Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ В ОДНОМ ТОМЕ - Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Дмитрий МАМИН-СИБИРЯК

Избранные произведения

в одном томе


Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк (настоящая фамилия — Мамин) родился в поселке Висим, в 40 километрах от Нижнего Тагила, что на границе Европы и Азии. Отец будущего писателя — потомственный священник. Семья большая (четверо детей), дружная, трудовая («без работы я не видел ни отца, ни матери»), читающая. В семье была большая библиотека: выписывали из Петербурга журналы, книги. Мать любила читать детям вслух.

О своем раннем детстве и о родителях писатель говорил: «Не было ни одного горького воспоминания, ни одного детского упрека». Сохранились сотни удивительных писем Дмитрия Наркисовича к родителям, где он пишет «Мама» и «Папа» всегда с большой буквы. Но пришла пора учиться всерьез, а денег на гимназию у небогатого священника Мамина не было. Дмитрия и его старшего брата Николая увезли в Екатеринбургское духовное училище (бурсу), где когда-то учился их отец. Это было тяжелое время для Мити. Он считал годы в бурсе потерянными и даже вредными: «…училище не дало ничего моему уму, не прочитал ни одной книги… и не приобрел никаких знаний».

После духовного училища сыну священника был прямой путь в Пермскую духовную семинарию. Там у Дмитрия Мамина началась первая литературная работа. Но ему было «тесно» в семинарии, и курса будущий писатель не окончил. В 1872 году Мамин поступил на ветеринарное отделение Петербургской медико-хирургической академии. В 1876 году, не окончив академии, перешёл на юридический факультет Санкт-Петербургского университета. Учиться ему было крайне трудно, отец не мог посылать денег. Студент часто голодал, был плохо одет. Дмитрий зарабатывал себе на хлеб тем, что писал в газеты. А тут еще и тяжелая болезнь — туберкулез. Пришлось бросить учебу и вернуться домой на Урал (1878 год), но уже в город Нижняя Салда, куда переехала его семья. Скоро умирает отец. Все заботы о семье берет на себя Дмитрий.

ПЕВЕЦ УРАЛА

Дмитрию Наркисовичу пришлось очень много работать, давать уроки: «Я три года по 12 часов в день бродил по частным урокам». Он писал статьи, занимался самообразованием. Переехал в Екатеринбург. Писал книги. Писатель исходил много дорог по Уралу, сплавлялся по уральским рекам, познакомился со многими интересными людьми, изучал архивы, занимался археологическими раскопками. Он знал историю Урала, экономику, природу, народные сказания и легенды. «Урал! Урал! Тело каменно, сердце пламенно» — это было его любимое выражение.

Свои первые журналистские работы будущий «классик» подписывал Д. Сибиряк. В те времена всё, что находилось за Уральским хребтом, называлось Сибирью. Романы он стал подписывать двойной фамилией Мамин-Сибиряк.

Признание пришло к писателю далеко не сразу. 9 лет он посылал в разные редакции свои произведения и всегда получал отказ. Лишь в 1881–1882 годах в московской газете «Русские ведомости» была напечатана серия очерков Д. Сибиряка «от Урала до Москвы». Талантливого провинциала заметили не издатели, а журналисты-радикалы. В петербургском подцензурном журнале «Дело» вышел ряд его очерков об Уральской земле, а впоследствии печатался и наиболее известный роман «Приваловские миллионы». Впрочем, для серьёзного писателя печататься в «Деле» 80-ых годов не представляло большой чести: журнал доживал свои последние дни и брал любой материал, допущенный цензурой (вплоть до бульварных романов). Произведения Мамина-Сибиряка заслуживали большего. Однако эта публикация позволила талантливому писателю наконец «достучаться» до столичных издательств и стать известным не только на Урале, но и в европейской части великой страны.

