Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Кадамбари - Бана на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Кадамбари

КАДАМБАРИ{1}

Полному{2} ра́джаса при сотворении мира, Са́ттвы — в пору его расцвета, та́маса — при угасании, Тройственной веды{3} зиждителю, трех гун воплощению, Творцу, Хранителю и Губителю{4}, вечному Брахме слава! (1) Благословенна пыль со стоп Трехглазого Шивы{5}, Льнущая к кудрям богов{6}, почернившая голову Ба́ны, Притушившая блеск камней в коронах могучего Ра́ваны, Предел кладущая веренице смертей и рождений!{7} (2) Благословен пылающий гневом взгляд Вишну! Взгляд, которому стоит на миг врага коснуться, Как грудь того багровеет от хлынувшей крови, Как будто надвое рвется сама от страха. (3) Благословенны лотосы ног почтенного Бхра́ву{8}, Которые чтут смиренно владыки Мага́дхи{9}; Чьи пальцы розовы{10}, высясь на пьедестале Корон царей окрестных, к ним с мольбой припавших. (4) Кого из нас не гнетет ненавистников злоба{11}, Яростных во вражде, подлой и беспричинной? Уста их всегда полны гибельных оскорблений, Как жало черной змеи — смертоносного яда. (5) Злодеи тяжестью своей грубой речи Обременяют людей, словно железной цепью, А голос доброго всегда веселит сердце, Как нежный звон драгоценных ножных браслетов. (6) Мудрое слово застревает на пути к негодяю, Будто амри́та, застрявшая в горле Ра́ху{12}, Но оно же ложится на сердце доброго, Будто камень каустубха — на грудь Ха́ри. (7) Как молодая жена{13} искусно и пылко Прельщает супруга, приблизившись к ложу, Так эта повесть, искусная, страстная, Дарует усладу сердцу ценителя. (8) Кого не возрадует{14} плетеньем рассказов, Цветистостью слога и многими смыслами Эта повесть, похожая на гирлянду, Ловко сплетенную и многоцветную! (9) Жил некогда брахман Кубе́ра, из рода Ватсья́янов, Чьи ноги-лотосы чтили великие Гупты{15}, Прославленный в мире, первый из праведников, Являвший собой на земле подобие Брахмы. (10) В устах его, чтением вед просветленных, Очищенных пением жертвенных гимнов, Ярких от сомы, украшенных знанием, Всегда пребывала богиня Сара́свати. (11) Даже птицы в клетках, живущие в доме Куберы, Слово в слово знали Я́джур- и Самаве́ду, И ученики его, распевая священные гимны, Запинались из опаски, что их поправят сороки. (12) У Куберы родился сын по имени Артхапа́ти, Как родился месяц из Молочного океана{16}, Как Хираньяга́рбха{17} из яйца мирового, Как благой Супа́рна{18} из чрева Вина́ты. (13) К нему, знатоку вед, лучшему из брахманов, Каждый день стекались новые послушники, Словно новые побеги сандалового дерева, Умножая его достоинство, величие и славу. (14) Щедрыми дарами и многими жертвами Он открыл себе, смертному, путь на небо, Как если бы покорил его боевыми слонами, Чьи хоботы похожи на победные стяги. (15) Среди славных его сыновей, великих духом, Добронравных, искушенных в ведах и шастрах, Высился, будто средь гор — Кайла́са, Беспорочный, как чистый хрусталь, Читрабха́ну. (16) Добродетели благородного Читрабхану, Яркие, как незапятнанный месяц, Сердца врагов терзали завистью, Словно острые когти Нараси́нхи. (17) Будто черные кудри богинь сторон света{19} Или листья та́малы{20} в ушах богинь веды, Клубы дыма с воздвигнутых им жертвенников Только ярче высвечивали его славу. (18) У него со временем родился сын Ба́на, Озаривший семь миров{21} своим блеском, С чела которого светлые капли пота Стирала своей ладонью сама Сарасвати. (19) Этим брахманом Баной — пусть и неловким в слоге, Пусть неопытным в искусстве живого рассказа, Пусть подвластным темным соблазнам гордыни — И была написана эта повесть. (20)

Был царь по имени Шудрака, чьи повеления, склонив головы, чтили все государи. Подобный второму Индре, он правил землей, опоясанной четырьмя океанами;{22} великодушный, он завладел сердцами покоренных им царей и обладал всеми признаками властелина мира. Как Вишну, он был отмечен знаками раковины и диска;{23} как Шива, победил бога любви;{24} как Сканда, владел неудержимым копьем; как рожденный из лотоса Брахма, царил над озером белых гусей-государей;{25} как Океан, хранил несметные сокровища; как поток Ганги, следовал благочестивым путем Бхагиратхи;{26} как Солнце, сиял каждый день; как Меру, укрывал в своей тени все живое; как Слон, покровитель сторон света{27}, расточал своей рукой-хоботом бесчисленные дары. Он был вершителем чудесных деяний, устроителем великих жертвоприношений, зерцалом всех наук, опорой всех искусств, сокровищницей добродетелей, родником нектара поэзии, горой восхода для солнца счастья своих друзей, кометой бедствий для недругов, учредителем ученых собраний, покровителем знатоков, самым метким из лучников, самым смелым из храбрецов, самым сведущим среди мудрых. Словно Гаруда, сын Винаты, он карал виноватых; словно Притху — гряду гор{28}, смирял гордецов своим луком.

Одним лишь звуком своего имени разрывавший сердца врагов и одним лишь движением ноги утвердивший свое верховенство над миром, он словно бы смеялся над Вишну{29}, который должен был стать Человеком-львом, чтобы разорвать сердце Хираньякашипу, и сделать три шага, чтобы измерить вселенную. Богиня царской славы{30} привыкла купаться в блеске лезвия его меча, словно бы желая отмыть пятна позора, оставленные на ней за долгие века тысячами дурных государей. В его разуме пребывал Дхарма, в гневе — Яма, в милосердии — Кубера, в мужестве — Агни, в деснице — Земля, во взгляде — Шри, в речи — Сарасвати, в чертах лица — Месяц, в силе — Ветер, в мудрости — Брихаспати, в красоте — Кама, в блеске — Солнце, и потому он казался владыкой Нараяной, воплотившим в себе всех богов и вместившим в себя все стихии{31}. В сраженьях, которые из-за темных потоков мускуса, льющегося с широких висков боевых слонов, походили на ночи, к нему, будто женщина, спешащая на свидание, всякий раз приходила богиня царской славы. Как бы окутывая мглой, осенял ее черный блеск тысяч доспехов, сбитых царским мечом с широких плеч храбрых воинов, а на этом мече, будто звезды, сияли большие жемчужины, которые выпали из разрубленных лбов свирепых слонов{32} и казались светлыми каплями пота, покрывшими лезвие, когда Шудрака крепко сжал его в своей длани. И огонь его доблести днем и ночью пылал повсюду — даже в сердцах овдовевших жен его недругов, словно бы желая сжечь в них след памяти об убитых супругах.

Когда этот царь, покорив весь мир, правил землей, смуты бывали только сердечными, сражения только между любовниками, строгость законов только в искусстве поэзии, сомнения только в ученых книгах, разлука только в сновидениях, палки только у путников, трепет только в полотнищах знамен, разлад только в музыке, ярость только у диких слонов, кривизна только у луков, решетки только на окнах, темные пятна только на луне, мечах или доспехах, угрозы только в любовных ссорах, пустые поля только на шахматной доске, беспорядок только в женских прическах. И страшились при этом царе одного лишь загробного мира, болтали попусту одни лишь сороки, налагали узы лишь на свадьбах, лили слезы лишь от дыма жертвенных костров, били кнутом лишь лошадей, а лук натягивал один только бог любви.

Царской столицей был город Видиша, который вобрал в себя все приметы золотого века{33}, словно бы избравшего этот город единственным своим прибежищем в страхе перед веком железным, и который был так велик, что казался прародиной трех миров{34}. Его опоясывала река Ветравати, чьи гребни волн разбивались о пышные груди резвящихся в ней женщин Мальвы, чьи воды, смешиваясь с красным суриком со лбов пришедших на купание царских слонов, пылали яркими красками заката, а берега оглашались звонкими криками стаек веселых гусей.

Долго и счастливо царствовал в этом городе Шудрака, наслаждаясь порой собственной юности. Завоевав весь мир, он, беспечальный, сбросил с себя бремя забот о благополучии царства; короны бесчисленных государей, стекавшихся к нему во дворец со всех сторон света, покорно склонились к его ногам; шутя, словно легкий браслет, он нес на своих ладонях всю тяжесть земли. Свиту его составляли бескорыстные, усердные и преданные министры, которые унаследовали свой сан от благородных предков, превосходили мудростью наставника богов Брихаспати и укрепили свой разум неустанным изучением искусства политики. Время он проводил в развлечениях, окруженный равными ему по возрасту, воспитанию и роскоши платья друзьями-царевичами, которые были отпрысками прославленных царских родов, утончили свой ум всевозможными знаниями, обладали мужеством, чувством места и времени и сердцами, преданными славе. Они умели шутить, избегая грубости, владели искусством намека и тайного жеста, знали толк в сочинении стихов, повестей и рассказов, преуспели в живописи и объяснении книг. Крепкими и могучими были их плечи и бедра, а своими руками они, словно молодые львы, не раз разбивали широкие лбы вражеских боевых слонов. И хотя превыше всего ценили они доблесть, всегда оставались скромными в своем поведении. Одним словом, все они словно были созданы по образу и подобию своего господина.

Царь был красив и молод, и министры надеялись, что он позаботится о продолжении рода, но к усладам любви Шудрака испытывал чуть ли не отвращение и, исполненный великой отваги и жажды воинских подвигов, женщин считал легковесными, как трава. Жены его гарема отличались воспитанностью, скромностью и благородством, красотою же превосходили красоту Рати, но он оставался равнодушным к любовным утехам и предпочитал проводить дни в обществе своих друзей: иногда, увлеченный музыкой, он играл на тамбурине или перебирал струны лютни, так что браслеты на его запястьях метались из стороны в сторону, а серьги в ушах подрагивали и мелодично звенели; иногда, предавшись охоте, он опустошал окрестные леса безостановочным ливнем стрел; иногда в компании знатоков сочинял стихи, или толковал ученые книги, или слушал рассказы и повести, пураны и итихасы; иногда услаждал себя рисованием; иногда пел под лютню; иногда, усевшись у ног святых мудрецов, пришедших с ним свидеться, внимал их наставлениям; иногда разгадывал или сам составлял палиндромы, анаграммы, загадки и ребусы. И так же, как дни, проводил он и ночи: окруженный друзьями, искусными во всевозможных забавах и развлечениях.

Однажды на рассвете, едва только в короне из тысячи лучей взошло благое солнце и, приоткрыв нежные лепестки бутонов дневных лотосов, окрасило землю розовым цветом, к царю Шудраке, восседавшему в Приемном зале, подошла дворцовая привратница. С левого бока у нее свисал меч, точно у мужественного воина, и она казалась прекрасной, но грозной, как сандаловое дерево, полное ядовитых змей. Ее высокая грудь блестела от белой сандаловой мази, и она походила на реку Мандакини, из вод которой выступают два лобных бугра слона Айраваты. Лицо ее отражалось в драгоценных камнях, украшавших короны вассальных царей, и она казалась воплощением воли Шудраки, утвердившейся в их помыслах. Словно осень, она была одета в белое, как перья гусыни, платье; словно палица Парашурамы, она внушала покорность всем царям; словно гора Виндхья, ощетинившаяся тростником, она держала в руке бамбуковый жезл.

Будто богиня — хранительница царской власти, она приблизилась к Шудраке, опустилась перед ним на колени и, коснувшись руками-лианами пола, проговорила: «Божественный, у ворот дворца тебя дожидается девушка-чандала{35}, которая пришла с юга и похожа на царскую славу Тришанку{36}, повергнутую долу грозным возгласом Индры, разгневанного появлением Тришанку в мире богов. Она принесла с собою клетку с попугаем и просит передать царю такие слова: „Ты, царь, подобно океану, хранитель всех сокровищ, какие только есть на земле, а эта птица — сокровище ни с чем не сравнимое, чудо из чудес. Так рассудив, я пришла припасть к твоим стопам и теперь хочу быть удостоенной счастья лицезреть тебя, божественный“. Выслушав, да повелевает государь!» Сказав это, привратница замолчала. А Шудрака, в ком пробудилось любопытство, глянул на лица окружавших его царей и ответил: «Что здесь дурного? Пусть войдет». И привратница, поднявшись с колен, пошла и привела девушку-чандалу.

Войдя в зал, та увидела царя, который посреди тысячи царей своей свиты был похож на златоглавую Меру, окруженную горами Кула, толпящимися вокруг нее в страхе перед перуном Индры;{37} который за пологом лучей от бесчисленных драгоценных камней похож был на дождливый день, сияющий по всем восьми сторонам света{38} тысячами радуг; который сидел на кресле из лунного камня под небольшим шелковым балдахином — белым, как пена небесной Ганги{39}, укрепленным на четырех увитых золотыми цепями драгоценных колоннах и отороченным жемчужными нитями; который водрузил свою левую ногу на круглую скамейку из мрамора, похожую на луну, припавшую к его стопам, когда потерпела поражение в состязании с красотой его лица. Над ним реяло множество опахал на золотых рукоятках, а снизу его озаряло сияние лучей от ногтей на пальцах его ног — сияние, которое темнело, касаясь выложенного сапфирами пола, как будто его пятнали вздохи врагов, ищущих царской милости. Два его бедра алели в блеске рубинов, украшавших его кресло, и оттого он походил на Вишну, чьи бедра окрашены кровью убитых им демонов Мадху и Кайтабхи. Он был одет в белое, как пена амриты, шелковое платье, на полах которого охрой была нарисована пара гусей и края которого трепетали от ветра, поднятого опахалами. Его грудь, белая от благовонной сандаловой мази, расцвеченная красными узорами шафрана, казалась похожей на гору Кайласу, чьи склоны розовеют от бликов утреннего солнца. На шее его сверкало жемчужное ожерелье, и лицо его казалось второй луной, опоясанной гирляндой звезд. Его предплечья стягивала пара осыпанных сапфирами браслетов, походивших на змей, привлеченных запахом сандала, и казалось, что это цепи, которыми он приковал к себе ветреную богиню царской славы. Мочки его ушей были чуть-чуть оттянуты книзу, нос прям, а глаза похожи на расцветшие голубые лотосы. Его лоб был широк, как золотой серп луны в восьмой день светлой половины месяца, очищен водой помазанья во владыки земли, осенен сулящим счастье пучком волос между бровями{40}. С венком из душистых цветов малати на голове он казался похожим на Западную гору, когда на рассвете мириады звезд покоятся на ее вершине, а в ярко-красном сиянии драгоценных украшений казался богом любви, опаленным пламенем глаза Шивы{41}. Вокруг него теснились дворцовые куртизанки, будто хранительницы сторон света, поступившие ему в услужение, и казалось, что сама Земля, охваченная любовью к нему, начертала в своем сердце его лик, отраженный в драгоценном зеркале пола.

Хотя только ему принадлежала царская слава, он открыл ее для наслаждения всем людям; хотя сам он не имел соперников, все другие соперничали за его благосклонность; хотя располагал он войском из боевых слонов и коней, но полагался только на собственный меч; хотя находился он в одном месте, но наполнял собою весь мир; хотя он прямо сидел на троне, но лучшей опорой ему был кривой лук; хотя затоптал он костры непокорных врагов, ярко пылал огонь его славы; хотя округлы были его глаза, острым казался взгляд; хотя ему знаком был вкус вина, он не знал за собой никакой вины; хотя был он непреклонного мужества, но у всех вызывал поклонение; хотя вознесся на непомерную высоту, но не был высокомерен; хотя светел был его разум, походил он на темного Кришну;{42} хотя ничем не обременял своих рук, но крепко держал в них бремя мира.

