Когда я оклемался, местных парней вышвырнули из клуба. Девушка-киномеханик собирала поленья, раскиданные по залу, и складывала их возле печки.
4. ТРИ МЕШКА КАРТОШКИ
Всю ночь в моей голове шаяло, будто возле ушей держали раскаленные сковородки с кипящим на них маслом. В правом боку ломило так, что нельзя было дотронуться. Я то и дело просыпался от резкой боли. И вдруг меня поразила догадка: а ведь бил-то меня, пожалуй, Сашка Моряков. И этот — с вывертом — удар в ребра, и этот — тяжелым, завернутым в мягкое — по голове. В ребра, да с вывертом. Настоящий боксерский удар, апперкот, кажется, называется. А Сашка и выставлял себя боксером, разрядом каким-то даже похвалялся. Но неужели можно пойти на такое из-за девчонки?..
Все ребята спали обутыми и одетыми. Девчонки занимали вторую половину избы. Я присмотрелся к Сашке. Он все-таки не согласился жить у председателя, остался с нами, ел как будто только там. Неужели он — мог? Не верилось и не хотелось верить. Ну, ничего — подъем скоро. Я посмотрю в глаза Сашки. Они не соврут, они скажут правду.
Отбеливалось раннее утро. В лесу за огородами сыто ухал филин. От окон с выбитыми стеклами несло промозглой сыростью. Грязно-белой глыбой высилась русская печь. И неожиданно во мне зазвучало что-то вроде напева, возник какой-то мотив, будто повеяло чем-то родным и близким, будто и в душе забулькал некий освежающий родничок. «Не томи себя худыми подозрениями, — как бы набулькивал он. — Живи легче, смотри яснее!..»
Мысли мои приняли иное направление. И в этой избе, думал я, еще не так давно жили люди; зимой она укрывала их от разгульных метелей и трескучих морозов, а летом от тоскливых затяжных дождей и случавшейся немалой жары; каждый день топилась печь и подметались полы; по воскресеньям, как и у нас в Ладве, пеклись картофельные и пшеничные калитки и пряжились на сладком топленом масле слоеные пирожки; в простенке между окнами неутомимо тикали ходики; обрывались и накалывались на иголку листки календаря, а в красном углу под рослыми фикусами таинственно взблескивало старинное зеркало с облупившейся амальгамой на углах… Куда и почему подевалось все это? Почему люди словно бы застыдились своей прежней жизни и потянулись к иной? Представляли ли они себе эту — иную — жизнь или бросились в нее, как бросаются в омут? И стало ли им жить лучше под крышей, которую настилали не они?..
— …Эй, городские дармоеды! — разбудил меня голос тети Нюши. — Пожалуйте завтракать.
Все уже были на ногах. Непричесанные, неумытые, в измятой одежде, к которой пристала солома. Лишь одна Лариска выглядела опрятно и свежо, будто живой водой умылась.
Мне сделалось скверно, что предстояло заглянуть в глаза Сашке. А ну как подтвердятся худшие мои подозрения? Как же после этого жить рядом с ним? Не умнее ли забыть о вчерашнем? Я ведь в приятели к Сашке не набиваюсь…
— Почему дармоеды? — донесся с улицы голос Герки, обращенный, наверно, к тете Нюше. — За что такая немилость от товарища д’Артаньяна?
Значит, и он заметил сходство тети Нюши с предводителем бесстрашных мушкетеров. Но тетя Нюша не клюет на юмор, ей вряд ли приходилось наслаждаться чтением «Трех мушкетеров».
— Артаньян не Артаньян, а уж правду сказать не побоюсь, — оповестила она. — Пошто вы ребят-то наших отмутузили? Што худого они вам сделали?
— Борьба особей за сферу жизненных интересов, — усложненно возразил Герка. — Еще вопросы имеются?..