Мамин-Сибиряк открыл миру Урал со всеми его богатствами и историей. О его романах нужно вести отдельный и серьезный разговор, который не впишется в рамки данного очерка. Романы потребовали от Мамина-Сибиряка огромного труда. Помощников и секретарей у писателя не было: приходилось много раз самому переписывать и редактировать рукописи, делать вставки, выполнять техническую обработку текстов. Мамин-Сибиряк отличался огромной работоспособностью как писатель и был талантлив во многих литературных жанрах: романах, повестях, рассказах, сказках, легендах, очерках. Жемчужины его творчества — «Приваловские миллионы», «Горное гнездо», «Золото», «Три конца» — внесли огромный вклад в развитие русской литературы и русского литературного языка.

О языке этих произведений Чехов писал: «У Мамина все слова настоящие, да он и сам ими говорит и других не знает».

ЖИЗНЬ НА ПЕРЕЛОМЕ

Дмитрий Наркисович приближался к своему сорокалетию. Пришло сравнительное благополучие. Гонорары от издания романов дали ему возможность купить дом в центре Екатеринбурга для матери и сестры. Он женился гражданским браком на Марии Алексеевой, которая оставила ради него мужа и троих детей. Она была старше его, известная общественная деятельница, помощница в писательской работе.

Казалось бы, есть всё, чтобы жить спокойной, счастливой жизнью, но у Дмитрия Наркисовича начался кризис «среднего возраста», за которым последовал полный духовный разлад. Его творчество не замечала столичная критика. Для читающей публики он по-прежнему оставался мало кому известным «талантливым провинциалом». Самобытность творчества уральского «самородка» не находила должного понимания у читателей. В 1889 году Мамин-Сибиряк пишет в одном из писем другу:

«… Я подарил им целый край с людьми, природой и всеми богатствами, а они даже не смотрят на мой подарок».

Мучило недовольство собой. Не очень удачной была и женитьба. Не было детей. Казалось, жизнь кончается. Дмитрий Наркисович начал пить.

Но к новому театральному сезону 1890 года из Петербурга приехала красивая молодая актриса Мария Морицевна Гейнрих (по мужу и сцене — Абрамова). Они полюбили друг друга. Ей 25 лет, ему почти 40. Всё складывалось не просто. Писателя мучил долг перед женой. Муж не давал Марии развода. Семья Мамина-Сибиряка и друзья были против этого союза. В городе пошли сплетни, пересуды. Актрисе не давали работать, не было жизни и писателю. Влюбленным ничего не оставалось, как бежать в Петербург.

20 марта 1892 года Мария родила дочку, но сама умерла на следующий день после тяжёлых родов. Дмитрий Наркисович чуть не покончил с собой. От пережитого потрясения он плакал по ночам, ходил молиться в Исаакиевский собор, пытался залить горе водкой. Из писем к сестре: «У меня одна мысль о Марусе…Хожу гулять, чтобы громко разговаривать с Марусей». Из письма к матери: «… счастье промелькнуло яркой кометой, оставив тяжелый и горький осадок… Грустно, тяжело, одиноко. На руках осталась наша девочка, Елена — все мое счастье».

«АЛЁНУШКИНЫ СКАЗКИ»

Елена-Аленушка родилась больным ребенком. Врачи говорили — «не жилец». Но отец, друзья отца, няня-воспитательница — «тётя Оля» (Ольга Францевна Гувале позже стала женой Мамина-Сибиряка) вытащили Алёнушку с того света. Пока Алёнушка была маленькой, отец днями и ночами сидел у её кроватки. Недаром её называли «отецкой дочерью». Можно сказать, что Мамин-Сибиряк совершил подвиг отцовства. Скорее он совершил три подвига: нашел в себе силы выжить, не дал пропасть ребенку и снова начал писать.

Отец рассказывал девочке сказки. Сначала он рассказывал те, что знал, потом, когда они закончились, начал сочинять свои. По совету друзей Мамин-Сибиряк стал их записывать и собирать. Алёнушка, как и все дети, обладала хорошей памятью, поэтому писателю-отцу нельзя было повторяться.

В 1896 году «Алёнушкины сказки» вышли отдельным изданием. Мамин-Сибиряк писал: «…Издание очень милое. Это моя любимая книга — её писала сама любовь, и поэтому она переживет все остальное». Эти слова оказались пророческими. Его «Алёнушкины сказки» ежегодно переиздаются, переводятся на разные языки. О них много написано, их связывают с фольклорными традициями, умением писателя занимательно преподнести ребёнку важные нравственные понятия, особенно чувство доброты. Не случайно язык «Алёнушкиных сказок» у современников назывался «Мамин слог». Куприн писал о них: «Эти сказки — стихотворения в прозе, художественнее тургеневских».