Таким увидела царя девушка-чандала. И чтобы привлечь его внимание, еще на пороге Приемного зала она подняла руку, на которой зазвенел драгоценный браслет и которая была похожа на розовый стебель лотоса, и ударила о пол бамбуковой тростью со стершейся от времени рукояткой. При внезапном звуке удара все присутствующие, будто стадо лесных слонов при падении кокосового ореха, одновременно и сразу повернули головы и, отведя взоры от царя, направили их на вошедшую девушку.

Привратница, указав ей на царя, повелела оставаться поодаль, а Шудрака внимательно, не отрывая глаз, стал разглядывать девушку. Впереди нее шел человек, чья голова побелела от преклонного возраста, а уголки глаз были красными, как лепестки красного лотоса. Хотя пора его молодости давно миновала, тело его от постоянных трудов сохранило крепость, и, хотя был он низкого происхождения, внешность его не казалась грубой, да и носил он белое платье, подобающее благородным людям. Позади нее стоял мальчик-чандала, чьи спутанные волосы свисали до плеч; он держал в руках клетку с попугаем, от темно-зеленого блеска оперенья которого золотые прутья клетки казались выточенными из изумруда. Сама девушка, юная и прекрасная, была столь смуглой, что походила на Владыку Хари, когда он нарядился красавицей{43}, чтобы обольстить асуров и выкрасть похищенную ими амриту, или же на ожившую куклу, сделанную из сапфиров. Одетая в темное платье, ниспадающее до самых лодыжек, с красным платком на голове, она походила на лужайку синих лотосов, освещенную вечерним солнцем. На ее круглые щеки падали светлые блики от серег, вдетых в уши, и она походила на ночь, озаренную лучами восходящей луны. На ее лоб желтой пастой была нанесена тилака, и она походила на Парвати, принявшую облик горянки{44} в подражание Шиве. Она была похожа на Шри, прильнувшую к груди Нараяны и осененную темным сиянием его тела; или на Рати, почерневшую от пепла Маданы, сожженного разгневанным Шивой; или на темный поток Ямуны, убегающей в страхе от опьяневшего Баларамы{45}, который грозил вычерпать ее плугом; или на Дургу, чьи ноги-лотосы запятнаны, будто узорами красного лака, кровью только что убитого асуры Махиши. Ногти на ее ногах пламенели от розового блеска ее пальцев, и казалось, она ступает по распустившимся цветам лотосов, не желая касаться жесткого пола, выложенного драгоценными камнями. Тело ее озарял поток красных лучей, льющийся вверх от браслетов на ее лодыжках, и казалось, ее обнимает владыка Агни, который прельстился ее красотой и пренебрег волей Творца, предназначившего ей низкое рождение{46}. Бедра ее были опоясаны кушаком, который казался канавкой с водой, орошающей лиану волос на ее животе, или жемчужной диадемой на голове слона, услужающего богу любви. На ее шее, темной, как Ямуна, покоилось ожерелье из блестящих, как воды Ганги, жемчужин. Ее широко раскрытые глаза-лотосы делали ее похожей на осень, густые, как туча, волосы — на дождливый сезон, листья сандала в ушах — на склон горы Малая, поросший сандаловыми деревьями, драгоценная подвеска из двадцати семи жемчужин — на ночное небо с двадцатью семью созвездиями{47}, руки-лотосы — на богиню Лакшми с лотосом в руке{48}. Будто обморок, она морочила головы, лишая людей разума; будто сказочная чаща, навевала чары; будто рожденная среди богов, не нуждалась в богатой родословной; будто греза, могла пригрезиться только во сне; будто куренье из сандала, очищала род чандалов; будто прекрасное видение, казалась неприкасаемой; будто дальняя даль, была доступна только для взгляда. Будто трава, которой не касалась коса, она не ведала пороков своей касты; будто трость, имела стан обхватом в два пальца; будто Алака, столица Куберы, она ласкала взор своими кудрями.

Глядя на нее, царь, преисполненный изумления, подумал: «Ах, поистине, Творец способен созидать прекрасное даже там, где делать этого не подобает! Но если он уж сотворил красоту, равной которой нет в мире, то почему дал ей в удел такое рождение, при котором нельзя ни коснуться ее, ни насладиться ею? Мне кажется, что, создавая эту девушку, Праджапати не дотрагивался до нее, опасаясь нарушить закон ее касты. Иначе откуда бы это совершенство? Не может быть такой прелести у тела, оскверненного касанием рук! Поистине, это позор для Творца, что он вопреки разумению соединил столь великую красоту со столь низким родом. Эта девушка кажется мне богиней славы асуров: прекрасной, но отпугивающей из-за своей вражды с богами».

Так или почти так подумал царь, а девушка поклонилась ему с достоинством благородной женщины, и серьги ее при поклоне немного нагнулись вниз. Затем она села на пол, выложенный драгоценными камнями, а спутник ее поднял клетку с попугаем, сделал шаг вперед и, обратившись к царю, проговорил: «Божественный, этот попугай, которого зовут Вайшампаяна, постиг все науки, знает все средства политики, помнит наизусть пураны, итихасы и другие сказания, сведущ в манерах пения, читает и может сам сочинять превосходные повести, пьесы, романы и разного рода стихи, владеет искусством веселой беседы, прекрасно играет на струнных, духовых, ударных и прочих инструментах, танцует и разбирается в танцах, знает толк в живописи, искусен во всевозможных играх, умеет улаживать любовные ссоры, определяет по известным ему приметам норов слонов и коней, мужчин и женщин — словом, он истинное сокровище. И, полагая, что ты, царь, подобно Океану, хранитель всех сокровищ этого мира, дочь моего господина взяла попугая и пришла сюда, чтобы припасть к твоим стопам и попросить взять его себе». Так сказав, он поставил клетку перед царем и отступил назад.

Как только он отошел, попугай, эта лучшая из птиц, поднял вверх правую лапку, повернул к царю голову, пожелал ему счастья и, отчетливо произнося каждый слог, соблюдая должную интонацию и правила грамматики, прочитал в честь государя такие стихи в метре арья:{49}

Груди твоих недругов        причастны суровой аскезе: Пламень скорби сердечной        сжигает их, словно жертву, В горьком слезном потоке        свершают они омовенье, И отвергают упрямо        пищу свою — украшения.

Услышав эти стихи, царь изумился и восхищенно сказал сидящему подле него на чудесном золотом стуле министру по имени Кумарапалита, который, словно наставник богов Брихаспати, владел всеми тонкостями искусства политики и, будучи преклонного возраста и принадлежа знатному роду, считался первым из царских советников: «Слышишь, как ясен выговор и как сладостна интонация у этой птицы. Разве не великое чудо, что он произносит слова, не смешивая разные звуки, четко выделяя гласные и согласные, правильно пользуется грамматикой и поэтическими приемами? И разве не чудо, что, будучи только птицей, он ведет себя как человек — разумно и учтиво. Подумать только: приветствуя меня, он поднял правую лапку и пожелал мне счастья, и прочитал в мою честь стихи в метре арья, искусно соблюдая размер. Обычно звери и птицы ведают лишь страх и голод, знают только случку и сон, понимают одни команды. Откуда же такие чудеса?»

На эти слова Кумарапалита, слегка улыбнувшись, ответил царю: «Божественный, что здесь чудесного? Государю, конечно, известно, что попугаи, сороки и кое-какие иные птицы наделены способностью повторять чужие слова. И потому не стоит слишком удивляться, если одна из них, по заслугам в прошлых рождениях{50} либо искусно обученная каким-либо человеком, приобретает в этом умении особую сноровку. Да к тому же и птицы и звери когда-то владели, подобно людям, членораздельной речью, и лишь из-за проклятия Агни{51} речь попугаев стала невнятной, а у слонов язык во рту перевернулся кончиком к горлу».

Едва министр так сказал, как загудели полуденные раковины и загремели отсчитывающие время барабаны, возвещая, что лучезарное солнце прошло половину своего дневного пути. Услышав этот гул, царь Шудрака поднялся с кресла в Приемном зале и попрощался с вассальными государями, ибо настал час купания. Как только Шудрака встал, вскочили со своих мест и все другие цари, учинив большую сумятицу: в спешке они толкали друг друга, и острые края их браслетов, имевших форму диковинных рыб, скользя вдоль рук, рвали им платье; из-за нескладных движений цветочные гирлянды на их шеях беспорядочно мотались взад и вперед и переплетались друг с другом; стороны света стали розовыми от шафрановой пудры, поднявшейся над головами; тучи пчел взмыли в воздух с трепещущих венков из цветов малати; лотосы, заложенные за уши, свесились на щеки; а жемчужные нити на груди пустились в танец, когда, отпихивая один другого, цари пытались пробиться вперед, чтобы приветствовать удаляющегося государя.

Приемный зал был оглушен и словно бы приведен в смятение звяканьем золотых браслетов на ногах прислужниц, забросивших опахала за плечи и со всех сторон устремившихся к выходу, — звяканьем, похожим на бормотание старых гусей, опьяневших от меда лотосов; сладостным перезвоном драгоценных поясков, которые скользили по бедрам снующих туда и сюда дворцовых куртизанок; гоготом гусей, которые жили в озере подле дворца и теперь, привлеченные бренчанием ножных браслетов, устремились вверх по лестнице, ведущей в зал, крася ее ступени в белый цвет; криками домашних цапель, прибежавших на звон женских поясков, — криками, еще более гулкими и тягучими, чем удары медного колокола; топотом ног сотен вассальных царей, покидавших зал в беспорядочной спешке, — топотом, от которого дрожала земля, будто от раскатов грома; возгласами: «Осторожно! Поберегись!» — которыми привратницы с жезлами предупредительно сдерживали толпу придворных, — возгласами, звучавшими еще громче и протяжней оттого, что им вторили эхом своды царского дворца; скрипом драгоценного пола, по которому елозили короны склонившихся долу царей, царапая его своими зубцами, унизанными алмазами; бряцанием драгоценных серег, которые с грохотом рассыпались по твердому полу, когда цари сгибались в глубоком поклоне; гулом восхвалений придворных певцов, которые выступали вперед и сладкозвучно приветствовали царя, восклицая: «Победы тебе!» и «Долгой жизни!»; жужжанием пчел, которые в испуге от шарканья тысяч ног взлетали с разбросанных по залу цветов; звоном жемчужных нитей на драгоценных колоннах, когда их задевали браслетами суетливо теснящиеся цари.

Отпустив вассальных царей, Шудрака попросил девушку-чандалу не покидать дворца, приказал хранительнице своего ларца с бетелем{52} отнести попугая Вайшампаяну в глубь дворцовых покоев, а сам удалился в сопровождении нескольких друзей-царевичей. Он снял с себя все украшения, будто солнце, притушившее свои лучи, или небо, сбросившее вниз луну и звезды, и прошел в гимнастический зал, где стояли все необходимые снаряды. Там вместе с царевичами, своими сверстниками, он приступил к бодрящим упражнениям. От немалых усилий тело его покрылось каплями пота, которые на щеках походили на чуть лопнувшие белые бутоны цветов синдхувары, на груди — на жемчужины, рассыпавшиеся из разорванного ожерелья, а на лбу — на брызги амриты, сверкающие на лунном диске{53} в восьмой день светлой половины месяца.

Затем со слугами, которые бежали впереди него с заранее приготовленными купальными принадлежностями, и жезлоносцами, которые — хотя во дворце в это время было мало народа, — как и положено, расчищали ему путь, он направился в царскую умывальню. Под потолком ее был натянут белый балдахин, вдоль стен сидели придворные певцы, посередине высилась наполненная ароматной водой золотая ванна и в ней скамейка из хрусталя, а в одном из углов стояли кувшины с чистой благовонной влагой. Их горлышки потемнели от множества пчел, слетавшихся на сладкий запах, так что они казались прикрытыми черным покрывалом, предохраняющим от солнечного жара. Когда царь, чью голову натерли душистым мылом, собственноручно приготовленным красивыми служанками из плодов амалаки, ступил внутрь ванны, служанки эти — с туго подпоясанным под грудью платьем, со вздетыми высоко вверх и увитыми браслетами руками-лианами, в которых они держали кувшины с водою, с серьгами, откинутыми назад быстрым движением головы, с заколотыми над ушами волосами — казались богинями, принимающими участие в церемонии царского помазания. Их высокие груди походили на слоновьи лобные бугры, и когда они со всех сторон обступили вошедшего в воду царя, то напоминали собою слоних, обступивших лесного слона. Когда же Шудрака поднялся на хрустальную скамейку, то сам стал выглядеть как Варуна, восседающий на белом гусе.

Затем одна за другою служанки начали поливать царя водою из кувшинов. Те из них, на кого падал темно-зеленый отсвет кувшинов из изумруда, казались обретшими плоть лотосами с чашами из листьев; те, кто держал в руках серебряные кувшины, казались воплощением ночи, льющей потоки света из полного диска луны; те, чье тело от тяжести кувшинов увлажнилось потом, казались речными нимфами с хрустальными кубками, наполненными в местах священного омовения; некоторые казались реками, несущими с гор Малая воду, смешанную с сандаловым соком; некоторые — с кувшинами в руках-лианах, чьи ногти во все стороны рассеивали яркие лучи света, — казались изваяниями богинь у фонтана, разбрызгивающими воду своими пальцами; некоторые — с золотыми кувшинами с водою — казались богинями дня с кругом солнца в ладонях, жаркими лучами прогоняющего стужу. И все время царского купания слышался трубный гул раковин, который полнил собою все пространство мира и, едва не разрывая уши, сливался с грохотом бесчисленных барабанов, звоном тамбуринов, бубнов, флейт и лютен, с громкими славословиями певцов и поэтов.

Когда царь не торопясь завершил купание, тело его, омытое водой, стало чистым, как осеннее небо. Он надел белое платье, легкое, как высохшая змеиная кожа, обмотал голову шелковым тюрбаном, белоснежным, как прозрачное облако, и стал похож на вершину Гималаев, которую обтекает небесная Ганга. Затем, почтив предков возлиянием воды из пригоршни, а Солнце — чтением гимнов и глубоким поклоном, он направился в храм. В храме царь совершил жертвоприношение в честь Пашупати, а выйдя из него, принес жертву Агни. После этого в комнате для одевания тело царя натерли сандаловой мазью, в которую добавили мускуса, камфары и шафрана, привлекших своим благоуханием гудящий рой пчел. Переменив платье, царь водрузил на голову венок из душистых цветов малати, из украшений оставил одни серьги и в компании царевичей, постоянных своих сотрапезников, отведал еды, доставлявшей наслаждение своим изысканным вкусом.

Вслед за тем, выкурив трубку с благовониями и ополоснув рот, царь взял бетель и поднялся со своего ложа, водруженного на мозаичном полу. Опершись на руку привратницы, которая, стоя неподалеку, поспешила ему навстречу, он в сопровождении доверенных слуг, которым дозволено бывать во внутренних покоях дворца и чьи ладони затвердели, как кора, от постоянного ношения жезла, направился в Приемный зал. Стены зала, задрапированные муслином, казались сложенными из хрусталя; драгоценный пол, прозрачный, как зеркало, опрыснутый прохладной сандаловой водой, разбавленной мускусом, и усыпанный принесенными в дар цветами, казался небом с бесчисленными звездами; а золотые и серебряные колонны, вымытые сандаловой жидкостью и украшенные деревянным орнаментом, казались божествами — хранителями дома. По залу курился дымок от алоэ, распространяя острый запах благовоний, а посреди зала возвышался помост, на котором стояло ложе, похожее на скалу в Гималаях. Оно было застлано надушенным цветочными духами покрывалом, которое походило на клок белого облака, уже пролившего свою воду; в изголовье его лежала шелковая подушка, ножки упирались в драгоценный помост, а рядом была скамейка для ног, изукрашенная дорогими каменьями.