Мне интересно, что ответит тетя Нюша, но она молчит. Я никак не отважусь встать и пойти к таратайке выпить, зачерпнув из бидона положенное мне молоко — тяжкая, густая боль в голове усиливается с каждым неосторожным движением. И только теперь я замечаю, что мне, а вернее во мне, чего-то недостает. Чего? Да того мотива, что зазвучал во мне ночью, который утешал и успокаивал. Иссяк мотивчик…
Сашки не видно, ушел, наверно, к председателю завтракать. От соседней избы донеслись начальные слова песенки о чайном домике. Стало быть, десятый «Б» отправился на картофельное поле. Ребята нажимают на слово «бутоньерка». Не «бонбоньерка», как поправил вчера Полуянов, а «бутоньерка», и в этом упрямстве явственно читается вызов военруку, нежелание пойти с ним на мировую.
— Ну, што, ерои, отличились? — раздался глуховатый голос председателя колхоза, и я представил, как он подмигнул при этом. — Так-то несете городскую культуру в сельскую местность?.. Богу поклонитесь, што ребят у нас нехватка. Показали бы вам обратную дорогу…
— Бога нет, — подкусил голос Светки.
Молчание. Я представил, как председатель укоризненно покосился на Светку, не желая, наверно, возражать ей, как занес свою негнущуюся ногу, чтобы идти дальше.
— Э-э, ты куда? — раздался опять голос тети Нюши. — Ты куда это настропалился? А как их устроил — поинтересовался? У тебя што: отца-матери не было? Сиротой рос?.. Ну-ко подь сюда: глянь-ка!..
Слышно было, как она спрыгнула с таратайки, как зашаркали одно об другое подвернутые голенища ее болотных сапог. Цепляясь за подоконник, я встал. В глазах двоится и начинает подташнивать. В дверном проеме появились тетя Нюша и председатель.
— Ты што это? — тетя Нюша распаляется все сильнее. — По охапке соломы отвалил — и будьте радешеньки? А твоего бы Витьку в такие условия — не болело бы твое родительское сердце?.. Не-ет, ты, Иван Христофорович, как хошь, а выдай-ка нам одьяла, которыми в прошлом году бригада Леньки-Хряка укрывалась.
Наверно, она имела в виду Леню-Боровка. Значит, он и тут оставил по себе соответствующую память.
— Ладно-ладно, — отмахнулся обескураженный председатель, сдвинув на узкий морщинистый лоб кепчонку и поскребывая в затылке. — Поглядим сперва, на што они гожи. Может, и отправим обратно…
— А ври больше — обратно. А картошка пусть в земле гниет?..
За спиной председателя, уныло осматривающего наше жилище, появилось лицо Клавдии Степановны. Она удивленно и укоризненно смотрит на меня.
— Да и окна-то у них рук просят, — заметил председатель. — Спросить, нету ли в сельпе фанерных ящиков. Ладно…
Он исчез. Исчезла и тетя Нюша, напустив на себя неприступно-сердитый вид, какой был у нее, наверно, до разговора с председателем. Она не желает простить нам вчерашней драки.
Мне больно двигаться, но и стоять на одном месте невозможно. Я подхожу к Юрке и больше у себя, чем у него, спрашиваю, кто же так неосторожно шваркнул вчера по моему кумполу.
— Что, сильно болит? — сочувствующе спросил Юрка.
— Не то слово. А тошнит как…
— Может, у тебя сотрясение мозга? — прикинул Юрка. — Скажи Клавдии Степановне. Пусть в медпункт направит.
— Да ты что! — испугался я. — Еще подумает, что и я вчера пьяным был. Нет, не надо.
И тут появился Сашка Моряков. Он с настороженным любопытством вглядывается в меня, и я теряюсь — не знаю, как истолковать его взгляд. Да дьявол его забери — Сашку. Пусть он напрягает свои мозги по таким поводам, может, ему жить легче станет…
— Ну, ребята, пора, — поторапливает нас Клавдия Степановна, заправляя под берет выбившуюся каштановую прядь. — Все слышали, что сказал Иван Христофорович? Если мы будем работать плохо, нас отправят домой. Представляете, какой это будет позор для каждого из нас, для всей нашей школы?.. Считайте, что это ваша целина, ваша железная дорога Абакан — Тайшет.
Клавдия Степановна устроилась на частной квартире, хорошо выспалась, привела себя в полный порядок, напилась, наверно, чаю с молоком и выглядела в это утро моложе и свежее своих учениц.