Мамин-Сибиряк в эти годы пишет редактору: «Если бы я был богат, то посвятил бы себя именно детской литературе. Ведь это счастье — писать для детей».

Надо только представить, в каком душевном состоянии он писал эти сказки! Дело в том, что у Дмитрия Наркисовича не было никаких прав на своего ребёнка. Алёнушка считалась «незаконнорожденной дочерью мещанки Абрамовой», а первый муж Марии Морицевны из мести не давал разрешения на её удочерение. Мамин-Сибиряк доходил до отчаяния, собирался даже убить Абрамова. Только через десять лет, благодаря усилиям жены писателя — Ольги Францевны — разрешение было получено.

«СЧАСТЬЕ ПИСАТЬ ДЛЯ ДЕТЕЙ»

Мамин-Сибиряк задолго до «Алёнушкиных сказок» знал это счастье. Ещё в Екатеринбурге был написан первый рассказ-очерк для детей «Покорение Сибири» (а всего детских произведений у него около 150!). Писатель посылал свои рассказы в столичные журналы «Детское чтение», «Родник» и другие.

Все знают сказку «Серая шейка». Она вместе с «Алёнушкиными сказками» вошла в сборник «Сказки русских писателей» (в серии «Библиотека мировой литературы для детей»). Когда сказка была написана, у неё был грустный конец, но позже Мамин-Сибиряк дописал главу о спасении Серой шейки. Сказку много раз издавали — и отдельно, и в сборниках. Много сказок до последних лет не были опубликованы. Теперь они возвращаются к читателям. Сейчас мы можем прочитать «Признание старого петербургского кота Васьки», написанное ещё в 1903 году, и другие.

С раннего детства известны всем рассказы Д. Н. Мамина-Сибиряка: «Емеля-охотник», «Зимовье на Студёной», «Вертел», «Богач и Еремка». Некоторые из этих рассказов были высоко оценены еще при жизни писателя. «Емеля-охотник» был награжден Премией педагогического общества в Петербурге, а в 1884 году получил Международную премию. Рассказ «Зимовье на Студёной» был удостоен в Золотой медали Санкт-Петербургского комитета грамотности (1892).

ЛЕГЕНДЫ В ТВОРЧЕСТВЕ МАМИНА-СИБИРЯКА

У писателя был давний интерес к народным легендам, особенно к созданным коренным населением Урала и Зауралья: башкирами, татарами. Раньше часть коренного населения называлась кыргызами (они упоминаются в легендах Мамина-Сибиряка). В 1889 году он писал в общество Российской словесности: «Мне бы хотелось заняться собиранием песен, сказок, поверий и других произведений народного творчества», просил дать ему на это разрешение. Разрешение — «Открытый лист» — было выдано Мамину-Сибиряку.

Он хотел написать историческую трагедию про хана Кучума, но не успел. Написал только пять легенд. Они вышли отдельной книгой в 1898 году, которая позже не переиздавалась. Часть легенд входила в собрания сочинений Мамина-Сибиряка, самая известная из которых «Ак-Бозат». В легендах сильные, яркие герои, их любовь к свободе, просто любовь. Легенда «Майя» явно автобиографична, в ней ранняя смерть героини, оставившей маленького ребенка, бесконечное горе главного героя, очень любившего жену, да и созвучие имен — Майя, Мария. Это личная песнь о горькой любви, о тоске по умершей любимой.

СВЯТОЧНЫЕ РАССКАЗЫ И СКАЗКИ МАМИНА-СИБИРЯКА

Сын священника, человек верующий, Мамин-Сибиряк писал и для взрослых, и для детей святочные, рождественские рассказы и сказки. После 1917 года их, естественно, не печатали. Во времена борьбы с религией эти произведения невозможно было увязать с именем писателя-демократа. Теперь они стали публиковаться. В святочных рассказах и сказках Мамин-Сибиряк проповедует идеи мира и согласия между людьми разных национальностей, разных социальных слоев, разного возраста. Они написаны с юмором, оптимизмом.