Царь опустился на ложе, и его телохранительница, сев на пол и положив меч на колени, стала неторопливо и бережно растирать ему ноги своими руками, подобными стеблям лотоса. Расположившись на ложе, Шудрака какое-то время беседовал с царями, советниками и друзьями, составившими, как и обычно после полудня, его окружение, а затем почувствовал желание расспросить попугая об его прошлом. Он приказал находившейся неподалеку привратнице пойти и принести Вайшампаяну из внутренних покоев дворца. Та, опустившись на колени и коснувшись ладонями пола, воскликнула: «Как прикажет божественный!» А затем пошла исполнять повеление и сделала все, как сказал государь.

Спустя короткое время она принесла клетку с Вайшампаяной, и вместе с нею явился к царю смотритель женских покоев. Голова его серебрилась от старости, он опирался на золотой посох, был одет в белое платье, заметно горбился, говорил запинающимся голосом, ступал важно и медленно и походил на старого гуся, следующего за попугаем из любви к собрату по птичьей породе. Став на колени и коснувшись ладонями пола, смотритель женских покоев проговорил: «Божественный, царицы просили передать тебе, что Вайшампаяна умыт и накормлен. Теперь по твоему повелению привратница принесла его к твоим стопам, государь».

Сказав так, он удалился, а царь спросил у Вайшампаяны: «Пришлась ли тебе по вкусу еда, которой потчевали тебя во дворце?» Тот отвечал: «Божественный, чего только я не попробовал! Я вдоволь попил сладкого, вяжущего сока плодов джамбу, которые своим темно-красным цветом напоминают глаза опьяненных страстью кукушек. Я отведал зерен граната, которые похожи на влажные от крови жемчужины, вырванные когтями льва из висков дикого слона{54}. Я, сколько хотел, поклевал плодов манго, зеленых, как стебли листьев, и сладких, как виноград. Да что там говорить! Все, чем из собственных рук накормили меня царицы, было восхитительным, как нектар». Царь прервал попугая и сказал: «Довольно об этом. Поскорей утоли наше любопытство и поведай нам по порядку и со всеми подробностями, как и в какой стране ты родился, кто дал тебе имя, кем были твои мать и отец, откуда ты знаешь веды, как обучался шастрам и когда изучил все искусства? Чему ты обязан своими знаниями: прошлым рожденьям или заслугам в нынешней жизни? А может быть, ты и не птица, а кто-то другой, кто принял птичий облик? Где раньше ты был? Сколько тебе лет? Почему живешь в клетке? Как попал в руки девушки-чандалы? И ради чего оказался здесь?» Царь расспрашивал учтиво, но настойчиво и с большим любопытством, и Вайшампаяна, немного помедлив, ответил со всем почтением: «Божественный, рассказ мой долог, но если тебе так угодно, слушай».

РАССКАЗ ПОПУГАЯ

Есть лес, зовущийся Виндхья, который простирается от берегов Восточного до Западного океана и украшает середину земли, будто драгоценный пояс. Этот лес прекрасен своими деревьями, чьи корни пропитаны мускусом, исторгнутым лесными слонами во время течки, а вершины усыпаны гроздьями распустившихся белых цветов, как если бы к ним прильнули сонмы звезд. Стручками перца в этом лесу с радостным клекотом лакомятся ястребы, а пахучие ветви черной акации ломают хоботами молодые слоны. Этот лес завешан густой листвой, которая по цвету напоминает разрумянившиеся от вина щеки женщин Кералы или кажется покрытой пятнами красного лака с ног резвящихся лесных нимф. Лианы, переплетаясь, образуют в нем лесные беседки, которые кажутся обителью красоты этого леса. Земля под лианами увлажнена соком плодов граната, расклеванных стайками попугаев, усеяна ягодами и листьями, сорванными с веток какколы беспокойными обезьянами, посыпана пыльцой, то и дело слетающей со всевозможных цветов, и предлагает усталым путникам постель из лепестков гвоздичного дерева. Рядом растут деревья кетака, карира и бакула; а за ними в зарослях кустарника тамбули высятся кокосовые и иные пальмы. Лес затемнен зарослями кардамона, не оставляющими просвета между стволами деревьев и пахнущими таким одурманивающим запахом, что кажется, они залиты мускусом, извергнутым из висков возбужденных страстью слонов. По лесной округе бродят сотни львов, и на них охотятся дикие горцы, желая заполучить жемчужины из лобных бугров убитых львами слонов, застрявшие в их когтях.

Подобно столице владыки мертвых Ямы{55}, этот лес, кишащий буйволами, грозит смертью; подобно войску, готовому к битве, он щетинится пиками — побегами бамбука, жалит стрелами — жужжащими пчелами, оглашается боевым кличем — рыком львов; подобно Дурге{56}, он пугает дротиками рогов носорогов и залит кровью красных сандаловых деревьев; подобно великому герою, он высится неприступной горою; подобно сумеркам в день гибели мира{57}, он кажется синим от павлинов, танцующих, точно Шива;{58} подобно океану во время пахтанья, он полон деревьев шри и травы варуни;{59} подобно дождливому дню, он темен, как туча; подобно луне со знаком лани{60} или Большой Медведице, он заселен ланями и медведями; подобно царской власти{61}, он славен опахалами бычьих хвостов и армией могучих слонов; подобно Парвати, покоящейся на льве{62}, он свой покой охраняет львами; подобно Раване, похитителю Ситы{63}, он страшен ревом хищников; подобно красавице, он благоухает сандалом и, будто тилаками, украшен лужайками; подобно женщине, страждущей в разлуке, он жаждет веянья ветерка; подобно шее ребенка в ожерелье из тигриных когтей, он опоясан следами тигриных лап; подобно пирушке, он манит медом и хмелем; подобно Земле на клыке Великого вепря{64}, он разрыт клыками диких кабанов; подобно крепостному валу столицы Раваны{65}, он изобилует деревьями шала, поломанными обезьянами.

Кое-где этот лес украшен травой кушей, гроздьями цветов и охапками листьев, будто зал для свадебной церемонии. Кое-где он щетинится колючками, будто испугавшись рыка разъяренного льва. Кое-где, будто захмелевшая женщина, он что-то невнятно бормочет голосами кукушек. Кое-где, будто пьяный мужлан, он скрипуче поет стволами деревьев. Кое-где, будто вдова, сбросившая украшения, он роняет на землю пальмовые листья. Кое-где, будто поле битвы, усеянное стрелами, он порос длинными травяными стеблями. Кое-где, будто тело Индры, покрытое тысячью глаз{66}, он изрыт тысячью нор грызунов. Кое-где, будто темное тело Кришны, он чернеет деревьями тамала. Кое-где, будто стяг на колеснице Арджуны{67}, он страшит своими обезьянами. Кое-где, будто дворцовый сад под охраной стражей с бамбуковыми палками, он недоступен из-за бамбуковых зарослей. Кое-где, будто царство Вираты кичаками-воинами{68}, он кичится своими водоемами. Кое-где, будто ночное небо, где Стрелец преследует Козерога, он выслеживает диких коз. Кое-где, будто тот, кто принял подвижнический обет, он рядится в платье из травы и лыка. Хотя не счесть листья на его деревьях, лучшее его украшение — семилиственница. Хотя он и суров с виду, но населен кроткими отшельниками. И хотя темны его заросли, он неизменно чист и светел.

Часть этого необозримого леса зовется Дандакой, и здесь находилась обитель великого мудреца Агастьи{69}, того, кто по просьбе царя богов Индры выпил всю воду из океана; чьего приказа не посмели ослушаться горы Виндхья, когда, завидуя горе Меру, они пренебрегли волей богов и протянули в небо тысячу своих вершин, пытаясь преградить путь колеснице солнца; кто съел живьем данаву Ватапи; с чьих ног зубцами своих корон, будто метелками, сметают пыль боги и асуры; кто вознесся на небо и украшает собою, будто тилакой, южное чело небосклона; кому достаточно было произнесть только слог «фу», чтобы могучий Нахуша был низвергнут из мира богов на землю. Обитель Агастьи, прославленную во всем мире, подобно обители благого Дхармы, окружали деревья, вокруг которых жена мудреца Лопамудра собственноручно прорыла канавки и поливала их оттуда водою, взращивая, как собственных детей. Украшением обители был сын Агастьи по имени Дридхадасью, прозванный отцом Дровоношей за то, что он всегда готовил хворост для жертвенного костра, и кто, приняв подвижнический обет, начертав золою на лбу узор из трех линий{70}, облачившись в платье из травы куши, подпоясавшись вервием и взяв в руку посох из дерева палаши, странствовал от хижины к хижине с лиственной чашей и просил подаяния. Посреди обители, даруя ей тень, росли банановые деревья, зеленые, как оперенье попугая, а вдоль ее границ струила быстрые воды река Годавари, как бы придя сюда вслед за своим супругом океаном, выпитым Агастьей.

Неподалеку от обители, в одном из уголков леса, зовущемся Панчавати, жил некогда Рама{71}, который, повинуясь воле отца, отказался от царства, а затем положил конец лживому блеску славы Раваны; жил счастливо вместе с Ситой в красивой лиственной хижине, сложенной Лакшманой, и услужал великому Агастье. И хотя Панчавати давно уже опустел, деревья, на которых застыли в неподвижности стаи голубей, кажутся все еще застланными клочьями дыма от жертвенного костра Рамы, а ветви лиан светятся розовым блеском, словно бы почерпнув его из ладоней Ситы, когда-то срывавшей с них цветы для жертвоприношения. Здесь воды океана, которые выпил, а потом изверг из себя Агастья, словно бы распались на несколько окрестных озер. Здесь лес сияет красным убором свежей листвы, как если бы деревья пропитались кровью бесчисленных воинов Раваны{72}, сраженных ливнем стрел могучего сына Дашаратхи. Здесь старым ланям со стертыми от возраста рогами, которых некогда вскормила Сита, в глухом рокоте туч, напоенных дождевой водою, все еще слышится полнящий пространство трех миров звон лука божественного Рамы, и они прекращают жевать траву и печально рыскают грустными, влажными от слез глазами по всем сторонам света, ставшим для них теперь пустыми. Здесь в давние времена золотая антилопа{73}, словно бы подученная своими сородичами, убитыми на охоте Рамой, увела его далеко от дома и обрекла на разлуку с Ситой. Здесь Рама и Лакшмана, печалясь из-за утраты Ситы, хотя она и предвещала гибель Дашагривы, попались в руки демона Кабандхи, словно луна и солнце в пасть Раху{74}, и этим повергли в смятение все три мира. Здесь, срезанная стрелой сына Дашаратхи, пала на землю огромная рука демона Йоджанабаху{75}, и напуганные отшельники чуть не приняли ее за туловище змея Нахуши, приползшего умилостивить Агастью. Здесь и сегодня лесные жители любуются обликом Ситы, который, дабы утешиться, нарисовал в своей хижине Рама, и им кажется, что она вновь восстает из земли{76}, стремясь повидать обитель, где когда-то жила вместе с супругом.

Поблизости от обители Агастьи, где события прошлого и сейчас еще живы у всех в памяти, есть озеро по имени Пампа — безбрежная, бездонная, бескрайняя сокровищница вод. Это озеро кажется вторым океаном, созданным Брахмой по наущению Варуны{77}, который разгневался на Агастью за то, что тот посмел выпить океанские воды. Оно кажется небом, которое в день гибели мира оторвалось от привязи к восьми сторонам света и упало на землю. Оно кажется пропастью, заполненной водою, из которой Великий вепрь поднял на своем клыке земную твердь. Гладь этого озера то и дело колеблют груди-кувшины весело резвящихся в нем жительниц гор; на нем цветут белые и голубые лотосы; от капель нектара, сочащегося из раскрытых бутонов лилий, оно все в разноцветных разводах, которые похожи на узоры павлиньих хвостов; на его поверхности светлые лотосы становятся темными из-за облепивших их черных пчел; на нем слышатся радостные крики цапель и громкое гоготанье гусынь, опьяневших от цветочного меда; по нему расходятся веером шумливые волны, поднятые крыльями сотен водяных птиц; оно делает ясный день дождливым из-за тысячи холодных брызг, которые разносит ветер. Оно благоухает цветами, выпавшими из кудрей лесных нимф, которые безбоязненно купаются в его волнах; чарует ласковым журчанием воды в кувшинах, которые наполняют, спустившись на берег, лесные отшельники; усеяно тысячами гусей, которые неотличимы по цвету от распустившихся лотосов, так что их можно распознать только по голосу; белеет сандаловой пудрой, которую смыло с груди жен горцев во время их купания. Густая пыльца с кустов кетаки, растущих поблизости, стелется по озеру коврами, словно песчаные отмели. Вода у его берегов кажется розовой от одежды, которую полощут в нем отшельники. И всегда над ним веет легкий ветерок, который зарождается в листве деревьев на ближних склонах.

Это озеро со всех сторон окружено лесом, который кажется темным из-за сплошной стены деревьев и, словно дыханием лесных божеств, напоен сладким ароматом множества цветов. Кусты в лесу голы, поскольку все ягоды на них обобрал Сугрива, когда, изгнанный Балином{78}, поселился на горе Ришьямука и каждодневно бродил по лесной округе. Цветы в лесу собирают отшельники для жертвоприношений богам; ветви деревьев обрызганы водой, капающей с крыльев птиц, которые взлетают с озерной глади; на земле под сплетенными лианами, встав в круг, танцуют павлины. К озеру на водопой то и дело приходят серые от густой пыли слоны, которые кажутся тучами, принявшими озеро за второй океан и спустившимися, чтобы почерпнуть из него воды. А посреди озера в воздухе парами носятся чакраваки, и крылья их в темном блеске лотосов кажутся черными, будто до сих пор их пятнает давнее проклятие Рамы{79}.

На западном берегу Пампы, невдалеке от семи пальм, разбитых некогда в щепы стрелою Рамы{80}, стоит большое и старое дерево шалмали. Его подножие обвивает громадный питон, похожий на хобот слона — хранителя мира, и кажется, что оно опоясано глубоким рвом с водою. С его могучего ствола свисают клочья высохшей змеиной кожи, и кажется, что оно прикрыто плащом, который колеблет ветер. Бесчисленным множеством своих ветвей, которые тянутся во все стороны света, оно словно бы пытается измерить пространство, и кажется, что оно подражает увенчанному месяцем Шиве{81}, когда тот в день гибели мира танцует танец тандаву{82} и простирает во все стороны тысячу своих рук. Это дерево упирается вершиной в небо, словно бы страшась упасть из-за своей дряхлости, увито тянущимися вверх по стволу лианами, будто венами, выступившими на теле от преклонного возраста, усеяно шипами и наростами, будто старческими родинками. Его верхушки не видно из-за полога туч, которые, будто птицы, мостятся на его ветвях и орошают их влагой океана, чье бремя они не вынесли и потому на время спустились с неба. Оно вздымается высоко вверх, будто хочет полюбоваться красотой небесного сада Нанданы. Его крона бела от волокон хлопчатника, которые кажутся клочьями пены, слетевшей с губ лошадей колесницы солнца, когда они, запыхавшись в стремительном беге, проносились мимо его вершины. Его ствол способен устоять чуть ли не до конца мира, опоясанный, словно железной цепью, гирляндой черных пчел, которые жадно сосут мускус, оставленный лесными слонами, тершимися висками о его кору. Оно кажется живым из-за множества пчел, поселившихся в его дуплах. Подобно Дурьодхане, привечавшему Шакуни{83}, оно привлекает к себе шакалов; подобно Вишну в цветочной гирлянде, оно увито цветами; подобно огромной туче, оно громоздится до неба. Оно высится над округой, словно крыша дворца, с которой лесные божества обозревают землю, словно владыка леса Дандака, словно верховный государь всех деревьев, словно соперник гор Виндхья. И оно как бы обнимает своими руками-ветвями весь виндхийский лес.

