домам в унылом молчании. Даня лег на кровать, не раздеваясь, и заснул. Надя молча сняла с него грязные ботинки и попыталась подоткнуть хотя бы сбоку старым покрывалом, чтобы он не пачкал белье.

Все то время, все пять часов, пока Даня таскал на носилках мусор, выворачивал из земли залепленные грязью бревна и отгонял прохожих, некоторые из которых искренне плакали, он непрерывно думал об этом Свиридове и почему именно так получилось. Он, правда, погиб не совсем здесь, бомба попала прямо в горком партии, но сейчас это была одна общая воронка, общая яма.

И опять эта глупая мысль сидела в башке: а может, Свиридов погиб вместо него?

Таких людей Даня не любил — они всегда слепо подчинялись воле большинства, а иногда не только слепо, но и радостно, испытывая восторг или злорадное торжество, когда казнили и уничтожали кого-то другого, они жили в мире странных слов, выученных ими невесть где, они трудно думали и говорили чужими фразами, но сейчас, разгребая завалы на площади Ногина, Даня не то что устыдился этих своих старых мыслей, он подумал о Свиридове по-другому — все-таки у него, где-то глубоко внутри, было чувство собственного достоинства. И потом (Даня это знал) у него была семья, он ею гордился, женой и маленькой дочерью, и потом (Даня впервые об этом задумался) у Свиридова был в глазах какой-то проблеск, какая-то вера в человечество, когда он шел по коридору со своими бумажками и собранными на строительство танковой колонны «Красный текстильщик» чужими рублями, а теперь этого ничего нет, и возможно, вот этот страшный ком глины с торчащими из него рваными ботинками — это все, что осталось от Свиридова.

Даня сдал все деньги, какие у него были, и попросил Надю что-то продать на барахолке, чтобы было что-то на черный день.

И она продала мамино столовое серебро. Не все, но кое-что. И еще мамину брошь.

В те же сентябрьские дни Данин старый друг еще по Одессе — Иван Петрович Гиз — твердо решил пойти в московское ополчение. Он работал в системе Наркомпроса, был методистом, и там же был парторгом. Гиз позвонил Дане по служебному телефону и пригласил зайти к нему домой попрощаться. Каневский сел на трамвай и поехал на Потылиху.

В комнате, за длинным столом, часть которого вылезала в коридор коммунальной квартиры, уже сидела вся семья, и не только: сидели соседи, сослуживцы, чьи-то дети, чьи-то жены, всего человек, наверное, тридцать, стол был уставлен простой закуской, пили водку, виднелось также несколько бутылок вина. Даня сел на краешке стола и прислушался к разговорам.

Обсуждали, как погонят фашиста до Берлина, Иван Петрович шутил, что должен привезти подарки на всю квартиру и, шутя, заготовил даже блокнотик, куда записывал пожелания: кто-то, смеясь, просил пудреницу, кто-то кофточку. Кто-то хороший немецкий велосипед.

Жена Гиза, скромная Марья Ивановна, часто отворачивалась — видимо, не в силах сдержать слез.

Вышли с Гизом покурить.

Горячась, он начал рассказывать, как в первые же дни войны все наркомпросовские коммунисты пришли к нему в партком, чтобы записаться добровольцами и на следующее же утро отправились в Краснопресненский райком партии, где уже стояла огромная очередь таких же, как они, товарищей.

— Вот только представь себе! — говорил Гиз. — Я такого не видел со времен Гражданской войны. Огромная толпа людей! И все как один человек…

Даня кивал. Потом, выждав паузу, спросил:

— Сколько тебе лет, Ваня?

— Неважно!

Пошли в комнату, еще выпили. В разгоряченных голосах уже трудно было что-то разобрать и разобраться: что, кто, зачем, кому говорит, — но было ясно одно, что для Ивана это был настоящий праздник, Даня внимательно всматривался в лица — женщины не скрывали тягостных, тяжких своих дум, дети безудержно веселились, мужчины же переживали великий подъем…

— В райкоме нас всех переписали и отправили назад! Но… шалишь! — продолжал кричать радостным голосом Гиз. — Шалишь! Мы снова и снова ходили, нас снова и снова посылали по домам, и вот — наконец! — пришла повестка!..

Он доставал серую аккуратно сложенную бумажку (в который уж раз, в четвертый? — механически фиксировал Даня, наливая себе снова рюмку и закусывая огурцом) и тряс ею высоко над головой:

— Завтра! Завтра! Мы все, коммунисты Наркомпроса, отправляемся от Чистых прудов, от самого главка на автобусе.

Наконец, жена Гиза не выдержала и всхлипнула в голос.

Гиз, уже ничего не стесняясь, громко шептал ей в ухо, но так, что слышали все:

— Пойми, Маша, пойми, как для меня это важно. Перестань!

Пошли во двор танцевать.

Когда стемнело и гости стали расходиться, Даня тоже накинул пальто и шляпу и шагнул к дверям.

Вдруг Гиз схватил его за руку и внимательно посмотрел в глаза:

— Может, проводишь?

— Когда?

— Завтра, с раннего утра…

Даня решил остаться у Гизов. Наде позвонил (недавно в их квартире по заявке Наркомлегкопрома поставили телефон, но соседи плохо понимали, что это его заслуга, часто занимали аппарат или отгоняли его от аппарата, ну да бог с ними) — и не терпящим возражений голосом сказал, что завтра провожает в армию Ивана Петровича.

— А кто это? — испуганно спросила она.

— Иван Петрович Гиз. Из Одессы, — недовольно повторил он и повесил трубку. Вышел из телефона-автомата, до которого долго шли они по Потылихе.