ПОСЛЕДНИЙ ПЕРИОД ЖИЗНИ

Последние годы писателя были особенно трудными. Он много болел сам и очень переживал за судьбу дочери. Похоронил самых близких друзей: Чехова, Глеба Успенского, Станюковича, Гарина-Михайловского. Его почти перестали печатать. 21 марта (роковой день для Мамина-Сибиряка) 1910 года умирает его мать. Это была для него огромная потеря. В 1911 году писателя разбил паралич.

Незадолго до смерти он писал другу: «…Вот и конец скоро… Жалеть мне в литературе нечего она всегда для меня была мачехой… Ну, и черт с ней, тем более, что меня лично она переплетена была с горькой нуждой, о какой не говорят даже самым близким друзьям».

Приближался юбилей писателя: 60 лет со дня рождения и 40 лет литературной работы. О нём вспомнили, пришли поздравить. А Мамин-Сибиряк был в таком состоянии, что уже ничего не слышал. В свои 60 лет он казался дряхлым стариком с потухшими глазами. Юбилей был похож на панихиду. Говорили хорошие слова: «гордость русской литературы», «художник слова»… Подарили роскошный альбом с поздравлениями и пожеланиями. В этом альбоме были слова и о его работах для детей: «Вы открыли свою душу нашим детям. Вы поняли и полюбили их, а они поняли и полюбили Вас…»

Но «признание» пришло слишком поздно: Дмитрии Наркисович умер через шесть дней (ноябрь 1912 года). После его смерти ещё шли и шли телеграммы с поздравлениями к юбилею. В столичной печати не заметили ухода Мамина-Сибиряка. Только в Екатеринбурге друзья и почитатели его таланта собрались на траурный вечер. Похоронили Мамина-Сибиряка рядом с женой на кладбище Александро-Невской лавры в Санкт-Петербурге.


ДИКОЕ СЧАСТЬЕ

(Роман)

Бродяга-золотоискатель на смертном одре рассказывает о найденной богатой золотоносной жиле Брагину Гордею Евстратычу, главе патриархального семейства среднего достатка. И потекли в семью шальные деньги, а вместе с ними распри и раздоры среди родных и близких. Лёгкие деньги так же легко и ушли, оставив после себя поломанные судьбы, слёзы и горе.

Глава 1

— Господи Исусе Христе, помилуй нас…

— Аминь! Кто там крещеной? Никак ты, Михалко?

— Он самый… Отворяй ворота скорей, дядя. Насквозь изняло дождем, — во как зарядил!

— Откедова Бог несет?

— В Полдневскую гонял… Дельце маленькое вышло.

Дядя Зотушка ничего не ответил и молча принялся отодвигать тяжелый деревянный запор, которым были крепко заперты шатровые крашеные ворота. Засов отсырел от дождя, и дядя Зотушка принужден был навалиться на него всей чахоточной грудью, чтобы выдвинуть его из крепких железных скоб. «Ишь ведь взяло его…» — ворчал Зотушка, когда конец мокрого запора наконец поддался его усилиям и выдвинулся настолько, что можно было отворить маленькие ворота. В глубине темного двора как бешеная металась пестрая собака Соболько; заслышав хозяина, она радостно взвизгнула и еще неистовее принялась греметь своей железной цепью.

— Ну, едва тебя Бог простил с запором-то… — проговорил Михалко, въезжая в ворота верхом.

— Ты востер больно… Ишь закипело комариное-то сало!

Дядя Зотей еще раз навалился на упрямый запор и зашлепал по дощатому мокрому полу босыми ногами. Михалко не торопясь спустился с тяжело дышавшей лошади, забрызганной липкой осенней грязью по самые уши.

— Ладно, как пересобачил лошадь-ту, — говорил дядя Зотей, оглядывая лошадь, покрытую сплошным слоем грязи.