На этом дереве шалмали жили многие семьи попугаев, слетевшихся сюда из разных стран. Внутри его дупел, на ветвях и в листве, в расщелинах ствола и под старой сухой корой — всюду, где только было свободное место, строили они тысячи укромных гнезд, которые, как они надеялись, никто не сможет разорить, ибо на дерево трудно было взобраться. Когда попугаи рассаживались на ветках этого могучего дерева, оно казалось покрытым густой листвой, хотя на самом деле листва на нем от времени уже поредела. Ночи попугаи проводили в своих гнездах, а днем вереницей, один за другим, улетали в поисках пропитания и походили при этом на реку Ямуну, поднятую вверх плугом захмелевшего Баларамы{84} и разделившуюся на несколько протоков, или на лотосы, взращенные небесной Гангой и вырванные из нее божественным слоном Айраватой. Они озаряли пространство зеленым блеском, будто кони колесницы солнца, походили на летучий ковер из изумрудов, тянулись по озерной глади неба, как зеленые водоросли. Своими крыльями, похожими на листья дерева кадали, они, будто веером, охлаждали лики сторон света, измученных солнечным жаром. Они словно бы пролагали в небе широкую, поросшую весенней травой тропу, словно бы опоясывали радугой небесный свод. Насытившись, попугаи возвращались домой и прямо из клювов, красных, как когти тигра, покрытые кровью убитой лани, поили своих птенцов плодовым соком, кормили зернами и побегами риса. А затем проводили всю ночь на дереве, укрыв птенцов у себя на груди, ибо питали к ним великую любовь, которая была несравнима с любой другой их привязанностью.

По воле судьбы у одного из этих попугаев, жившего в старом дупле дерева шалмали и бывшего уже в преклонном возрасте, родился я — его единственный сын. Не выдержав тяжких мук моего рождения, отошла в иной мир моя мать. И хотя отец безмерно страдал из-за смерти любимой жены, любовь к сыну заставила его скрыть эти страдания глубоко в сердце, и в своем одиночестве он всецело посвятил себя моему воспитанию. А между тем был он уже весьма дряхлым; его широкие крылья, на которых осталось совсем мало перьев, похожих на жалкие стебельки травы куши, бессильно свисали с плеч, не пригодные к полету; он постоянно дрожал и, казалось, хотел этой дрожью стряхнуть с себя бремя возраста, доставлявшего ему столько мучений. Лишенный возможности добывать пропитание, он своим клювом, красным, как цветы шепхалики, расщепившимся надвое, стертым и помягчевшим от долголетнего пережевывания побегов риса, подбирал зерна, выпавшие из гнезд соседей, отыскивал огрызки плодов, расклеванных другими попугаями, и приносил их мне. А сам всякий раз кормился лишь тем, что оставалось от моей еды.

Однажды, когда месяц в небе, порозовевший от занявшейся зари, как старый гусь, чьи крылья зарумянились от нектара лотосов, спустился с песчаных отмелей небесной Ганги на берег Западного океана; когда, бледный, как шерсть поседевшей лани, расширился горизонт; когда гроздья звезд, похожих на цветы, разбросанные по глади неба, были словно бы сметены рубиновыми прутьями метелки солнечных лучей, красных, как растопленная смола или окровавленная грива льва; когда семизвездие Большой Медведицы сдвинулось к северу, словно бы направившись к озеру Манасу, чтобы совершить утреннее омовение; когда Западный океан вынес в надвое расколотых раковинах на песчаный берег мириады жемчужин, похожих на сонмы звезд, сброшенных вниз первыми лучами солнца; когда омытый утренним туманом лес, в котором просыпались попугаи, зевали, потягиваясь, львы и самки слонов будили опьяневших от мускуса супругов, словно бы поднес на ладонях своей листвы появившемуся из-за вершины Горы восхода солнцу охапки цветов, отяжелевшие от холодной ночной росы; когда клубы дыма от жертвенных костров, серые, как ослиная шерсть или как стайки голубей в кроне деревьев, населенных лесными божествами, потянулись вверх, будто стяги добродетели; когда, едва заметный, но мало-помалу набирая силу, подул утренний ветерок, принося с собою капли росы, заставляя дрожать стебли лотосов, осушая струйки пота на коже утомленных утехами любви жен горцев, сдувая пену с морд жующих жвачку лесных буйволов, наставляя в искусстве танца трепещущую листву лиан, разбрызгивая из раскрытых чашечек лотосов капли нектара и услаждая цветочным ароматом тучи пчел; когда изнутри бутонов лотосов, куда пробрались, сложив крылья, шмели, послышалось жужжание, которое походило на гимн, славящий пробуждение цветов, или на перезвон колокольчиков, привязанных к вискам слонов; когда лани с шерстью, свалявшейся на брюхе и посеревшей от лежки на земле, под порывами холодного утреннего ветерка стали медленно открывать глаза, зрачки которых были затуманены обрывками сновидений, а ресницы оставались слипшимися словно бы от потекшей туши; когда на лесных тропинках там и здесь появились отшельники; когда на озере Манасе послышалось сладостное гоготанье гусей и громко захлопали ушами лесные слоны, заставляя пуститься в пляс стайки павлинов; когда на лбу слона-солнца, вступившего на свою тропу в небе, засверкали, будто гирлянды цветов, красные, как рубин, утренние лучи; когда медленно-медленно поднялся вверх владыка Савитар и его лучи озарили лес, как если бы снова поселился в горах сын солнца царь обезьян Сугрива и, разлученный со своей женой-звездой Тарой{85}, стал скакать по верхушкам деревьев близ озера Пампы; когда рассеялись сумерки и солнце засияло так ярко, как будто пожелало в одно мгновение пройти первый отрезок своего дневного пути; когда попугаи, каждый куда хотел, разлетелись по всем сторонам света; когда на дереве шалмали не слышалось ни единого звука и, хотя в гнездах осталось полно птенцов, оно казалось необитаемым; когда мой отец еще не встал, а я, слабый птенчик, еще не обретший крыльев, мирно лежал подле него в дупле, — так вот, однажды, когда наступил рассвет, вдруг по всему огромному лесу громогласно прокатился шум охоты, могучий, как рокот Ганги, низведенной на землю Бхагиратхой{86}. И, сливаясь с плеском крыльев поспешно разлетающихся птиц, с ревом испуганных молодых слонов, с жужжанием пчел, покидающих дрожащие лианы, с сопением диких кабанов, ринувшихся бежать с задранными кверху рылами, с рыком львов, пробудившихся ото сна в горных ущельях, он нагнал страх на всех лесных тварей, заставил затрепетать деревья, наполнил ужасом слух лесных божеств. Заслышав этот шум, никогда не слыханный мною прежде, оглушенный им, объятый по своему малолетству трепетом, весь перепуганный, я в поисках защиты забился под немощные крылья моего престарелого отца, который лежал рядом.

Тут послышался грозный гул голосов множества охотников, которые перекликались друг с другом сквозь кусты и деревья: «Вот душистые лотосы, поломанные на бегу большими слонами!», «Вот сладкие стебли бхадрамусты, изжеванные кабаньим стадом!», «Вот пахучие цветы шаллаки, растоптанные слонятами!», «Вот ломкие сухие листья!», «Вот остатки муравейника, разоренного твердыми, как алмаз, рогами буйвола!», «Вот табун антилоп!», «Вот стадо слонов!», «Вот множество диких кабанов!», «Вот полчище диких буйволов!», «Вот крик павлина!», «Вот нежное курлыканье куропатки!», «Вот вопли цапли!», «Вот рев слона, у которого лев разодрал когтями лоб!», «Вот кабанья тропа, забрызганная смолой!», «Вот изжеванная ланями трава, черная и покрытая пеной!», «Вот пчелы, слетевшиеся на запах мускуса и гудящие у висков слона, расчесанных в течке!», «Вот красная от крови дорожка в траве, проложенная раненой антилопой!», «Вот листья и ветки, потоптанные слонами!», «Вот лужайка, где буйствовали носороги!», «Вот львиная тропа в красном уборе листьев, разодранных их когтями, и вся в жемчужинах, вырванных из лобных бугров слонов!», «Вот земля, покрытая сгустками крови, оставленными недавно родившей ланью!», «Вот похожая на женскую косу лесная тропинка, которую проложил и оросил мускусом отбившийся от стада слон!», «Отрежь дорогу этим буйволам!», «Быстрей беги по следу этих ланей!», «Лезь на верхушку дерева!», «Гляди по сторонам!», «Прислушайся к этим звукам!», «Натягивай лук!», «Будь осторожен!», «Спускай собак!».

Спустя немного времени весь лес на всем его протяжении был как бы приведен в смятение грозным, как грохот натертых воском барабанов, рыком пронзенных стрелами львов, которому отвечали протяжным эхом горные ущелья; трубным, похожим на раскаты грома, ревом покинувших перепуганное стадо и блуждающих в одиночку слоновьих вожаков, которому вторили глухие удары их хоботов; жалобным стоном ланей, чью шкуру яростно рвали собаки и чьи зрачки боязливо метались из стороны в сторону; воплями слоних, которые, оплакивая разлуку с убитыми супругами, кружили по лесу со своими слонятами, хлопали длинными ушами и поминутно останавливались, прислушиваясь к нараставшему шуму; громким сопением самок носорогов, потерявших в суматохе своих недавно родившихся детенышей и теперь тщетно призывающих их в бесплодных поисках; криками птиц, взлетевших с верхушек деревьев и беспорядочно порхающих в воздухе; гулким бегом охотников, которые, преследуя зверей, своей дружной поступью словно бы заставляли землю дрожать от страха; пением стрел, которые срывались с туго натянутых луков со звоном, сладостным, как выкрики цапель, рвущиеся из их горла во время любовных утех; лязгом мечей, которые, со свистом рассекая воздух, обрушивались на могучие хребты буйволов; яростным лаем собак, спущенных с привязи.

Вскоре, однако, шум охоты умолк и лес успокоился, точно гряда облаков после ливня или воды океана после его пахтанья богами и асурами. Тогда я, чей страх стал меньше, а любопытство, наоборот, возросло, выполз из-под крыльев отца и высунул из дупла голову, желая по молодости знать, что вокруг происходит. Трепеща от недавнего испуга, я таращил глаза в глубь леса и увидел, как показалось из чащи войско горцев. Оно надвигалось, словно река Нармада, разделенная на тысячу протоков тысячью рук Арджуны Картавирьи{87}, словно заросли деревьев тамала{88}, подхлестнутые ветром; словно стражи ночи гибели мира, собранные воедино; словно скопище каменных черных колонн, сдвинутых с места землетрясением; словно клочья мрака, гонимые лучами солнца; словно слуги бога смерти, посланные за своими жертвами; словно демоны, вырвавшиеся из подземного мира; словно воины Кхары и Душаны{89}, перебитые некогда стрелами Рамы, а теперь за ненависть к Раме обращенные в пишачей; словно все приверженцы века Кали{90}, сошедшиеся вместе; словно стадо лесных вепрей, устремившихся на водопой; словно темные тучи, сорванные с неба лапой льва, взобравшегося на гору; словно мириады комет, возвещающие гибель всему живому. Это войско в несколько тысяч воинов, затемнившее собою весь лес, вызывало великий ужас, точно сборище тысяч оборотней.

А посреди этого могучего войска я увидел юного вождя. Крепкий, словно сделанный из железа, он казался вновь родившимся Экалавьей. Едва видные волосы бороды придавали ему сходство с молодым вожаком слонов, чьи щеки впервые оросили капли мускуса. Ярким блеском своего тела, смуглого, как черный лотос, он словно бы наполнял лес водами реки Ямуны. Копна его вьющихся волос, ниспадающих до самых плеч, походила на гриву льва, запятнанную мускусом убитого им слона. Лоб его был широким, а нос длинным и хищным. Слева на него падал красный отсвет драгоценного камня, которым он украсил свое левое ухо, вырвав его из капюшона змеи{91}, и казалось, что это след красных листьев, на которых он привык спать, лежа на левом боку. Его кожа была умащена едким мускусом, добытым из висков недавно убитого слона, и, будто натертая ароматической мазью, благоухала, как цветы семилиственницы. Опьяненный этим запахом, над ним, будто зонт из перьев павлина, кружился рой черных пчел, и казалось, что это накидка из темных листьев тамалы оберегает его от солнечного жара. Веткой с листьями, зажатой в руке, он стряхивал капли пота со своих щек, и казалось, что ему старается услужить весь лес Виндхья, покорный его длани. Своим взглядом, словно бы напоенным кровью, он красил в огненный цвет всю округу, и взгляд этот казался лесным тварям зарницей ночи гибели мира. На загрубевшей коже его рук, как бы взявших себе мерой хобот слона — хранителя мира и свисавших до самых колен, виднелись шрамы от ножа, которым он ежедневно приносил кровавые жертвы богине Чандике. Его грудь, широкая, как склон горы Виндхья, была сплошь покрыта каплями пота, пропитанного спекшейся кровью ланей, которые казались жемчужинами, выпавшими из слоновьих висков и перемешанными с красными ягодами дерева гунджи. Его живот был гладок и тверд от постоянных усилий и упражнений. Его мощные ноги словно бы насмехались над почерневшими от мускуса столбами для привязи слонов. Одет он был в платье из красного шелка. И поскольку не просто так, а по неистовству своей натуры он привык постоянно хмурить свои длинные брови, на лбу его пролегли три глубокие складки, которые казались трезубцем Дурги — знаком его служения и верности грозной богине.

Рядом с ним, не отставая ни на шаг, бежали его верные псы, обученные обрекать на вдовство лесных ланей, и их усталость можно было распознать лишь по свисающим вниз языкам, таким красным, что, хотя они и были сухи, казались влажными от крови антилоп. Пасти собак были полуоткрыты, так что виднелся гребень зубов с клыками по обе стороны, в которых, казалось, застряли клоки гривы растерзанных львов. Их горло опоясывали ошейники из медных монет, похожие на цветочные гирлянды. Их шкура была исполосована шрамами, оставленными дикими вепрями. Хотя и невеликие ростом, они по своей мощи казались молодыми львами с еще не отросшей гривой. А за ними трусили их самки, такие большие, что казались львицами, вымаливающими у них снисхождение к своим супругам.

Вождя окружало несметное множество горцев. Некоторые несли слоновьи бивни и хвосты молодых яков; некоторые — чаши, сплетенные из листьев и полные меда; некоторые, будто львы, несли жемчуг, добытый из лобных бугров слона; некоторые, будто пишачи, — куски сырого мяса; некоторые, будто слуги Шивы, — львиные шкуры; некоторые, будто джайны-аскеты, — павлиньи перья; некоторые, будто подростки с черными, как у во́рона, волосами, — вороньи крылья; некоторые, будто Кришна, вырвавший бивень из глотки Кувалаяпиды{92}, — слоновьи бивни; а некоторые, будто небо в дождливый день, были одеты в платье цвета дождевой тучи.

Словно лес, грозящий рогами носорогов, был грозен вождь горцев с ножом за поясом. Словно весенняя туча, расцвеченная радугой, он нес лук, украшенный разноцветными перьями. Словно ракшаса Бака, устрашивший Экачакру{93}, он пугал оружием чакрой. Словно Гаруда, вырывающий зубы у змей{94}, он выламывал бивни у слонов. Словно Бхишма, враждующий с сыном Друпады{95}, он осилил всех недругов. Словно жаркий день, чреватый грозой, он таил угрозу всему живому. Словно видьядхара, быстрый мыслью, он был стремителен в замыслах. Словно великий подвижник Парашара, он поражал величием. Словно Гхатоткача, сын Бхимы, он казался непобедимым. Словно Парвати, почитавшая Шиву, он чтил право силы. Как у демона Хираньякши, его грудь была в шрамах от клыков вепря. Как любители пения — певца, его окружали любимые пленницы. Как пишача кровью, он упивался кровавой охотой. Как нота нишада{96} в музыкальной гамме, за ним следовали верные нишады. Как трезубец Дурги{97}, его копье было красным от крови буйвола. Хотя был он почти дитя, но истребил много дичи. Хотя владел сокровищами и драгоценными камнями, питался лишь соком и кореньями. Хотя не был Рамой, но имел мощные рамена. Хотя изведал много дорог, но был предан одной лишь Дурге. Он казался сыном гор Виндхья, воплощением бога смерти, побратимом зла, сверстником века Кали. Своим видом он внушал ужас, но силой — вызывал уважение. И не было никого, кто годился бы ему в соперники. А звали его, как узнал я позже, — Матанга.