Мы направились на картофельное поле. Таял на глазах утренний серенький туман. Становилось теплее. Тянуло сладковато-прохладным запахом перезревшей картофельной ботвы. Порывами налетавший ветер сощипывал листья с берез и осин.
Наше поле рядом с кладбищем. Полуразвалившаяся часовня с луковкой, покрытой истлевшей дранкой, охраняет его покой. Над кладбищенскими старыми соснами, словно подхваченная шальным ветром, с шумом и гамом носится стая ворон.
Разбившись на пары, мы заняли картофельные рядки, едва угадывающиеся под плотным ковром сочной нареги. Четырехпалыми вилами я начал выковыривать из глинистой скудной земли картофельные гнезда, а Юрка подбирать клубни и бросать их в ведро. Клубни мелкие, как клюква. Из липких зарослей нареги наши лица обдает волной мошкары.
— Ну ты молоток, — донесся до меня голос Витьки Аншукова. — Высек Боровка. Натурально высек, как говорит моя мамаша.
— Она и сейчас тебя сечет? — тихонечко поинтересовалась Светка.
— Сейчас нет, — простодушно ответил Витька. — В ней сто шестьдесят, а во мне сколько?
Рост Витьки был сто девяносто два — вся школа знала и гордилась этим. Он уже посещал танцы в клубе имени С. М. Кирова, и это сходило ему с рук. А наш физрук души в нем не чаял, мечтая сделать из него классного баскетболиста.
— Да как тебе сказать, — донесся до меня голос Сашки, отвечавшего, должно быть, на какой-то вопрос Васьки. — Лихо. Поздравляю. Ничего не попишешь — лихо. Но…
— Ну что? — не выдержала Галка. — Проясни свою мысль.
— А то, — ответил Сашка, — что поэма отдает очернительством. Газеты читаете? Радио слушаете? Слышали, как Пастернака за очернительство прорабатывают?..
Значит, я вчера оказался прав — Васька сочинял что-то про Леню-Боровка, поэму, как выразился Сашка. Обидно только, что Васька не дал ее почитать мне.
— Вот те раз! — поразилась Галка. — Какое же тут очернительство? Да Леня-Боровок не такой разве? Он летом забрал меня с танцплощадки за то, что я «стиляла», заволок в свою кутузку и такое предлагал — вспоминать противно.
— А у нас что — все дружинники такие? — спросил Сашка.
— Не хватало еще, чтоб все!
— Вот. Так почему же не противопоставить Лене положительный пример?
— Ну а почему надо так-то? — растерянно пробормотала Галка. — Леня же ненормальный какой-то. Ему нельзя быть дружинником. Он тебя хватает, когда вздумает, тащит в кутузку, а…
— А школьницам не положено ходить на танцы, — подхватила Светка. — Вот и выходит, что Леня-Боровок прав.
— Прав! — возмутилась Галка. — Ничего себе прав. Не положено, так объясни по-человечески. Я, говорит, разодену тебя, как куколку. А еще знамя на демонстрациях носит…
— А ты точно знаешь про железнодорожную столовую? — вкрадчиво спросил Сашка у Васьки. — Ты сам видел, как воруют продукты?.. Смотри, осторожнее с этим. Ты бросил тень на целый коллектив. А коллектив вправе спросить с тебя за клевету…
Сашка начал выражаться на языке, мне непонятном. В его словах угадывался какой-то опыт, мне неведомый. Наверно, это шло от его отца. И понимал Сашка в жизни, кажется, больше, чем я.
— Ты, Сашка, так умеешь все повернуть, что и не поймешь, где правда, — вступил в спор Герка. — Темнишь много. А подлеца подлецом и называть надо, будь он хоть сто раз народным дружинником.
В моих глазах делается сумеречно. Будто при ярком свете наступают холодные потемки. Все немило. В такие моменты, наверно, и не жаль людям расстаться с жизнью. Чтобы отвлечься от боли, я вслушиваюсь в разговор.
— Правильно, Герочка, молодец, — доносится радостный голос Галки. — Будто мы ничего не понимаем. Противопоставляй Лене положительный пример, а он тебе в душу нахаркает и не поморщится.