— За долгами отец посылал, — коротко ответил Михалко, расправляя на себе смятый кожан, насквозь пропитанный холодной дождевой водой. — В два-то конца все сорок верст сделал. А ты, дядя, выводи лошадь-то, больно заморилась…

— Знамо дело, не так же ее бросить… Не нашли с отцом-то другого времени, окромя распутицы, — ворчал добродушно Зотушка, щупая лошадь под потником. — Эх, как пересобачил… Ну, я ее тут вывожу, а ты ступай скорей в избу, там чай пьют, надо полагать. В самый раз попал.

— Так ты уж тово, Зотушка… Сперва выводи, а потом к столбу привяжи гнедка. Пусть хорошенько выстоится.

— Ладно, ладно… Без тебя знаем. Ступай. Ученого учить — только портить.

Зотушка посмотрел на широкую спину уходившего Михалка и, потянув лошадь за осклизлый повод, опять зашлепал по двору своими босыми ногами. Сутулая, коренастая фигура Михалки направилась к дому и быстро исчезла в темных дверях сеней. Можно было расслышать, как он вытирал грязные ноги о рогожу, а затем грузно начал подниматься по ступенькам лестницы.

«Этакой медведь этот Михалко! — думал Зотушка, таская за собой тяжело шагавшую лошадь. — Нет чтобы дать дяде пятачок… А-ах, чтоб тебя расстреляло!»

Голова Зотушки, с липкими жиденькими прядями волос, большим лбом, большими ушами, жиденькой бородкой, длинным носом и узенькими черными глазками, трещала со вчерашнего похмелья по всем швам. Ныла каждая косточка, каждая жилка, и так воротило с нутра, что Зотушка несколько раз начинал сердито отплевываться, приговаривая: «А-ах, Боже мой… помилуй нас грешных! Ведь всего один пятачок. Поправился бы, и шабаш. Ни-ни… Просил даве у старухи червячка заморить — в шею выгнала… Нюша дала бы, да у самой денег нет. Эх, жисть!..» В душе Зотушки родилась слабая надежда, что авось, если выводит лошадь, ему вышлют стаканчик. А славный стаканчик есть у старухи, еще дедовский, граненый, с плоским донышком. Не чета нынешним, из которых щенка не напоишь! А дождь продолжал частить, мерно осыпая железную крышу дробившимися каплями; с потолка глухо бежала вода, хлюпая в старой деревянной кадочке. Осенний темный вечер наступил незаметно и затянул все кругом беспросветной мглой — угол навеса, под которым стояли поленницы дров, амбары, конюшни, флигелек, где у старухи Татьяны Власьевны был устроен приют для старух и где в отдельной каморке ютился Зотушка. Из мрака выделялся темной глыбой только большой старинный дом, глядевший на двор своими небольшими освещенными окнами. Зотушка мог видеть в окна, что чай уже отпили, когда в комнату вошел Михалко, потому что старуха ушла на свою половину. «Сам», то есть Гордей Евстратыч, сидел еще за столом, слушая болтовню черноволосой Нюши, которая вертелась около него мелким бесом. Старшая невестка Ариша, жена Михалки, сосредоточенно перемывала чайную посуду, взмахивая концом полотенца: сегодня ее очередь чаем всех поить.

— Нет, видно, не вышлют… — решил Зотушка, когда Михалко не торопясь выпил два стакана чаю и поднялся из-за стола. — Вот тебе и утка с квасом!..

Против окна теперь стоял Гордей Евстратыч, хозяин дома и брат Зотушки; он степенно разглаживал свою окладистую бороду, красиво исчерченную выступавшей сединой. Михалко, видимо, отчитывался ему в своей поездке, откладывая что-то на пальцах. В такт цифрам он встряхивал своими подстриженными в скобу волосами, а потом добыл из кармана пиджака потертый бумажник и вынул из него пачку засаленных кредиток. «Рублей тридцать будет», — подумал Зотушка про себя и еще раз усомнился: вынесут ему стаканчик или нет. Ведь если по-человечеству-то разобрать, так он уж сколько времени вываживает лошадь, а на дворе вон какая непогода — всего промочило до нитки.