Глядя на него и его воинов, я подумал: «Увы, их жизнь полна заблуждений, и поделом ее осуждают добрые люди. Ведь эти горцы полагают похвальным приносить человеческие жертвы, а пищу их составляют вино, мясо и все прочее, чего избегают добронравные. Их служба — охота, их проповедь — вой шакалов, их наставники в добре и зле — совы, их мудрость — знание птичьих повадок, их родичи — собаки, их царство — глухой лес, их празднества — попойки, их друзья — смертоносные луки, их сподвижники — стрелы, пропитанные ядом, их музыка — вопли доверчивых ланей, их возлюбленные — чужие жены, попавшие в плен, их общество — свирепые тигры, их возлияния — кровь зверей, их жертвы богам — живая плоть, их пропитание — разбой, их украшения — змеиная кожа, их благовония — мускус диких слонов. И даже лес, который служит им убежищем, они разоряют, подрывая корни деревьев».

Пока я так размышлял, вождь горцев, устав от долгого пути по лесу, пожелал отдохнуть в тени. Он подошел к подножию дерева шалмали и, положив на землю лук, опустился на ложе из листьев, тотчас приготовленное его слугами. Затем некий юноша горец спустился к озеру и, потревожив его гладь взмахом рук, принес в чаше, выложенной листьями лотоса, немного воды — чистой, как драгоценный камень «кошачий глаз», холодной, как снег, благоухающей, как пыльца лотосов, похожей на расплавленный жемчуг и такой прозрачной, что поверить в то, что она есть, можно было, лишь прикоснувшись к ней ладонью, — воды, которая словно бы вобрала в себя блеск неба, растопленного солнцем в день гибели мира, или вылилась прямо из лунного диска. Вместе с водой он принес сочные и свежие корешки нескольких сорванных им лотосов, которые вождь, когда он утолил жажду, съел один за другим, уподобившись Раху, заглатывающему по частям луну. Избавившись от усталости, вождь поднялся на ноги и, встав во главе войска горцев, тоже напившихся воды из озера, неторопливо двинулся в путь прежней дорогой.

Однако одному старому горцу, безобразному, как пишача, не хватило мяса, и он, желая раздобыть что поесть, задержался на какое-то время у подножия дерева. Когда вождь с войском удалился, он начал пристально, снизу доверху, разглядывать дерево шалмали, прикидывая, как бы на него взобраться, и своими красными, как сгустки крови, глазами, грозно сверкающими из-под полукружий рыжих бровей, казалось, жаждал выпить до дна наши жизни и словно бы пересчитывал наши гнезда, как ястреб, жадный до птичьего мяса. При виде его у всех попугаев от ужаса перехватило дыхание. Ибо на что только не способен безжалостный человек! А он легко, будто по ступенькам, вскарабкался на дерево, высотою в несколько пальм и кроной касавшееся облаков, и принялся одного за другим хватать на ветвях и в дуплах беспомощных птенцов попугаев: и тех, кто всего лишь несколько дней как родился и, сохраняя красный цвет материнского чрева, был похож на цветы дерева шалмали; и тех, у кого только что прорезались крылья и потому похожих на лотосы с проклюнувшимися побегами; и тех, кто походил на плоды дерева арка; и тех, кто с едва покрасневшим маленьким клювом выглядел как почка лотоса с едва видным розовым лепестком. И всех их он убивал и сбрасывал на землю.

Когда мой отец осознал, какая; великая, гибельная, неотвратимая беда на нас обрушилась, он в безграничном ужасе стал бросать во все стороны, вверх и вниз, слепые от отчаяния взгляды, зрачки его глаз, полные страха смерти, округлились и беспокойно задвигались, а сами глаза заволоклись слезами. С пересохшим горлом, неспособный оказать сопротивление, он все-таки прикрыл меня слабыми, беспомощно обвисшими крыльями, полагая, что в них единственное мое спасение. Весь во власти заботы обо мне, он попытался меня защитить, но, не зная, как это сделать, загородил меня собственной грудью.

Между тем злодей горец, карабкаясь с ветки на ветку, постепенно добрался до нашего дупла и протянул внутрь свою руку, кисть которой пропахла мясом и кровью убитых лесных тварей, а ладонь покрылась рубцами от тугой тетивы лука, руку, ужасную, как туловище старой черной кобры и похожую на палицу бога смерти. Этой рукой жестокий негодяй вытащил из дупла моего жалобно пищащего отца и, хотя тому удалось нанести несколько ответных ударов клювом, безжалостно придушил его. А меня, прикрытого отцовскими крыльями, — то ли из-за малости моего роста, то ли оттого, что я из страха свернулся клубком, то ли просто потому, что еще не настал час моей смерти — он, по счастью, не заметил. Убив моего отца, свернув ему шею набок и своротив голову, он бросил его на землю. Я падал вместе с отцом, прильнув к отцовской груди и свесив шею между его ног, но, поскольку срок моей жизни еще не кончился, упал на ворох сухих листьев, сметенных в кучу ветром, и кости мои уцелели. Пока старый горец спускался с дерева, я, пользуясь тем, что был одного цвета с прелыми листьями и меня трудно было среди них разглядеть, отполз в сторону от тела отца.

Мне надобно было бы тут же проститься с жизнью, но я, негодный, слишком маленький, чтобы знать сыновнюю любовь, которая приходит только с возрастом, был одержим одним только страхом, который свойствен нам от рождения. Сочтя себя вырвавшимся из когтей смерти, я, опираясь на едва прорезавшиеся крылья, кое-как заковылял к подножию росшего неподалеку дерева тамала. Оно возвышалось среди других деревьев, будто копна волос богини леса Виндхья; его листьями, словно бы сотворенными из темных вод реки Ямуны, жены горцев украшали себе уши; сквозь его развесистую крону не пробивались лучи солнца; меж его ветвей, увлажненных мускусом диких слонов, было темно даже днем; а густотой своей тени, черной, будто платье Баларамы{98}, оно как бы смеялось над смуглотелым Кришной. Это дерево и приняло меня в свои объятья, точно второй отец.

Тем временем горец, спустившись с дерева, подобрал разбросанных по земле птенцов попугаев, обвязал их веревкой, сплетенной из побегов лиан, положил в корзину, выложенную листьями, и поспешил вдогонку за своим вождем. Я же, хотя и дрожал от страха, хотя сердце мое и высохло от горя разлуки с погибшим отцом, хотя все тело ныло от падения с большой высоты, вновь обрел надежду на жизнь и внезапно почувствовал великую жажду, сжигавшую все мои внутренности. Рассудив, что злодей горец, должно быть, уже далеко, я немного приподнял голову и глазами, трепещущими от испуга, стал осматриваться. Всякий раз, когда где-нибудь шевелилась хотя бы былинка, мне мерещилось, что негодяй возвращается, но все-таки я отполз от подножия тамалы и попытался спуститься к воде. Поскольку крылья у меня еще не выросли, я ковылял на неокрепших ногах и то падал навзничь, то сваливался на один бок и силился поддержать себя кончиком крыла, то останавливался, измученный своим же усердием. От неумения ходить я то и дело задирал вверх голову и на каждом шагу горестно вздыхал. И пока, весь покрытый пылью, я полз, в голове моей теснились такие мысли:

«В этом мире, поистине, даже в самое трудное время любое существо не перестает заботиться о жизни. Для всех на земле нет ничего дороже, чем собственная жизнь. И вот, хотя умер мой добрый отец, хотя все мои чувства в смятении, я все-таки живу. Горе мне, бездушному, черствому, неблагодарному! Увы, тяжко печалясь по убитому отцу, не ожидая ни от кого помощи, я все еще цепляюсь за жизнь. Да, злое у меня сердце, если я сразу же забыл, как после кончины моей матушки отец, поборов неутешное горе, сам будучи уже преклонного возраста, со дня моего рождения не щадил усилий, чтобы меня вырастить, и, полный любви ко мне, всеми средствами оберегал от опасностей. Жалок я, что страшусь уйти из этого мира вслед за отцом, который сделал мне столько добра! Желание жить, поистине, каждого делает бессердечным! Даже в таких обстоятельствах мне вдруг захотелось пить. Нет, жажда — это просто изнанка моей жестокости, моего равнодушия к горю смертной разлуки с отцом… Однако и теперь озеро еще не близко: еле слышится кряканье уток, похожее на перезвон ножных браслетов озерных нимф, едва доносится крик цапель, почти не чувствуется запах лотосов, поглощенный далью. Между тем это время дня нестерпимо. Солнце стоит в зените и своими лучами неустанно льет зной, обжигающий, будто горячий песок, и распаляющий жажду, а по земле трудно двигаться из-за скопища раскаленной пыли. От невыносимого желания пить я уже не способен даже пошевелиться. Я не властен над собственным телом, в сердце — одно отчаяние, взор застилает тьма! Поистине, злая судьба не считается с моими желаниями и хочет моей немедленной смерти!»

Пока я так размышлял, мимо меня по дороге к озеру Пампе, желая в нем искупаться, проходил в компании своих сверстников — молодых аскетов подвижник по имени Харита, сын великого мудреца Джабали, живущего неподалеку в обители. Очистивший свой разум знанием всех наук, он был подобен сыну Брахмы. Из-за блеска его тела на него нестерпимо было смотреть, будто на второе солнце: казалось, что он вырезан из солнечного диска, руки и ноги высечены из молний, а кожа умащена жидким золотом. Он светился ярким, золотым сиянием, будто день, озаренный утренним солнцем, или лес, охваченный пожаром. Его густые волосы цвета расплавленной меди, очищенные каждодневным купанием в местах святого омовения, вились до самых плеч, а когда они вздымались над головой, словно языки пламени, он становился похожим на бога Агни, который, пожелав сжечь лес Кхандаву, принял облик юноши брахмана{99}. С его правого уха свисали, сверкая, хрустальные четки, которые походили на ножной браслет богини — покровительницы лесной обители или на круг предписаний дхармы. На лбу был нанесен золой священный знак из трех линий, как если бы он взял на себя тройственный обет воздержания словом, мыслью и делом от всех чувственных услад. В левой руке он держал горлом вверх хрустальный кувшин для воды, напоминающий журавля, готового взлететь в небо, чтобы указать туда путь смертным. На плечи его была наброшена темная козья шкура, словно бы окутывающая его облаком дыма, который впитался в его кожу при жертвоприношениях, а теперь рвался наружу. С его левого плеча ниспадал священный брахманский шнур, свитый будто из светлых стеблей лотоса и такой легкий, что, когда его касался ветерок, он, казалось, пересчитывает одно за другим ребра на худом теле юноши. Правой рукой он опирался на деревянный посох, к которому была привязана чаша, выложенная листьями и полная цветов, собранных в дар богам на лесных лианах. Рядом с ним бежала ручная лань из обители, с которой он был дружен с детства, вскормив ее рисом из собственных рук, и которая несла на рогах вырытый ею ил для его купания, а глазами рыскала по сторонам в поисках травы куши, цветов и сочных побегов.

Тело Хариты, как кора — ствол дерева, облегало платье из льна, его опоясывал поясок из травы, как травяные тропинки — гору, он привык вкушать сок сомы, как Раху — свет солнца, и пить солнечные лучи, как пьют их дневные лотосы. Его кудри блестели от частых омовений, как крона дерева на берегу реки, его зубы, похожие на лепестки лилии, были белыми, как бивни молодого слона, его дружба была такой же крепкой, как у сына Дроны с Крипой;{100} его грудь украшала козья шкура, как созвездие Козерога — небо. Он свободен был от мглы заблуждений, как летний день — от мрака, подавил в себе пыл страстей, как дождь, побивающий пыль, постоянно совершал омовения, как владыка вод Варуна, избавлял людей от страхов, как хранитель мира Хари. Его глаза сияли, как вечерние звезды, и сам он был светел, как раннее утро. Он строго следовал путем добродетели, как колесница солнца — путем небесным; он оберегал мир своей души, как мудрый царь — мир на земле; на его лице выступали острые скулы, как в море — острые скалы; он чтил воды Ганги, как Ганга — волю Бхагиратхи; он жил в лесу среди деревьев, как пчела — в поле среди цветов. Хотя он сторонился богатых хором, лес был его храмом; хотя он ничем не был связан, но стремился к свободе от уз; хотя ни на кого не налагал наказаний, но всегда носил палку-посох; хотя спал по ночам, но во всякое время бодрствовал духом; хотя имел всевидящие глаза, но не замечал соблазнов.

Сердца благородных людей всегда, когда даже нет к тому повода, полны сочувствия и жалости. Поэтому, завидев меня, несчастного, Харита почувствовал сострадание. Обратившись к одному из молодых аскетов, шедших с ним рядом, он сказал: «Этот птенец попугая, у которого еще не выросли крылья, должно быть, свалился с дерева. Или, может быть, выпал из клюва ястреба. Смотри, как мало в нем жизни: у него закрыты глаза, он часто и тяжело дышит, то и дело падает навзничь, все время разевает клюв и не может выпрямить шею. Давай, пока он не погиб, возьмем его с собой и отнесем к воде». Послушавшись Хариты, его спутник спустился со мною к берегу озера. Там Харита, отложив в сторону кувшин и посох, приподнял меня, совершенно беспомощного, раздвинул пальцами клюв и влил в него несколько капель воды. Обрызгав меня водою со всех сторон и тем самым возвратив к жизни, он уложил меня средь растущих вдоль берега озера лотосов в прохладную тень, а сам приступил к предписанной обычаем церемонии омовения. Завершив ее очистительной задержкой дыхания, он прочел гимн «Ригведы» и, устремив глаза на солнце, принес в дар владыке Савитару свежие прекрасные лотосы, которые принес с собою в чаше, выложенной листьями. Затем, встав с колен, он надел платье из льна, белое, как свет вечернего солнца, смешанный со светом луны, пригладил ладонью свои огненные кудри и в сопровождении молодых отшельников, чьи волосы еще не высохли после купания, взяв меня с собою, неторопливо направился в сторону своей обители.

Спустя недолгое время пути я увидел эту обитель, прекрасную, как второй мир Брахмы. Со всех сторон ее обступал густой лес, богатый разного рода цветами и плодами, где росло множество деревьев тала, тилака, тамала, хинтала и бакула, где лианы оплетали высокие кокосовые пальмы, где трепетала листва на деревьях лодхра, лавали и лаванга, где сверкала пыльца на цветах манго, где желтели цветочные кисти кетаки, где слышалось пение пьяных от страсти кукушек и гудение множества пчел, где лесные божества раскачивались, как на качелях, на гибких ветках лиан, где, словно дождь метеоров, устилали землю осыпавшиеся от ветра белые лепестки всевозможных цветов. В этом лесу Дандака, окружавшем обитель, который пестрел сотнями безбоязненно бродящих ланей и пламенел цветущими повсюду лотосами, кустарник, некогда обглоданный принявшим вид антилопы Маричей{101}, уже вновь покрылся листвой, но земля до сих пор была изрезана лунками, оставшимися от острых краев лука Рамы.