— Ой, да не в Лене же дело-о, — умоляюще прижав руки к груди, запела Светка. — Нельзя же разменивать золото правды на медяки полуправды. В жизни-то осточертело Леню-Боровка видеть… Ну, не так разве?
От боли в голове хочется взвыть. Ах, Сашка-Сашка, змей подколодный, я еще сочтусь с тобой. Я нахожу взглядом Валю. Руки ее споро перебирают землю — ни одна картофелина не пропадет. Светка же не переломится — сразу видно.
Острым ножом вонзается в мои мозги скрип — подъезжает, переваливаясь с колеса на колесо, таратайка, влекомая равнодушным ко всему мерином. Тетя Нюша, крякая, начинает наваливать на таратайку первые мешки с картошкой. Герка и Васька помогают ей…
— Вот, Нюша, — самой себе говорит тетя Нюша. — Узрила и ты Христово воскресеньице. Пошли вам, детушки рожоные, невестушек хороших…
Два мешка картошки — все, что мы с Юркой успеваем наковырять до обеда. Посреди перекопанной части поля тетя Нюша ставит таратайку с бидоном, в котором плещется молоко, оставшееся от завтрака. Рядом с бидоном стоит что-то запеленутое в ватное одеяло.
— Ну, дитятки рожоные, не чаяла я, што вы так хорошо работать почнете, — довольнехонько воркует тетя Нюша. — Ну, да за Нюшкой и не пропадет: уж и накормлю же я вас.
Можно подумать, что мы вкалываем на ее собственном огороде, а не на поле колхоза, которому все равно, хорошо мы работаем или плохо.
Распеленав одеяло, тетя Нюша обнаруживает вместительный чугун. Снимается тяжелая крышка, и в нос шибает сытным запахом тушеной на луке картошки. Но от этого запаха меня передергивает, к горлу подкатывает гнусный комок тошноты. Мгновенно выступает испарина. Я бессильно опускаюсь на теплую землю…
…Словно из тумана выплывают лица ребят, девчонок, тети Нюши, Клавдии Степановны, Полуянова и незнакомой женщины в белом халате, от которого успокаивающе пахнет валерьянкой. Эта женщина внимательно смотрит в мои глаза, велит наклонить мне голову, а затем быстро поднять ее…
— В город, — как сквозь вату слышу я. — И немедленно к врачу.
Мне уже все равно: в город так в город, к врачу так к врачу…
5. ВСТРЕЧА НА МОСТУ
В больнице определили сотрясение мозга. Я провалялся дней двенадцать. Все эти дни хлестал упорный дождь — иногда вперемежку со снегом. Ночами страшно ревел ветер, едва не ломая старые тополя, которыми был засажен Больничный остров. Наступило время осенних штормов. Белое море, наверно, разгулялось вволю, разогнало суда и суденышки по своим бухтам.
Старое деревянное здание больничного корпуса, в котором я лежал, трещало и тягуче скрипело под беспощадными ударами ветра. Каждый раз, вслушиваясь и в завывания ветра и в одуряющий шум дождя, я вспоминал Наттоваракку, сочувствовал ребятам и девчонкам — не сладко, наверно, им приходится там. Законопатили ли фанерками сквозящие окна, навесили ли нормально дверь, выдали ли теплые одеяла? Хоть бы не исполнилось предсказание тети Нюши насчет вшей и чирьев…
А Сашка? Доволен ли, что упек меня в больницу? Удалось ли ему добиться расположения Вальки? Старается, поди, из кожи вон лезет заодно со Светкой — та ведь подыгрывает ему, убеждена, что никто, разве что кроме Герки, да и то потому, что у него отец полковник, даже и на цыпочках не достоин стоять рядом с Сашкой.
На тринадцатый день, ошалев от беспросветной больничной скуки, я упросил врача отпустить меня домой. С головой был полный порядок: нагибайся и выпрямляйся хоть сто раз подряд — ни в глазах не потемнеет, ни в затылке не давит. Одно устраивало меня в больнице — не надо было заботиться ни о завтраке, ни об обеде, ни об ужине, — все будет подано на твою тумбочку в урочное время.