На этот раз Зотушка не дождался стаканчика и, выводив лошадь, привязал ее к столбу выстаиваться, а сам ушел в свою конуру, где сейчас же и завалился спать.

К ужину в небольшой проходной комнате, выходившей окнами на двор, собралась вся семья: Татьяна Власьевна, Гордей Евстратыч, старший сын Михалко с женой Аришей, второй сын Архип с женой Дуней и черноволосая бойкая Нюша. Гордей Евстратыч был вдовец, и весь дом вела его мать, Татьяна Власьевна, высокая, ширококостная старуха раскольничьего склада; она строго блюла за порядком в доме, и снохи ходили у ней по струнке. Издали эта крепкая купеческая семья могла умилить самого завзятого поклонника патриархальных нравов, особенно когда все члены ее собирались за столом. Обеды и ужины проходили в торжественном молчании, точно совершалось таинство. Разговаривать могли только «сам» и «сама», а молодые должны были только отвечать на вопросы. Впрочем, для Нюши и старшей невестки Ариши делалось исключение, и они могли иногда ввернуть свое словечко, хотя «сама» и подбирала строго каждый раз свои сухие, бесцветные губы. Сегодняшний ужин походил на все другие. Мужчины в одних ситцевых рубашках занимали одну половину длинного стола, женщины другую. Татьяна Власьевна была одета в свой неизменный косоклинный кубовый сарафан с желтыми проймами и в белую холщовую рубаху; темный старушечий платок с белыми горошинами был повязан на голове кикой, как носят старухи-кержанки. Невестки и Нюша, в ситцевых сарафанах, таких же рубахах и передниках, были одеты как сестры; строгая Татьяна Власьевна не хотела никого обижать, показывая костюмом, что для нее все равны. Только бабьи повязки невесток выделяли их положение в семье; непокрытая голова Нюши с черной длинной косой говорила о ее непокрытой девичьей вольной волюшке.

Обеденный стол был накрыт синей пестрядевой скатертью; все ели из одной чашки деревянными ложками. День был постный, и стряпка Маланья, кривая старая девка в кубовом синем сарафане, подала на стол только постные щи с поземиной да гречневую кашу с конопляным маслом. Больше ничего не полагалось, а Татьяна Власьевна для постного дня даже к поземине не прикоснулась, потому что это все-таки рыба, хотя и сушеная. Маланья была свой человек в доме, потому что жила в нем четвертый десяток; такая прислуга встречается в хороших раскольничьих семьях, где вообще к прислуге относятся особенно гуманно, хотя по внешнему виду и строго.

Сегодня Гордей Евстратыч был особенно в духе, потому что Михалко привез ему из Полдневской один старый долг, который он уже считал пропащим. Несколько раз он начинал подшучивать над младшей невесткой Дуней, которая всего еще полгода была замужем; красивая, свежая, с русым волосом и ленивыми карими глазами, она только рдела и стыдливо опускала лицо. Красавец Архип, муж Дуни, любовался этим смущением своей молодайки и, встряхивая своими черными, подстриженными в скобу волосами, смеялся довольной улыбкой.

— Будет вам лясы-то точить, — строго заметила Татьяна Власьевна, останавливая эту сцену. — Ведь за столом сидим, Гордей Евстратыч. Тебе бы других удержать от лишнего слова, а ты сам первый затейщик…

— Ну не буду, мамынька, — оправдывался Гордей Евстратыч, разглаживая свою бороду. — Пошутил, и кончено…

— Уж бабушка всегда у нас такая… — прибавила Нюша.

— Какая такая? — сердито заговорила Татьяна Власьевна. — Ну, говори, верченая!..

— Да такая… слово сказать нельзя.