К обители со всех сторон спешило множество отшельников с хворостом, травой кушой, цветами и глиной, и их сопровождали ученики, распевая ведийские гимны. Где-то наполняли кувшины водой, и к ее журчанию, вытянув вверх шеи, прислушивались стайки павлинов. Обитель казалась устремленной в небо лестницей, ступенями которой были клубы дыма от жертвенных костров, умилостивленных обильными возлияниями масла и словно бы готовых на ярких языках пламени перенести отшельников с их смертными телами в мир бессмертных богов. По границам обители тянулись длинные пруды. Их вода, омывая тела благочестивых подвижников, всегда была чистой, в беге волн отражалось сразу несколько солнц, и казалось, что здесь купаются, явившись на свидание с отшельниками, семь небесных риши; а по ночам пруды сияли цветущими лотосами, как будто с неба, дабы увидеть отшельников, сходили на водную гладь сонмы звезд. Лесные лианы словно бы воздавали обители почести, сгибая под ветром свои ветви, ей кланялся кустарник, складывая листву, как складывают при приветствии ладони, ее славили деревья, беспрерывно осыпая землю цветами. Во двориках перед хижинами на вольном воздухе сушилось просо, грудами лежали плоды амалаки, лавали, лаванги, каркандху, кадали, лакучи, манго и кокоса. Мальчики-ученики читали вслух веды, и, подражая им, попугаи подхватывали и повторяли ведийские мантры, а стаи соро́к выкрикивали священные заклинания. Дикие петухи клевали лепешки, испеченные в дар вишвадевам, молодые утки в прудах лакомились зернами жертвенного риса, ручные лани длинными и мягкими, как листья, языками лизали руки детям подвижников. На жертвенных кострах потрескивали, обгорая, ветки кустарника, цветы и трава куша. Камни по всей округе были пропитаны соком разбитых на них кокосовых орехов, а стволы деревьев, с которых недавно сорвали кору, залиты розовой смолой. На земле красной сандаловой краской были начертаны круги, изображавшие солнце, внутри них лежали цветы каравиры, а места трапезы подвижников были обведены золой для отвращения злых духов. Старых и слепых отшельников поддерживали под руки обученные обезьяны. Похожие на браслеты из раковин, словно бы соскользнувшие с рук-лиан Сарасвати, повсюду валялись стебли лотоса, которые, наполовину изжевав, бросили молодые слоны. Антилопы кончиками рогов откапывали для отшельников съедобные коренья, слоны орошали водою из хоботов канавки вокруг деревьев, лесные кабаны подносили детям на клыках луковицы лотоса, ручные павлины, хлопая широкими крыльями, раздували жертвенные огни. Приятно пахли приношения богам из ячменя, бобов, молока и жира, воздух пропитан был ароматом вареного риса, повсюду слышалось шипение огня, пожирающего жертвенное масло.

В обители привечали прибывших гостей, почитали жертвами Хари, Хару, Брахму и божественных предков, творили поминальные обряды, учились науке жертвоприношений, повторяли наставления в добродетели, читали вслух священные книги, обсуждали смысл шастр, строили хижины из листьев с двориками, умащенными сухим коровьим пометом, предавались созерцанию, распевали гимны, занимались йогой, приносили жертвы лесным божествам, плели пояски из травы мунджи, чистили платье из льна, собирали хворост, обрабатывали шкуры черных антилоп, просеивали зерно, сушили корни лотоса, связывали бусины четок, чертили на лбу священные знаки, обстругивали посохи, наполняли водою кувшины. Здесь не ведали века Кали, не знались с ложью, ничего не слышали о боге любви.

Подобно Брахме, рожденному из лотоса{102}, эта обитель была оплотом всех рождений. Подобно Вишну, ставшему вепрем и человеком-львом{103}, она сдружила вепрей, людей и львов. Подобно мудрецу Капиле, она копила мудрость. Подобно Балараме, победителю Дхенуки{104}, она устраняла беды от демонов. Подобно гордому Удаяне, она удаляла горести. Подобно царю Друме, она царила в дремучем лесу. Подобно грому дождевой тучи, она гремела водопадами. Подобно Хари, она хранила три мира. Подобно Хануману, разбившему кости Акши{105}, она полна была обезьян, дробящих косточки акши. Подобно Агни, сжегшему лес Кхандаву, она озаряла лес своими огнями. Хотя в ней воскуряли благовония, она пропахла дымом жертвенных костров. Хотя она не зналась с чандалами, но почитала богиню Чандику. Хотя в ней пылали сотни огней, она не ведала огня горя. Хотя вокруг темнели дремучие заросли, она сияла светом мудрости.

В обители черными были клубы дыма, но не дела подвижников, красными — клювы попугаев, но не лица от гнева, жесткими — стебли травы, но не нравы, трепещущими — листья деревьев, но не сердца, страстными — песни кукушек, но не взоры. Здесь разжигали жертвенные костры, но не ссоры, хватали за горло кувшины, но не людей, ласкали сосцы священных коров, но не соски у женщин, гадали по звездам, но не на ученых спорах, ходили вокруг жертвенных огней, но не вокруг да около сути дела, взывали к богам в жажде знания, но не богатства, перебирали четки, но не поступки ближних, заплетали волосы, но не плели козней, почитали Раму, но сторонились срама, гнули спины от старости, но не перед властью. Если в обители и ведали о битвах, то только из сказаний вед, если и слышали о ранах, то только из пуран, если и дрожали, то только от холодного ветра, если и восхищались золотом, то только золотом осенней листвы, если и ценили пыл страсти, то только в пении птиц, если и любили танцы, то только у павлинов, если и сносили коварство, то только в повадках змей, если и терпели бесстыдство, то только у обезьян, если и мирились со скрытностью, то только у корней деревьев.

Посреди обители в тени дерева ашоки сидел святой мудрец Джабали. На ветвях ашоки, покрытых красными листьями, висели черные шкуры антилоп и кувшины для воды; на стволе желтели следы пудры с пальцев рук дочерей аскетов; из канавки, прорытой у ее подножия, пили воду молодые лани; дети подвижников сушили на ней свои одежды из травы куши, а земля подле нее была освящена слоем благовонного коровьего помета. Будучи от природы не слишком высокой, ашока широко и вольно разрослась во все стороны и казалась особенно красивой, увешанная только что поднесенными цветочными дарами.

Как землю окружают моря, златоглавую Меру — вершины других гор, жертву — жертвенные огни, день гибели мира — тысячи солнц, течение времени — века, так Джабали окружали великие мудрецы, предававшиеся суровому подвижничеству. Джабали поседел от старости, которая вынуждала дрожать его тело, будто в страхе смертельного проклятия; цеплялась за его волосы, будто возлюбленная; покрыла лоб морщинами, будто гнев; лишила походку твердости, будто вино; наградила родинками, будто тилаками; сделала кожу пепельно-серой, будто он исполнял обет голодания. Его длинные, побелевшие от времени волосы вздымались вверх, словно знамя дхармы, возвещающее его превосходство в подвижничестве над всеми аскетами, переплетались друг с другом, словно шнур, свитый из его заслуг, по которому он бы мог взобраться на небо, трепетали, словно гроздья цветов на древе добродетели, высоко взметнувшем свои ветви. На его широком лбу был начертан золой священный знак из трех линий, который походил на три русла Ганги, прорезающей, изгибаясь, скалистый склон Гималаев. Над его глазами нависали лианы бровей, похожие на опрокинутый серп луны, а над ними громоздились глубокие складки морщин. Из его уст, приоткрытых в постоянном чтении гимнов, от его зубов, чистых, как побеги дерева добродетели, как природа кротких чувств, как волны океана мудрости, как потоки реки сострадания, изливалось сияние, которое красило в белый цвет всю округу и делало его похожим на царя Джахну, извергающего воды Ганги{106}. Рядом с Джабали вились черные пчелы, привлеченные сладким ароматом его дыхания, и монотонно жужжали у его губ, словно обретшие плоть слова проклятий. На его худом лице щеки запали внутрь, скулы и нос обострились, зрачки глаз сверкали, как искры, каждая из поредевших ресниц торчала отдельно, раковины ушей поросли волосами, а пряди бороды свисали до пояса. Вся его шея была изрезана жилами, которые походили на натянутые вожжи, сдерживающие нетерпеливых коней чувств. Сквозь его прозрачную кожу отчетливо проступало каждое ребро, и тело его было похоже на чистый поток Мандакини, который прорезают поднятые ветром белые волны и по которому плывет гирлянда лотосов — свисающий с плеч мудреца брахманский шнур. Своими тонкими пальцами он перебирал хрустальные бусины четок, похожих на ожерелье Сарасвати, составленное из больших и ярких жемчужин, и потому он казался второй Полярной звездой, вокруг которой неустанно вращаются малые светила. Его ноги и руки были покрыты сеткой набухших вен, которые походили на гибкие лианы, обвивающие Древо желаний. На нем было платье из тонкого льна, словно бы сотканное из лучей луны, или из пены амриты, или из нитей его добродетели, которое от постоянных омовений в озере Манасе стало таким белым, что казалось еще одним покровом его старости. Рядом с ним, умножая его красоту, стоял на треножнике хрустальный кувшин с водой из реки Мандакини, который походил на белого гуся, покоящегося на цветущем лотосе. В твердости великий подвижник соперничал с горами, в глубине мудрости — с океаном, в блеске — с солнцем, в спокойствии — с месяцем, в чистоте — с небосводом. Как Гаруда, мститель Винаты{107}, он строго карал виноватых; как рожденный из лотоса Брахма, был он оплотом брахманам; как белые полосы змеиной кожи, змеились его волосы; как гордый слон, он ни перед кем не склонялся; как наставник богов Джива, он наставлял все живое; как луг при свете солнца, был светел его лик; как листья осенью, осыпались дни его жизни; как Шантану, предок пандавов, он предан был только правде; как Гаури, чтил Владыку гор;{108} как солнце в пламя лучей, одет был в платье из льна; как огонь Вадава, питался одной водой; как покинутый город, был убежищем для голодных; как Шива, покрытый золой{109}, был укором для зла.

Глядя на него, я подумал: «О величие подвижничества! Этот мудрец — само спокойствие, но пылает, точно расплавленное золото, и сверкает глазами, точно слепящая молния. Хотя сам он невозмутим и бесстрастен, но каждому, кто его видит, он внушает страх своим величием. Если даже от отшельников, чей подвиг не так суров, исходит нестерпимое сияние, опаляющее, как огонь сухие цветы или траву, то насколько же оно ярче у таких, как он, устранителей зла, к чьим ногам склоняются все миры, кто своей аскезой смывает, будто водой, любое прегрешение, а своим божественным взором созерцает всю землю, будто зернышко граната на своей ладони. Даже звук имени великого мудреца очищает, что уж говорить об его облике! Счастлива обитель, где он настоятель! Счастлива земля, на которой он живет, подобно рожденному из лотоса Брахме! Поистине, блаженны те мудрецы, что, оставив иные заботы, день и ночь сидят подле него, второго Брахмы, и не отводят глаз от его лица, внимая святой беседе! Блаженна и Сарасвати, которая наслаждается близостью его рта, усыпанного белоснежными зубами, и постоянно пребывает в его праведном, излучающем сострадание, бесконечно прозорливом разуме, подобно тому как царственная гусыня, наслаждаясь вместе с другими птицами близостью лотосов, постоянно живет в чистом, обильном водою и бесконечно глубоком озере Манасе! Наконец-то, спустя долгие годы, четыре веды, обитавшие ранее в устах-лотосах четырехликого Брахмы{110}, нашли себе новое прибежище! Все знания мира, запятнанные касанием века Кали, теперь, сосредоточившись в нем, вновь стали чистыми, подобно рекам, замутившимся в сезон дождей и вновь очистившимся осенью. Поистине, добродетели не нужно печалиться о Золотом веке: воплотившись в нем, она победила соблазны века Железного! Поистине, небу не стоит гордиться, что на нем сияет созвездие Семи Риши{111}, раз такой мудрец, как он, живет на земле! Какая отвага нужна была старости, чтобы дерзнуть сойти, подобно Ганге, сошедшей на голову Шивы{112}, или струям молока, льющимся в жертвенное пламя, на его заплетенные в косицы, белые, как лучи луны или клочья пены, волосы, смотреть на которые так же больно, как на солнце в день гибели мира! Даже солнечные лучи стороной обходят этот лес отшельников, словно бы опасаясь могущества святого мудреца, огородившего обитель клубами дыма от жертвоприношений. Когда жертвенные костры, поглощая освященные гимнами подношения, сплетают под порывами ветра огненные языки, кажется, что, исполненные любви к нему, они почтительно складывают ладони. Когда, благоухая запахом цветов, растущих в обители, ветерок касается его платья из тонкого льна, кажется, он медленно падает ему в ноги в страхе перед его величием. Говорят, что нет ничего могущественнее пяти стихий мироздания{113}, но его могущество — первое среди могуществ! Мир, где живет этот великий подвижник, освещают как бы два солнца. Земля только потому кажется неподвижной, что он ее опора. Он — океан сострадания, мост над потоком жизни, русло реки милосердия, топор для зарослей лиан страсти, родник нектара довольства, наставник на пути совершенства, гора заката для поборников зла, корень древа невозмутимости, ось колеса закона, древко стяга добродетели, святая купель мудрости, подводный огонь в море алчности, пробный камень сокровищ знания, лесной пожар в чащобе желаний, заклятие для змей гнева, солнце во тьме невежества, засов для дверей ада, средоточие добрых деяний, хранилище благочестия, топь для бездушных помыслов, поводырь по тропе великодушия, исток благих намерений, обод колеса мужества, оплот добронравия, враг века Кали, друг истины, поле чести, озеро щедрости, ограда от бедствий, щит от обиды, ненавистник высокомерия, избавитель от гнета. Чуждый гнева, свободный от соблазнов, равнодушный к удовольствиям, святой отец своим величием оберегает обитель от розни, хранит ее от зависти. О могущество великих духом! Даже звери в этой обители, отказавшись от извечной вражды, примирившись друг с другом, наслаждаются жизнью. Вот змея, истомленная зноем, не ведая страха, свернулась, словно на зеленой лужайке, в перьях хвоста павлина, похожего на ковер из распустившихся лотосов, расцвеченного сотнями круглых лун, сверкающего, как глаза лани. Вот олененок, подружившийся со львятами, у которых еще не выросла грива, оставил свою мать и сосет молоко из сосцов львицы. Вот лев, полузакрыв глаза, забавляется тем, что слоненок, приняв за охапку цветов его белую, как лунный свет, гриву, ухватил ее хоботом и тянет себе в рот. Вот несколько обезьян, позабыв об обычной проказливости, подносят сорванные ими плоды искупавшимся в озере детям аскетов. Вот слоны, смирив необузданный норов, стараются не хлопать ушами, чтобы не согнать с висков пчел, которые, замерев от наслаждения, лакомятся мускусом. Чего больше! Даже безжизненные деревья, кажется, приняли ради святого старца отшельнический обет: поверх платья из коры и лыка они словно бы накинули на себя шкуры черных антилоп — клубы дыма, вздымающегося от жертвенников, а в своих руках-ветвях держат жертвенные дары — плоды и цветы. Что уж тут говорить о живых существах!»

Пока я так размышлял, Харита опустил меня в тень подле ашоки и, коснувшись в почтительном приветствии ног отца, сел рядом с ним на подстилку из травы куши. Едва он уселся, как отшельники, завидев меня, начали его расспрашивать: «Откуда ты взял этого птенчика?» А он отвечал: «Я нашел его, когда ходил купаться. Он, верно, выпал из дупла одного из деревьев, растущих у озера Пампы, и лежал, измученный жаждой, в горячей пыли. От падения с большой высоты тело его было изранено, и жизнь в нем едва-едва теплилась. Отшельнику трудно взобраться на высокое дерево, и я не мог положить его обратно в гнездо. Тогда, движимый состраданием, я решил принести его сюда. У него еще не выросли крылья, и сам он не способен подняться в воздух. Поэтому пусть пока поживет на каком-нибудь дереве здесь, в обители, а я и сыновья аскетов будем кормить его рисовыми зернами и поить плодовым соком. Ведь покровительство беззащитным — первый долг для таких, как мы. Когда же у него появятся крылья и он сможет летать, пусть летит куда пожелает, а если привыкнет к нам, то может и остаться здесь».