Вопрос этот был для меня не малой важности. Уж больше двух лет я жил в одной комнате с тремя девушками — моей сестрой и ее подругами по лесотехникуму города Петрозаводска Татьяной и Альбиной. Все трое работали сейчас сменными мастерами в лесопильном и тарном цехах нашего лесозавода. Заботу о своем пропитании девушки возложили на меня, выделяя для этого с каждой получки определенную сумму денег. Кормил я их главным образом батонами и кабачковой икрой — с мясными и молочными продуктами в магазинах города было плохо. Девушки не роптали. Они, кажется, все еще не могли привыкнуть к тем удовольствиям, которые открывала перед ними более самостоятельная, чем в техникуме, жизнь — с работой и зарплатой. Я очутился в таком положении потому, что в моем селе Ладва закрылась школа-десятилетка. Доучиваться мне пришлось бы в районном центре, в школе-интернате. Лучше уж мне жить под присмотром родной сестры, рассудили мы с мамой, чем чужих людей.
Взяв с меня честное слово не поднимать тяжелое, не прыгать, избегать резких движений и особенно ударов, врач уважил мою просьбу. Шагая скользкими мостками между черными от дождей деревянными корпусами больничного городка, я почувствовал, что в погоде намечается перемена к лучшему.
Спустившись на Больничный мост, я оперся о ветхие перила и заглянул вниз. Кованый угольник, коим было обито острие бревенчатого ряжа, до отказа набитого валунами, резал бурлящую воду как нос корабля, и мне показалось, что мост снялся с предназначенного ему места и помчался вперед. Ниже моста река разливалась широко и, словно яичница на сковороде, бурлила в каменистом неглубоком русле.
Боковым зрением я поймал черное пятно, спускавшееся следом за мною. Я отвернулся от воды и увидел стройную девушку лет шестнадцати — семнадцати в черном пальто с капюшоном, отороченным белым мехом. Лицо ее, тонкое и свежее, поразило меня странным сочетанием радостно-внимательного и рассеянного выражения. Будто ее сияющие серые глаза видели все и в то же время ничего не видели. Весь бодрый и легкий облик девушки так не соответствовал пасмурному настроению дня, что я долго и с изумлением смотрел ей вслед, не замечая усилившегося дождя и того, что холодные капли, скатываясь с шапки, стали проникать под воротник.
Девушка сошла с моста и свернула на мостки, ведущие к гастроному Заводской стороны. Только теперь я догадался пойти следом. Девушка вошла в гастроном, а я спрятался за газетный киоск и стал ждать. Интересно, в каком классе она учится? Если в девятом или десятом, то, стало быть, ее надо искать в школе № 2. Надо попасть в эту школу на вечер старшеклассников. Неожиданно я подумал: «Постой, а как же Валька?» Я подумал об этом с досадой, смутившей меня, и тут же ответил: «А что Валька? Пусть она больше Светку слушает».
Но все равно было не совсем хорошо. Уйти, однако, заставить я не смог себя. Наоборот: сильнее захотелось еще раз увидеть эту необыкновенную девушку.
Она вышла и пошла обратно. Выдерживая определенную дистанцию и очень боясь, как бы девушка не заметила меня, я двинулся за нею.
Легко, но неторопливо шагала она, перекладывая сумку из одной руки в другую. Капюшон был откинут, в густых желтоватых волосах сверкали крупные капли дождя. Эх, если бы набраться смелости и помочь ей донести сумку до дому.
Дождь перестал. Сквозь разорванные ветром облака били мощные лучи солнца. За Больничным мостом девушка свернула к двухэтажному дому, в котором жили врачи больницы. А я-то, дурак, отлежал в этой больнице больше десяти дней и умудрился проглядеть такую девчонку.
Подойдя к крыльцу дома, девушка неожиданно остановилась и внимательно взглянула на меня. Оробев и совершенно потерявшись, я изобразил случайного прохожего, но она усмехнулась:
— Не притворяйся. Ты же давно идешь за мной.
— Больно надо! — брякнул я и протопал мимо, едва не задев ее плечом.
Через секунду я ругал себя распоследними словами — ну кто меня за язык дернул?.. Сворачивая в переулок, где стоял маленький галантерейный магазин, я оглянулся. Девушки на крыльце уже не было.