— Ох, ты-то — невитое сено!.. У тебя и на уме-то все одни хи-хи да смехи. Погоди, вот…

Татьяна Власьевна недосказала конца фразы, хотя все хорошо поняли, что она хотела сказать: «Погоди, вот выйдешь замуж-то, так не до смеху будет… Востра больно!» Это была стереотипная угроза, которая слишком часто повторялась, чтобы испугать бойкую и неугомонную Нюшу. На ворчанье бабушки у нее был отличный ответ, который она, к сожалению, могла говорить только про себя: «Нашла чем пугать… У меня жених давно приготовлен, только дорогу перейти — тут и жених. А зовут его Алешкой Пазухиным!..» Невестки хотя и дружили с Нюшей, особенно Ариша, но внутренне были против нее, потому что Нюша все-таки была «отецкая», баловная дочка, и Татьяна Власьевна ворчала на нее только для видимости. Существование Алешки Пазухина не было тайной ни для кого в семье, хотя об этом никто не говорил ни слова: парень был подходящий, хорошей «природы», как говорила про себя степенная Татьяна Власьевна.

После ужина все, по старинному прадедовскому обычаю, прощались с бабушкой, то есть кланялись ей в землю, приговаривая: «Прости и благослови, бабушка…» Степенная, важеватая старуха отвечала поясным поклоном и приговаривала: «Господь тебя простит, милушка». Гордею Евстратычу полагались такие же поклоны от детей, а сам он кланялся в землю своей мамыньке. В старинных раскольничьих семьях еще не вывелся этот обычай, заимствованный из скитских «метаний».

Когда все начали расходиться по своим углам, молчавший до последней минуты Михалко проговорил:

— А у меня, тятенька, до тебя дельце есть небольшое…

Он замялся и почесал у себя в затылке.

— Пойдем ко мне в горницу, — проговорил Гордей Евстратыч, удивленный «дельцем» Михалки.

Дом хотя был и одноэтажный, но делился на много комнат: в двух жила Татьяна Власьевна с Нюшей; Михалко с женой и Архип с Дуней спали в темных чуланчиках; сам Гордей Евстратыч занимал узкую угловую комнату в одно окно, где у него стояла двухспальная кровать красного дерева, березовый шкаф и конторка с бумагами. Лучшие комнаты, как во всех купеческих домах, стояли совсем пустыми, потому что служили парадными приемными при разных торжественных случаях. Вся семья жалась по крошечным клетушкам целый год, чтобы два или три раза в год принять гостей по-настоящему, как принимали все другие. Эти «другие», «как у других» — являлось железным законом.

— Ну что, Миша?.. — спрашивал Гордей Евстратыч, притворяя за собой дверь.

— Да вот, тятенька… я тебе привез гостинец от старателя Маркушки, — неторопливо проговорил Михалко, добывая из кармана штанов что-то завернутое в смятую серую бумагу.

— Это из Полдневской?

— Да. От Маркушки… Он сильно скудается здоровьем-то. «Вот, — говорит, — увидишь отца, отдай ему, пусть поглядит, а ежели, — говорит, — ему поглянется — пусть приезжает в Полдневскую, пока я не умер». У Маркушки водянка, сказывают. Весь распух, точно восковой.

Гордей Евстратыч осторожно развернул бумагу и вынул из нее угловатый кусок белого кварца с желтыми прожилками. В его трещинах и ноздринках блестело желтоватыми искорками вкрапленное в камень золото. В одном месте из белой массы вылезали два золотых усика, в другом несколько широких блесток были точно приклеены к гладкому камню. Повертывая кусок кварца перед лампой, Гордей Евстратыч рассмотрел в одном углублении, где желтела засохшая глина, целый самородок, походивший на небольшой боб; один край самородка был точно обгрызен. Да, это было золото, настоящее, червонное золото. Один самородок весил не меньше ползолотника… Гордей Евстратыч не мог оторвать глаз от заветного камешка, который точно приковал его к себе.

— Жилка… — в раздумье проговорил Гордей Евстратыч, чувствуя, как у него на лбу выступил холодный пот. — Видишь, Миша?

Михалко хотел взять в руки кусок кварца, но Гордей Евстратыч отстранил его и опять внимательно принялся рассматривать его перед огнем. Но теперь он уже любовался куском золотоносной руды, забыв совсем о Михалке, который выглядывал из-за его плеча.

— Так Маркушка-то зачем послал с тобой жилку-то? — спрашивал Гордей Евстратыч, приходя в себя. — За долг?

— Нет, про долг он ничего не говорил, а только наказывал, чтобы ты приехал в Полдневскую. «Надо, — говорит, — мне с Гордеем Евстратычем переговорить…» Крепко наказывал.