Когда святой Джабали услышал рассказ обо мне, у него пробудилось любопытство, и, слегка наклонив голову, он посмотрел на меня покойным, но пристальным взором, будто омыв меня чистой водой. А затем, вглядевшись еще внимательней, он словно бы узнал меня и проговорил: «Он пожинает плоды своих дурных деяний». Поистине, этот великий мудрец в силу своего подвижничества способен проницать божественным оком три времени: прошлое, настоящее и будущее, и весь мир как бы лежит у него на ладони. Он ведает былые рождения, предсказывает грядущее, определяет срок жизни любого существа, попавшегося ему на глаза. Зная такой его дар, все отшельники, собравшиеся подле ашоки, преисполнились любопытства: «Что за дурные деяния совершил этот попугай? Отчего он их совершил и где? Кем он был в своем прошлом рождении?» И стали просить великого подвижника: «Расскажи нам, святой отец, за какие дурные деяния он теперь расплачивается, кем был он в прежнем рождении, отчего стал птицей и каково его имя. Утоли, божественный, наше любопытство; тебе ведомо все чудесное».

На расспросы отшельников великий мудрец отвечал: «Эта удивительная история очень длинна, а день уже на исходе. Приближается час омовения, и нам нельзя медлить: время воздать почести богам. Ступайте, завершите свои дневные обязанности, а вечером, когда, отведав плодов и кореньев, вы будете отдыхать, я подробно, с начала до конца, расскажу вам, кто он такой, что делал в прежнем рождении и как снова появился на свет. Теперь же надо его накормить и дать ему отдохнуть. Когда я буду рассказывать, он вспомнит, словно забытый сон, всю свою прошлую жизнь». Так он сказал и, поднявшись с места, приступил вместе с другими отшельниками к вечерним обрядам, начиная с омовения.

Тем временем день подошел к концу. Солнце в небе словно бы пропиталось красным сандалом, который отшельники принесли ему в дар, совершая предписанные после омовения жертвы. Его сияние стало слабеть, словно бы выпитое подвижниками, когда, они, запрокинув по обычаю головы, не отрывали от его диска неподвижного взгляда. Оно спустилось с неба, подобрав красные, как лапки голубя, ноги-лучи, словно бы опасаясь коснуться подымающегося вверх созвездия Большой Медведицы. В сиянии пунцовых лучей оно отразилось в Западном океане и стало похоже на лотос, что растет из пупа возлежащего на водах Вишну{114} и источает струю золотистого меда. Его лучи, будто птицы на исходе дня, покинули землю и, оставив дневные лотосы, взлетели на вершины деревьев и гор. Покрытые багровыми пятнами заката, деревья в обители словно бы облачились в одежды из красного лыка, которые развесили повсюду отшельники. И едва сияющее тысячью лучей благое солнце зашло, занялась алая заря, как если бы из глубин Западного океана поднялось коралловое дерево.

В обители между тем отшельники предавались созерцанию. Ласково звенели струи молока, льющегося из вымени священных коров. На жертвенных алтарях зеленела трава куша, а дочери подвижников разбрасывали по земле вареный рис в дар божествам — хранителям сторон света. Вечерняя заря, подкрашенная светом вспыхнувших звезд, казалась коровой с красными глазами, которая долго где-то бродила, а теперь вернулась в стойло. Купы лотосов, опечаленные разлукой с солнцем, словно бы приняли на себя обет ради возвращения своего господина: подняли кувшины с водою — свои бутоны, облачились в платье из лыка — белых гусей, подпоясались вервием — водорослями, стали перебирать четки — снующих над ними пчел. Когда солнце опустилось в Западный океан, сонмы звезд, будто брызги при всплеске волн, усеяли небо. Они засверкали так, как если бы дочери сиддхов в честь вечерней зари рассыпали по небесной глади гроздья ярких цветов. А спустя какое-то время и заря погасла, как если бы, совершая вечерний обряд, отшельники смыли ее пригоршнями воды.

Едва погасла вечерняя заря, как ночь, оплакивая ее уход, натянула на себя покров мрака, будто темную шкуру антилопы. Все вокруг, кроме сердец подвижников, сделалось черным. Однако вскоре, узнав, что солнце зашло, месяц залил своим светом небо, и оно стало похожим на лесную обитель бессмертных богов: полоска тьмы на краю неба казалась рощей деревьев тамала, созвездие Семи Риши — семью божественными мудрецами, звезда Арундхати{115} — праведной женой Васиштхи, созвездия Ашадха и Мула{116} — отшельническим посохом и целебным корнем, яркие звезды Козерога — сверкающими глазами ручной лани. Как белая Ганга падает с головы Шивы, украшенной луной и черепами{117}, и вливается в океан, так лунный свет, белый, как оперенье гуся, падал с неба, украшенного луной и черепками звезд, и полнил океан волной прилива. На озере-луне{118}, белом от расцветших лотосов, показалась лань, словно бы пришедшая попить воды — лунный свет и неподвижно застывшая в трясине амриты. Лунные лучи, белые, как цветы синдхувары, раскрывшиеся после сезона дождей, купались в лотосовых озерах, словно гуси, слетевшиеся к океану. С серпа луны исчезли розовые краски восхода, и она стала похожа на лобный бугор слона Айраваты, с которого водами небесной Ганги смыт красный сурик.

И вот, когда благой месяц постепенно поднялся высоко в небо, когда мир просветлел от блеска луны, будто припудренный белой пудрой, когда задул — как бывает в начале ночи — тяжелый от капель вечерней росы ветерок, принес с собой аромат распустившихся лотосов и обрадовал своим касанием ручных ланей, которые мирно дремали, сомкнув ресницы, и медленно пережевывали во рту свою жвачку, — так вот, когда минула первая половина первой стражи ночи{119}, Харита накормил меня, взял на руки и в сопровождении других отшельников пошел к отцу. Тот покойно сидел на тростниковой подстилке в одном из уголков обители, залитом лунным светом, а рядом ученик по имени Джалапада неторопливо обмахивал его опахалом, сделанным из оленьей кожи и травы куши. Приблизившись, Харита сказал: «Отец, сердца пришедших к тебе отшельников полны нетерпения услышать чудесную историю этого птенчика, который теперь избавлен от прежней усталости. Прошу тебя, поведай нам, что он делал в прошлом рождении, кем был и кем ему предстоит стать». Услышав эти слова, великий подвижник поглядел на меня и, убедившись, что все отшельники готовы прилежно ему внимать, медленно начал: «Слушайте, если желаете слышать».

РАССКАЗ ДЖАБАЛИ

Есть в стране Аванти город Удджайини, затмевающий славой столицу богов, лучшее украшение трех миров. Он кажется обителью Золотого века, новой планетой, которую сотворил для себя тот, кто зовется благим Махакалой, владыкой праматхов, создателем, хранителем и разрушителем вселенной. Он окружен ожерельем рвов с водою, таких глубоких, что простираются до нижнего мира, и кажется второй землей, окруженной обманутым его величием океаном. Он обведен кольцом белоснежного крепостного вала, чьи башенки касаются неба, словно гребни горы Кайласы, пожелавшей остаться обиталищем Шивы{120}. Он изрезан длинными улицами, вымощенными золотистым песком и гравием, уставлен лавками, полными раковин, устриц, кораллов, изумрудов и жемчуга, и кажется дном океана, обнажившимся, когда океанские воды выпил Агастья. Он славится картинными галереями с изображениями богов и асуров, сиддхов и гандхарвов, видьядхаров и нагов, как если бы все они спустились на колесницах с неба, чтобы взглянуть на бесчисленные празднества, справляемые в городе. На его перекрестках высятся красивые храмы, белые, будто гора Мандара{121} во время пахтанья Молочного океана, купола их похожи на золотые кувшины, а развевающиеся на ветру белые флаги — на пики Гималаев, которые сотрясает, падая с неба, священная Ганга. Он прекрасен пригородными парками, где уютные беседки, прохладные из-за бьющих рядом фонтанов, стоят в тени высоких зеленых деревьев и усыпаны светлой пыльцой цветов кетаки. В городе подле каждого дома разбиты сады, которые затеняют полумраком тучи пчел, вьющихся в воздухе со звонким жужжанием. Над городом постоянно веет ласковый ветерок, пропитанный ароматом цветов, растущих на садовых лианах. Над домами в честь бога любви, которого чтут горожане, реют флаги со знаками макары{122} на полотнищах из красного муслина, с древками из маданы и с привязанными к ним красными опахалами, усыпанными кораллами, и колокольчиками, сулящими счастье своим перезвоном. Повсюду в городе звучат гимны вед, которые смывают грехи с его жителей. Повсюду слышны крики пьяных от радости павлинов, которые распускают ярким веером свои хвосты и весело танцуют около садовых фонтанов, глухо рокочущих, будто обтянутые влажной кожей барабаны, и разбрызгивающих водяные брызги, которые в лучах солнца переливаются радугой, словно в дождливый день. Будто тысяча глаз Индры{123}, сверкают в этом городе тысячи прудов, которые пленяют цветущими лотосами-зрачками, белеют прозрачными лилиями-веками, околдовывают резвящимися рыбами-взорами. Подобно амрите, город пенится террасами из слоновой кости, которые со всех сторон обступают банановые деревья. А вдоль города струится река Сипра, чьи воды, потесненные кувшинами грудей опьяненных молодостью женщин Мальвы, вздымаются вверх и, словно бы завидуя небесной Ганге на голове Шивы, хмурят свои брови-волны и пытаются заполнить собою пространство неба.

Слава жителей этого города гремит по всему миру. Как полумесяц надо лбом Рудры, они блистают своими кудрями; как гора Майнака, сберегшая крылья{124}, они оберегают себя от кривды; как Ганга, цветущая лотосами, они украшены золотом; как законы смрити{125}, они не боятся смерти; как гора Мандара, они богаты дарами моря. Хотя они избегают зла, но осыпают себя золою; хотя отвергают людей недостойных, но не знают ни в чем недостатка; хотя им не чужды дерзания, они чураются дерзости; хотя речь их приветлива, но всегда непритворна; хотя они преданы любви, но не предают любимых; хотя со всеми радушны, но не кажутся равнодушными; хотя высоко ставят долг, но не знают долгов. Они не испытывают иного страха, кроме страха иного мира, сведущи во всех науках, щедры, разумны, улыбчивы, неистощимы на забавы, изобретательны в нарядах, понимают любой язык, красноречивы, знают множество преданий и легенд, владеют всеми видами письма. Они чтут «Махабхарату», пураны и «Рамаяну», рассказывают «Брихаткатху», опытны во всех искусствах, искусны во всех играх, начиная с игры в кости, прилежны в изучении вед, ценят прекрасные и мудрые реченья, всегда тверды духом. Они приятны и ласковы, как весенний ветерок, прямы и несгибаемы, как сосны в Гималаях, увлечены стихами и драмой, как Сита — Рамой, следуют советам друзей, как день следует за солнцем, не заботятся о будущем, подобно буддистам, соблюдают предписания вед, подобно праведным брахманам, сострадают всему живому, подобно джайнам.

Дворцы в городе кажутся холмами, скопленья домов — ветвистыми рощами, щедрые жители — деревьями, исполняющими желания, а сам город — со стенами, расписанными картинами из жизни богов и людей, словно бы вмещает в себя весь мир. Как румяная заря, он озарен блеском рубинов; как поле Куру, он окурен дымом жертвенных костров; как Шива с белыми зубами, он улыбается зубцами башен; как бог Кубера, он бережет богатства; как Хари, он славится храмами; как свежее утро, он пробуждает от сна невежества; как поле битвы, он полон слоновьих бивней; как Шеша над змеями, он царит над землей; как море, он радует мощью; как царская зала, он богат золотом; как Дурга, он дружен со львами;{126} как Адити, он горд своими детьми; как Вишну, он высится над землей; как Астика, покровитель змей, он покровитель благородных семей; как «Хариванша», он полнится хвалою Хари. Хотя этот город изукрашен парчой, но огражден от порчи; хотя живут в нем четыре варны, но жив он одной верой; хотя пленяет своей прелестью, но презирает лесть; хотя временами кажется разным, но не знает розни.

В этом городе на своем каждодневном пути по небу солнце словно бы совершает обряд поклонения Шиве: кони солнечной колесницы, восхищенные сладким пением горожанок на верхних террасах дворцов, сгибают свои выи, а полотнище знамени колесницы клонится книзу. В этом городе солнечные лучи сверкают разными красками: падают на украшенный мозаикой из драгоценных камней пол — и становятся розовыми, как свет зари; на террасы из изумруда — и выглядят темными лотосами; на дорожки из лазурита — и кажутся как бы рассеянными по небесной тверди; на черные клубы дыма от возжиганий алоэ — и словно бы прореживают тьму; на изделия из жемчуга — и словно бы соревнуются в блеске со звездами; на лица широкобедрых женщин — и словно бы целуют распустившиеся лотосы; на хрустальные стены — и словно бы смешиваются с лунным сиянием; на белые полотнища знамен — и словно бы купаются в небесной Ганге; на желтый, как солнце, песок — и словно бы глядятся в зеркало; на окна из сапфира — и словно бы попадают в темную пасть демона Раху. В этом городе яркий блеск женских украшений перекрашивает мглу ночи в золотистый цвет утренней зари, и, обманутые этим блеском, уже не разлучаются пары чакравак{127}, а любовники не зажигают светильников: им кажется, что от пламени их любви полыхает сам воздух. В этом городе, обители трехглазого Шивы, постоянно слышатся крики домашних гусей, и мнится, что это рыдает Рати по сожженному Шивой Каме{128}. В этом городе трепещущие от ветра шелковые стяги кажутся руками, которые по ночам простирают вверх дворцы, чтобы стереть с луны пятна и помочь ей в соперничестве с лицами-лотосами женщин Мальвы. В этом городе месяц словно бы спускается с неба, покорный любви к красавицам, чьи лица он разглядел на верхних террасах дворцов, и катится по зеркалу мостовых, выложенных дорогими камнями и прохладных от сандаловой воды. В этом городе тысячи попугаев и скворцов, пробуждаясь на исходе ночи, радостно приветствуют утро, но их громкое пение и клекот пропадают втуне, ибо их нельзя расслышать из-за мелодичного звона женских браслетов и протяжных, сладких, как нектар, криков ручных цапель. В этом городе только пламя светильников не знает покоя, легковесны только одежды, бьют только в барабаны, разлучаются только пары чакравак, проверяют только вес золота, трепещут только флаги, избегают света только ночные лотосы, притупляется только оружие. Что тут еще говорить! В этом городе живет тот, чьи ноги обласканы блеском драгоценных камней в коронах склонившихся перед ним богов и асуров; кто острым своим трезубцем сразил могучего демона Андхаку; на чьей голове сияет месяц, отполированный ножными браслетами Гаури; чья грудь осыпана пеплом сожженной Трипуры; к чьим стопам соскользнули браслеты Рати, когда она, оплакивая гибель Камы, протянула к нему с мольбою руки; в чьей яркой, как языки пламени в день гибели мира, копне волос струится небесная Ганга — в этом городе живет, пренебрегши привычкой к Кайласе, сам благой Шива, зовущийся Махакалой.

В этом городе, который превосходит любое его описание, был царь по имени Тарапида — верное подобие Налы и Нахуши, Яяти и Дхундхумары, Бхараты, Бхагиратхи и Дашаратхи. Он силою собственных рук покорил землю и теперь вкушал плоды верховной власти, мудрый, исполненный мужества, изучивший науку политики, сведущий в добродетели, затмивший блеском своей красоты луну и солнце, очистивший дух и плоть бесчисленными жертвоприношениями, избавивший мир от всех бедствий. Богиня Лакшми с лотосом в руке, которая одаряет дружбой одних героев, покинула ради него свое цветочное ложе, пренебрегла блаженством покоя на груди Нараяны и прильнула к нему с безоглядной любовью. Он был могучей опорой истины, которую чтят великие подвижники, так же как ноги Вишну служат опорой небесной Ганги{129}, почитаемой святыми мудрецами. Подобно океану, он стал хранителем славы, схожей с луной: холодной, но сжигающей зло, немеркнущей, но вечно изменчивой, чистой, но омрачающей лица-лотосы недругов, невозмутимой, но возбуждающей страсть в людях. Как горы в страхе лишиться крыльев бежали в подземное царство, так в страхе лишиться приверженцев искали его покровительства земные цари. Как следует за планетами Будха, так следовал он советам мудрых. Как Индра, убивший Вритру, он был победителем в битвах. Как Арджуна, хранивший Драупади, он был хранителем своих друзей. Как Махасена, сын Шивы, он обладал могучей силой. Как Шеша, царь змей, он поддерживал землю. Как поток Нармады, берущий начало с высоких гор, он был потомком великих царских родов. И, словно воплощенный Дхарма, словно второй Вишну, он избавил от горестей своих подданных.