— Дураком родился, — пробормотал я, — дураком живешь, дураком женился, дураком умрешь.
И все-таки настроение у меня стало таким, что хоть подцепляй крылья и лети по воздуху. Я вернулся на Заводскую сторону и, прежде чем пойти домой, решил заглянуть к Даниле Петровичу, узнать, не вернулись ли наши из Наттоваракки. Если вернулись, я непременно застану или Юрку, или Герку, или Ваську здесь. Меня обогнала коренастая широкогрудая собака. В ее спокойном уверенном беге, в лихо заломленном кренделем хвосте ощущалось чувство собственного достоинства, быть может, несколько преувеличенное. Это был известный всему городу пес Шарик. Он подбежал к приемному пункту и, поскуливая, стал царапать дверь. Появление Шарика с точностью от одного до двух дней предшествовало очередному запою Данилы Петровича. Я повернул к своему дому.
Нина была на работе. Альбина, положив руки на бедра, с отрешенным видом сидела перед зеркалом, а Татьяна, мурлыкая и пританцовывая, сооружала из густейших и длиннейших волос Альбины замысловатую прическу. Верхняя пуговка короткого халатика Татьяны, как всегда, была незастегнута.
Девушки обрадовались моему возвращению и тут же поведали, что в шкафу хоть шаром покати — ни куска батона, ни ложки кабачковой икры. А потом Татьяна, отставив в стороны розовые с ямочками локотки и лукаво поблескивая голубыми глазами, опушенными рыжими ресницами, вкрадчиво поинтересовалась, не присмотрел ли я себе в больнице подходящую невесту. Это была ее излюбленная тема. Я помалкивал. За два года такой жизни к чему только не привыкнешь.
— А то я приметила тут одну, — развила свою тему Татьяна. — Очень миловидная вдовушка. У меня в тарном дощечки сортирует, на пятнадцать процентов норму перевыполняет. Ударница комтруда, и всего-то годочков семьдесят. А уж шалунья-то, уж говорунья!.. Не возражаешь, если я закину ей удочку?..
Я помалкивал. Пускай мелет, язык без костей. Альбина довольнехонько посмеивалась. На ее голове громоздилась настоящая вавилонская башня из волос, гребенок и заколок, и казалось, что тонкая смуглая шея с родинкой под левым ухом вот-вот надломится над тяжестью этой башни.
— Последний штрих, — торжественно объявила Татьяна и воткнула последнюю шпильку. Затем танцующе отступила, изобразив почтительный реверанс, а Альбина встала и обошла стол, едва не задевая верхушкой башни потолок.
— Хочешь иметь идеальную осанку — поживи месяц о такой прической, — проговорила Татьяна. — А мы тебя с блюдечка кормить будем. Николай Васильевич, вы не желаете быть пажом Альбины Первой?
Я опять промолчал.
— Ой, Алька, совсем из головы вылетело: у меня же свиданка двум паренькам назначена. Одного паренька Евгением именуют. Глаза — сила. Закачаешься. Ты пойдешь со мной. Давай собираться, — сказала Татьяна и выдернула заколку из основания башни. Посыпались гребенки и шпильки. Тяжелая волна волос накрыла Альбину непроницаемым, как шелк, черным с синевой покрывалом. Альбина собрала волосы, разделила их на три равные части и стала ловко плести толстую косу.
Я вышел из комнаты в крохотную прихожую и задернул за собой ситцевую, в желтых цветочках, занавеску. Затем заглянул в шкаф, убедился, что девушки не преувеличивали: кроме горбушки батона и пары ложек кабачковой икры на дне банки в шкафу ничего не было. К возвращению с работы Нины необходимо запастись и свежими батонами, и кабачковой икрой, и чаем с сахаром. Я намазал на горбушку икры и стал есть.
Минут через десять вышли принарядившиеся девушки. Татьяна неожиданно наклонилась и, обдав меня запахом духов «Кармен», которыми любила душиться, откусила от горбушки добрую половину.
— Люблю повеселиться, — доверительно сообщила она. — Особенно пожрать. Семью-восемью батонами в зубах поковырять.