— А про жилку-то он тебе говорил или нет?

— Только всего и сказал: «Покажи, — говорит, — тятеньке скварец; ежели поглянется, пусть приезжает скорее…» А когда стал жилку в бумагу завертывать, прибавил еще: «Ох, хороша штучка!»

— Так он, Маркушка-то, сильно, говоришь, болен? — спрашивал Гордей Евстратыч, соображая совсем о другом.

— Да, совсем в худых душах…[1] Того гляди, душу Богу отдаст. Кашель его одолел. Старухи пользуют чем-то, да только легче все нет.

Гордей Евстратыч не слыхал последних слов, а схватившись за голову, что-то обдумывал про себя. Чтобы не выдать овладевшего им волнения, он сухо проговорил, завертывая кварц в бумагу:

— Все это вздор, Миша… Ступай, спи с Богом. Маркушка не нас первых с тобой обманывает на своем веку.

Глава 2

К девяти часам вечера все в доме были на своих местах, потому что утром нужно рано вставать. Татьяна Власьевна всех поднимает на ноги чем свет и только одной Арише позволяет понежиться в своей каморке лишний часок, потому что Ариша ночью возится с своим двухмесячным Степушкой.

Две комнаты, в которых жила Татьяна Власьевна, напоминали скорее монастырскую келью. Низкие потолки, оклеенные дешевыми обоями стены; выкрашенные синей краской дверные косяки и широкие лавки около стен; большой иконостас в углу с неугасимой лампадой; несколько окованных мороженым железом сундуков, сложенных по углам в пирамиду, — вот и все. На полу были постланы чистые половики, тканные из пестрой ветошки, на окнах белели кисейные занавески; около кровати, где спала Нюша, красовался старинный туалет с вычурной резьбой. В этих двух комнатах всегда пахло росным ладаном, горелым деревянным маслом, геранью, желтыми восковыми свечами, которые хранились в длинном деревянном ящике под иконостасом, и тем специфическим, благочестивым по преимуществу запахом, каким всегда пахнет от старых церковных книг в кожаных переплетах, с медными застежками и с закапанными воском, точно вылощенными, страницами. До старинных книг Татьяна Власьевна была великая охотница, хотя и считалась давно уже единоверкой; она никогда не упускала случая приобрести такую книгу, чтобы иметь возможность почитать ее наедине. Из этих книг составилась у ней маленькая библиотека, которая и хранилась в особом шкафике, висевшем на стене рядом с иконостасом. К старине Татьяна Власьевна питала почти болезненную слабость, все равно, в каких бы формах ни проявлялась эта старина: она хранила как зеницу ока все сарафаны, полученные ею в приданое, старинные меха, шубы, крытые излежавшейся материей, даже изъеденные молью лоскутки и разное тряпье.

После ужина Татьяна Власьевна молилась бесконечной старинной молитвой с лестовкой в руках. Поклоны откладывались по уставу, как выучили Татьяну Власьевну с детства раскольничьи «исправницы». Засыпая в своей кровати крепким молодым сном, Нюша каждый вечер наблюдала одну и ту же картину: в переднем углу, накрывшись большим темным шелковым платком, пущенным на спину в два конца, как носят все кержанки, бабушка молится целые часы напролет, откладываются широкие кресты, а по лестовке отсчитываются большие и малые поклоны. Глядя на высохшее желтое лицо бабушки, с строгими серыми глазами и прямым носом, Нюша часто думала о том, зачем бабушка так долго молится? Неужели у ней уж так много грехов, что и замолить нельзя? Девушка иногда сердилась на упрямую старуху, особенно когда та принималась ворчать на нее, но когда бабушка вставала на молитву — это была совсем другая женщина, вроде тех подвижниц, какие глядят строгими-строгими глазами с икон старинного письма. Конца бабушкиной молитвы Нюша не могла никогда дождаться и засыпала сладким сном под мерный шепот бесконечных канунов. На этот раз девушка особенно долго болтала, мешая старухе молиться.



Поделиться книгой:

На главную
Назад