Как Пашупати удержал гору Кайласу{130}, которую пытался сокрушить Равана, черный помыслами и содеявший много зла, так царь Тарапида укрепил древо дхармы, которое до корней потряс век Кали, запятнанный невежеством и множеством злодеяний. Он казался людям вторым Камой, которого возродил Шива, когда его сердце смягчилось от сострадания к Рати. Покорные силе его меча, чтили его все цари: низко склонив головы, сомкнув в приветствии ладони-лотосы, они тянули ему навстречу ветви своих рук; зубцы их корон, будто листья — солнечный свет, озаряло сияние ногтей на его ногах; и зрачки их глаз в испуге от его взора беспокойно метались из стороны в сторону. Цари стекались к его двору со всех земель: на востоке простирающихся до горы Удаи, чье подножие омыто волнами Восточного океана, на чьих склонах кисти цветов на деревьях словно бы удваиваются в числе гроздьями нависших над их кронами звезд, сандаловые деревья обрызганы амритой, льющейся из серпа восходящего месяца, листья на деревьях лаванга пробиты острыми копытами коней колесницы солнца, а ветви деревьев шалака обломаны хоботом слона Айраваты;{131} на юге — до берега Южного океана{132}, где руками Налы сложен был мост из обломков тысячи скал, где уже не найдешь плодов лавали, обобранных обезьяньим войском, где божества океана, выходя из волн, почитают следы стоп Рамы, а прибрежный песок, словно звездами, усеян раковинами, расколотыми упавшими в море горами; на западе — до горы Мандары{133}, которая при пахтанье океана его прозрачными водами смыла мириады звезд, вершина которой до сих пор увлажнена брызгами амриты, скалистые склоны отполированы резными браслетами с рук Вишну, а утесы осыпались под тяжестью тела Васуки, когда боги и асуры обмотали им, как веревкой, гору и растягивали его в разные стороны; на севере — до горы Гандхамаданы{134}, которая славится обителью Бадарика, хранящей следы ног Нары и Нараяны, чьи склоны отвечают эхом на звон браслетов жительниц стольного града Куберы, чьи ручьи очищены касанием рук семи божественных мудрецов, совершающих здесь обряд почитания зари, чьи лужайки и сейчас благоухают ароматом лотосов, некогда сорванных Врикодарой.

Когда Тарапида, будто слон — хранитель мира, который карабкается на Древо желаний{135}, сияющее яркой листвой и увешанное гроздьями плодов, поднимался на трон, сверкающий драгоценными каменьями и украшенный жемчужными кистями, стороны света, устрашенные тяжестью его меча, падали перед ним ниц, словно лианы, клонящиеся под тяжестью пчел. Его несравненному могуществу завидовал, думаю, даже царь богов Индра. Словно стая гусей от горы Краунча{136}, по всему миру тянулись лучи его доблести, крася землю в белый цвет добродетели и радуя сердца людей. Его слава, сладкая, как амрита, растекалась по десяти направлениям света, наполняя их гулом восхвалений, очищая своей белизной мир богов и асуров{137}, словно прибой Молочного океана. Царское счастье ни на миг не покидало тени его зонта, словно бы опасаясь нестерпимого жара его величия. Повсюду люди слушали рассказы о его деяниях, как слушают благие посулы, принимали их к сердцу, как принимают наставления, размышляли о них, как размышляют о добродетели, повторяли, как повторяют гимны, запоминали, как запоминают веды. Когда он царствовал, недоступность была только у гор, подчинение — только в грамматике, любование собой — только в зеркале, упрямство — только в делах веры, кривизна — только у луков, тупость — только у ножей, колкость — только у копий, заносчивость — только у знамен, коварство — только у змей, битвы — только на сцене, узы — только между друзьями, подавление — только страстей, усмирение — только диких слонов, пожирание — только огненных жертв, падение — только звезд, распущенность — только у волос, тернии — только у цветов, безразличие — только у аскетов, ослепление — только у влюбленных, затмение — только у солнца, убывание — только у луны, предательство — только в преданиях, нужда в палке — только у стариков, неотесанность — только у камней, изломанность — только у бровей, жадность — только к знаниям, неудачливость — только в игре в кости.

Был у царя Тарапиды министр по имени Шуканаса, преданный ему с детства, брахман по рождению, изощривший свой разум в науках и искусствах, многоопытный в применении всех средств политики. Кормчий, прокладывающий путь кораблю власти, он даже в великих опасностях никогда не падал духом, был воплощением мужества, твердыней долга, оплотом истины, опорой благочестия, наставником добродетели. Как Шеша, несущий бремя земли, он нес терпеливо бремя царских дел. Как океан, он был источником жизни для всех живых существ. Как составленный из двух половин Джарасандха{138}, он заключал в себе двуединство войны и мира. Как Парвати — Шиву, он чтил правду. Как Дхарма — Юдхиштхиру, он охранял добродетель. Знающий все веды и веданги, полный благих устремлений, держащий в руках все нити правления, он был для царя все равно что Брихаспати для Индры{139}, или Шукра для Вришапарвана, или Васиштха для Дашаратхи, или Вишвамитра для Рамы, или Дхаумья для Юдхиштхиры, или Даманака для Бхимы, или Сумати для Налы. Силой своего разума он, как того и желал, без труда завладел богиней царского счастья Лакшми, хотя она и укрывалась на покрытой шрамами от меча Нараки груди Нараяны, чьи руки затвердели от пахтанья океана горой Мандарой. Мудрость под опекой Шуканасы приносила все больше и больше счастливых плодов, подобно лиане, прильнувшей к могучему дереву и дающей все новые и новые побеги. А по земле, опоясанной четырьмя океанами, рыскали тысячи его лазутчиков, и каждый вздох любого царя всегда известен был Шуканасе, как будто он слышал его в собственном доме.

Царь Тарапида, своей грозной рукой — могучей, как хобот небесного слона Айраваты, крепкой, как царский жезл, твердой, как жертвенный столп в жертвоприношении-битве, умелой в избавлении мира от зла, покрытой сеткой лучей-веток от блеска лезвия меча-лианы, подобной комете, возвещающей гибель врагов, — покорил еще в юности всю землю и, переложив на министра Шуканасу как на друга бремя царствования, даровав благоденствие подданным, уже не видел нового подобающего его величию дела. Усмирив врагов и устранив все опасности, он стал меньше времени уделять царским обязанностям и, сколько мог, предавался утехам молодости.

Иногда, отдавшись во власть Камы, он вкушал радости любви: будто в бассейне с сандаловой водой, он купался в нектаре улыбок своих возлюбленных, за ушами которых веточки с листьями сбивались набок под напором волосков, вставших от наслаждения{140} на их щечках; блеск их драгоценностей отражался в сверкании его глаз, будто присыпанных шафрановой пудрой; сноп лучей от ногтей на их пальцах озарял его тело, словно облачая его в белое шелковое платье; его обнимали их руки-лианы, словно оплетая гирляндами из цветов чампаки; по нежным рукам красавиц, когда они подносили их к покусанным губкам, скользили, звеня, золотые браслеты; от их украшений, сорванных в порыве страсти, бугрилось ложе; венок на голове царя становился пунцовым, когда к нему прижимались их ноги, покрытые красным лаком; от пылких ласк из их ушей падали на пол и ломались драгоценные серьги; постель чернела от пятен туши, которой они разрисовывали себе грудь; на лицах их желтые тилаки и румяна смывались прозрачными каплями пота.

Иногда царь забавлялся игрой с золотыми кубками, изготовленными в форме рога: из них красавицы лили на него нескончаемые, как ливень стрел бога любви, потоки шафрановой воды, которые делали его тело золотистым; от водяных брызг, смешивающихся с красным лаком, платье его становилось розовым, а сандаловая мазь, которую он втирал в кожу, пропитывалась запахом мускуса.

Иногда он вместе с женами гарема купался в продолговатых прудах, расположенных рядом с дворцом: гирлянда волн белела от сандаловой пудры с их грудей; красный лак с их ног, на которых звенели, скользя, браслеты, прилипал к оперенью гусей; вода, пестревшая разнообразием цветов, выпавших из женских кудрей, была усеяна лепестками лилий, украшавших их уши, устлана пыльцой со сломанных лотосов, покрыта клочьями пены, взбитой частыми взмахами их рук, сверкала брызгами, поднятыми шлепками их круглых ягодиц.

Иногда он обманывал своих возлюбленных, уклоняясь от свиданий с ними, и они, в обиде нахмурив брови, руками, по которым скользили, звеня, браслеты, опутывали его ноги цветочными стеблями и били его пучками травы, озаренными блеском их ногтей. Иногда, с упоением вкушая вино из женских уст, он расцветал в улыбке, как расцветает дерево бакула{141}, когда девушки изо рта опрыскивают его вином. Иногда под ударами женских ног в нем вспыхивала страсть и кожа розовела от прихлынувшей крови, подобно тому как розовеет гроздьями цветов ашока, когда девушки пинают ее ногами. Иногда, весь белый от сандаловой мази, с ярким, трепещущим от ветра венком на шее, он наслаждался вином, как Баларама{142}, чье тело бело и украшено цветочной гирляндой. Иногда, заложив за ухо ветку с листьями, свисающими на его разрумянившиеся от вина щеки, он с веселым возгласом уходил в благоухающий цветами лес, подобно тому как удаляется туда опьяневший от страсти слон, издавая трубный рев и хлопая ушами. Иногда он отдыхал на лужайке, поросшей лотосами, и всем сердцем внимал перезвону драгоценных браслетов, как отдыхает, издавая звонкие крики, царственный гусь в лотосовом озере. Иногда он бродил по холмам с гирляндой из цветов бакулы на шее, как бродит лев, обросший густой гривой. Иногда он блуждал в чащобе лиан, ощетинившихся распустившимися почками, как блуждает среди цветов шмель. Иногда, закутавшись в черный плащ, он крался вечером на свидание к возлюбленной, как крадется месяц по темному небу. Иногда в компании нескольких друзей он внимал игре женщин гарема на лютнях, флейтах и бубнах, и звуки музыки разносились по внутренним покоям дворца, где на окнах были распахнуты золотые ставни, а в нишах гнездились голуби, словно бы выкрашенные в серый цвет дымком от постоянных возжиганий алоэ. К чему много слов! Всем, что только приятно и желанно, что не идет вразрез с добродетелью ни теперь, ни в будущем, — всем он наслаждался, сохраняя сердце невозмутимым; наслаждался не из приверженности к удовольствиям, а потому, что полностью выполнил свой царский долг. Ибо для царя, выполнившего свой долг и сделавшего свой народ счастливым, плотские радости — драгоценные украшения жизни; для всех же иных они постыдны. И все-таки из любви к своим подданным Тарапида время от времени показывался на людях и, когда это требовалось, поднимался на трон.

Шуканаса же в силу своей мудрости как бы играючи нес великое бремя царской власти. Он вершил дела государства, как вершил бы их сам царь, и удвоил преданность его подданных. Его так же, как Тарапиду, чтили вассальные государи, и, когда они приветствовали его низкими поклонами, трепетала сеть лучей от драгоценных камней в их коронах, зала царского совета увлажнялась каплями нектара с их цветочных венков, а браслеты на их руках вплотную прижимались к золотым серьгам в их ушах. А когда он выступал в поход, цоканье копыт его конницы оглушало десять направлений света, горы рушились от тяжкой поступи его войска, земля чернела от мускуса, льющегося из висков грозных боевых слонов, реки становились серыми от клубов поднятой пыли. От топота ног воинов лопались барабанные перепонки, вся округа гремела от грома победных криков, тысячи реющих в воздухе белых опахал заслоняли небо, и свет солнца меркнул, скрытый за золотыми зонтами царей, составляющих его свиту.

Царь Тарапида, возложив бремя власти на своего министра и сам предавшись утехам юности, со временем познал все доступные человеку радости. Все, кроме одной: радости увидеть собственного сына. Жены его гарема, хотя и вкушали вместе с ним все его удовольствия, походили на заросли кустарника — с цветами, но без плодов. И по мере того как уходила молодость, царь все больше и больше печалился, что он бездетен и заветное его желание не сбывается. Его сердце пресытилось плотскими усладами. Окруженный тысячами царей, он чувствовал себя одиноким, зрячий — казался себе слепым и, будучи опорой мира, — сам себе не имел опоры.

Как лунный камень в копне волос Хары, как блеск камня каустубхи на груди Вишну, как драгоценный камень в капюшоне Шеши, как гирлянда цветов на шее держателя палицы Баларамы, как берег для океана, следы мускуса для слона — хранителя мира, лиана для могучего дерева, цветение деревьев для весны, свет для луны, лотос для пруда, звезды для неба, стая гусей для озера Манаса, сандаловая роща для гор Малая — так лучшим украшением для царя была первая из жен его гарема, царица Виласавати, которая вызывала восхищение во всех трех мирах и казалась средоточием женской прелести.

Однажды, войдя в покои царицы, царь застал ее сжавшейся в комок на кушетке; она подпирала ладонью левой руки свое лицо-лотос, сняла с себя все украшения и осталась с непричесанными и спутанными волосами в одном шелковом платье, мокром от беспрерывно льющихся слез. Поодаль с грустными, озабоченными лицами молча толпились слуги, вокруг стояли женщины свиты, не отрывавшие от нее опечаленных взглядов, а рядом с ней — старшие жены гарема, пытавшиеся ее утешить. Она хотела встать навстречу царю, но он усадил ее обратно на кушетку, сам сел подле нее и, желая узнать, чем вызваны ее слезы, которые он стер ладонью с ее щек, встревоженно спросил: «Царица, отчего ты плачешь беззвучно и горько, приняв на одну себя тяжесть своей печали? Капли слез словно бы связывают твои ресницы в жемчужные нити. Отчего, тонкостанная, не надела ты своих украшений? Почему не покрыла свои ноги красным лаком и не стала похожей на солнце, озаряющее розовым светом бутоны лотосов? Зачем не скользят по твоим ногам-лотосам драгоценные браслеты, будто белые гуси по озеру бога любви с цветочным луком? По какой причине безмолвствует твой стан, лишенный звонкозвучного пояса? Почему на груди твоей нет орнамента темной пасты, похожего на знак лани на полной луне? По какой причине твоя тонкая шея, о широкобедрая, не украшена ожерельем, подобным потоку Ганги, струящейся рядом с месяцем в волосах Шивы? Зачем понапрасну вянут твои щеки, красавица, на которых узоры шафрана смыты ручьями слез? Отчего единственным украшением для твоих ушей, похожих на лотосы, стала твоя ладонь с ее нежными пальцами-лепестками? По какой причине, высокочтимая, вместо тилаки, нанесенной желтой мазью, на твой лоб легли эти спутанные пряди? Кудри твоих волос, не убранные цветами, черные, как сгустки тьмы в первую стражу ночи, терзают мой взор. Сжалься, царица! Поведай мне причину твоей скорби. Твои протяжные вздохи, от которых колышется платье на твоей груди, приводят в трепет мое любящее сердце, точно красный листок на ветке. Я в чем-то провинился? Или кто-то из твоих слуг? Как ни стараюсь припомнить, клянусь тебе, не знаю за собой и малой вины. Ибо ты для меня — и жизнь и царство. Так расскажи же, прекрасная, в чем твое горе!»



Поделиться книгой:

На главную
Назад