В темноте они с Гизом добирались обратно — кругом была тихая московская ночь, и Гиз вдруг сел на какой-то ящик.

— Не хочу домой, — сказал он неожиданно протрезвевшим голосом. — Там опять слезы, рыдания. Давай еще погуляем.

— Давай…

Даня стоял рядом.

— Как думаешь, сколько все это продлится, Даня?

— Не знаю. Тебе видней. Ты же коммунист, ты политинформации читаешь, не я.

Гиз молчал.

Немцы уже взяли Смоленск.

— Пойдем спать… — устало сказал Даня. — А то я не смогу проснуться с утра, и будет неудобно.

Гиз неожиданно рассмеялся.

Пока они шли, Даня посматривал на него сбоку. Гиз шел в пиджаке, без пальто, изо рта у него валил пар — глаза были устремлены куда-то внутрь. Но было видно, что он совсем не чувствует холода.

Поначалу, когда Даня остался ночевать, Гиз собирался на кухне петь старые боевые песни, вспоминать прошлое, но теперь погрузился в полное молчание, и Даня не хотел ему мешать.

В автобус, уходивший от Наркомпроса, все, конечно, не поместились. Решили добираться до Краснопресненского райкома на городском транспорте — сели в двухэтажный троллейбус и поехали, возбужденно окликая друг друга и пытаясь шутить. Таких возбужденных мужчин тут было много.

Гиз объяснил, что сначала они едут в райком, где снова пересчитывают коммунистов, чтобы равномерно распределить их по ротам.

Во дворе особняка — верней, в старом саду — расположилась огромная толпа, ожидавшая очереди. Она тянулась к столу, за которым сидели трое — военком, секретарь райкома и кто-то еще третий в штатском, наверное, из органов.

Они с Гизом сидели на траве.

— Ты можешь идти, — тихо сказал Гиз. — Я тут уже среди своих. Заходи к моей семье иногда, ладно? Больше вообще-то некого попросить.

Даня кивнул, но не ушел.

— Почему ты не уходишь? — внезапно спросил его вдруг повеселевший Гиз. Наверное, на него подействовало всеобщее возбуждение, атмосфера праздника. Люди пели. Кто-то плясал.

Даня пожал плечами, но снова остался.

Он иногда подходил к столу и слушал, как проходит собеседование. Человека искали по спискам и просили повторить его фамилию, имя и отчество.

Почти все тут были коммунистами.

Военком, суховатый пожилой мужчина, смотрел сквозь очки на бесконечные ряды фамилий, отмечал подошедшего едва видной карандашной точкой:

— Фамилия, имя, отчество? С какого года в партии? Вы отказываетесь от брони сознательно или по принуждению?

Один кинорежиссер с «Мосфильма» вдруг запнулся и сказал:

— Я отказываюсь от брони сознательно, но вообще-то больше пользы могу принести в тылу, занимаясь своей непосредственной профессиональной работой… Но сознательно, да.

Военком посмотрел на него, значительно вздохнул и сказал:

— Подумайте еще, товарищ. Сделайте шаг в сторону. Приходите завтра.

Долго еще видел Даня этого режиссера, который ходил кругами вокруг райкома, не в силах принять решение…

Гиза военком тоже спросил, но как-то уже устало:

— Сознательно или по принуждению?

Иван Петрович ответил невпопад:

— Хочу бить фашистов!

Энкавэдэшник хмыкнул, военком кивнул и поставил свою еле заметную карандашную точку в списках.

Даня с Иваном обнялись.

Больше Ивана Петровича Гиза, своего старого товарища, Даня не видел никогда.

То, что война будет, Даня понял еще году в тридцать четвертом. Об этом говорили ему не новости о Гитлере или Чемберлене, не сдвигающиеся границы, не воспоследовавшие малые войны, не «хрустальная ночь», не преследования коммунистов в европейских странах и не что-то еще. Об этом сообщал ему сам язык, на котором начали писать советские газеты.

В этом языке грядущая война, о которой раньше (в двадцатые годы) говорили как о божественном предначертании, мистической очищающей грозе ХХ века, великой мировой революции, которая, конечно же, неизбежна, — эта война стала вдруг обретать совершенно конкретные бытовые черты.

Много писали о вооружениях, вдаваясь в технические подробности. Огромные статьи выходили о военных учениях. Появились в большом количестве военные стихи и песни. Постепенно будущая война как некое большое важное дело для всей страны отодвигала прочь другие дела — подвиги полярников, рекорды стахановцев, фильмы и книги. Верней, война подчиняла себе остальное — полярники укрепляли северные рубежи, стахановцы добывали уголь для военной промышленности, поэты писали для армии — и даже «борьба за мир» понималась через будущую войну.

Язык войны проникал в гущу обыденного газетного языка, которым сообщали о спорте, о культуре и науке — идея великого столкновения переставала носить черты космической абстракции, а становилась предощущением конкретных и ясных событий.

До ареста Мили они с ним часто говорили об этом — например, о том, как же это можно: в мгновение ока разрушить мировую экономическую кооперацию, только-только начавшую возникать, огромный торговый оборот, который образовался между советской Россией и странами Европы, международные инвестиции в нашу промышленность — как интеллектуальные, технические, так и денежные — ведь покупать у советских стало выгодно.

Миля слушал его внимательно и качал головой в нетерпении:

— Нет, нет, слушай… Все это не так… Есть вещи поважнее. Пойми, есть вещи поважнее.

После его отъезда в Киев и внезапного ареста эти их разговоры закончились. Было уже не до мыслей о войне и мире.

Война в тридцатые годы сделалась для всех желанной — и вот теперь эти желания исправно исполнялись.



Поделиться книгой:

На главную
Назад