… хватает ртом воздух Даренка, пытаясь удержаться на краю. Упирается, противится потоку. Да где ж устоять — ни воли ей не хватит, ни силенок, и звенит, звенит высокий колокольчик ее голоса.
…Колдун пристально глядит в спину — и взгляд его будоражит. Будит запретное, потаенное.
Встряхиваюсь.
…Яринка перекрывает обзор на стол магов, о чем — то спорит с ними, потом ругается. Обвиняет в волшбе в лесу? Вот странная, знает же, не они то… Резкий взмах лекарской руки — и сметенная утварь летит в лицо Дивному. Тот взлетает на ноги — и на его руках повисает Серый, а Колдун загораживает собой подружку от взбешенного эльфа.
…ветер поет — о скорой зиме, о ползущих по — над лесом снеговых тучах, о близких метелях. И подпевают ему — и мне — втянутые в беспокойный осенний зов женщины. Сливаются воедино голоса, дробятся. Завораживают переливами.
…Твердислава. Она — то чего отозвалась? Уж эту-то силой не согнешь, не баба — кремень! И, все ж, голос ее — бесскверный, зрелый — полноводной рекой вливается в песню. Удивление касается меня — и тонет, растворяется, как не было.
…взгляд Колдуна жжет лопатки, и откликается на него все, что есть во мне женского. Я не оборачиваюсь к мужчине — мне и не нужно. Не смотрю на него — чую. И походка меняется, в каждом шаге — призыв. И поднос, пристроенный сбоку, маняще обрисовывает изгиб талии и округлость бедра.
…Яринка, отчаянно мотнув головой, с какой — то бесшабашной радостью поддается мне и ветру — и голос ее, властный голос лекарки, привычной повелевать больными, расправляет крылья.
…песня гудит в костях, в ушах, в необхватных бревнах трактирных стен. Ведет за собой, и нет причин за нею не идти. Голоса переплетаются, перекликаются, то разделяются, то собираются воедино. А то вдруг утихают — и в установившийся завороженной тиши взлетает в потолок, стелется по над полом, струится переливами один-единственный голос…
И мягкой поступью, текучим шагом скользят по трактирному залу певуньи. Разносят снедь, собирают пустую утварь. Похваляются гибкостью стана, упругостью походки нежной юности, силой и красой зрелой женственности.
Они, шагнувшие вослед за мной, над собой больше не властны. Они ноне не для людей поют. Не для тварного мира. Улетает песня сквозь тяжелые стены, прибитые своим весом к земной тверди, к предзимним небесам. Там, в бездонной выси, в темной ночной глубине, ворочаются снеговые тучи. Сворачиваются в тугие клубы грядущих буранов, в свирепые плети метелей. Железно грохочут, затворяясь, небесные врата, выпустившие в мир зиму. Снежной поступью, морозным дыханием идет она к людям.
Близится дикое время, вольное время!
С беззвучным звоном рвутся нити, державшее в наших краях Ясно Солнышко — будет ему. Пора и меру знать. Матушке-Земле тоже отдых потребен…
Летит, летит в небеса ликующая песня, приветственная, призывная.
Поздорову тебе, Зимушка-Зима! Долго же ты добиралась…
Вот о чем поют они. А я… Мне просто радостно приветствовать снежное время.
И распадаются оковы, что держали меня в очерченных волей берегах. И размываются границы меж запретным и дозволенным. И то, что ране казалось смертоубийственным, теперь видится единственно верным.
И в голосе моем больше зова, чем должно. И мне нет нужды поворачиваться да глядеть, что бы знать, что тот, кому призыв мой назначен, его слышит. И оттого в изгибе шеи, в повороте головы, в движениях рук появляется особая мягкость. Видит. И взгляд его не жжет — греет.
Поет, перекликается в выси небес с женскими голосами ветер, предвещающий зиму.
…Свеча в грубом деревянном подсвечнике на столе горит неровно, и отсветы ее мечутся по плечам мужчины, по лицу его. У него на висках капли пота, и волосы у кромки роста влажные, страшные глаза закрыты, а короткие темные ресницы слиплись. И дыхание — затрудненное, хриплое.
Голова запрокинута, а горло — доверчиво и беззащитно открыто. И оттого безумно хочется поцеловать его, прихватывая губами солоноватую кожу. Я так и делаю, и с удовольствием ощущаю под тонким плотным покровом биение жилки — ток чужой жизни. Выцеловываю её — чтобы и сейчас, и впрок после себя оставить, что бы билась, не смела затихать угасать! Мне нужно, так нужно прижаться ближе, теснее — и от этой нестерпимой потребности я извиваюсь, пытаюсь обвить его всего, опутать собой, и одной рукой вцепившись в шею Колдуна, суматошно скольжу по его спине другой рукою, по тяжелым литым мышцам, по выступающим позвонкам хребта крупного, тяжелого мужчины.
Мое, мое, с рычанием носится в голове, мое!
Оплетаю его собой, обволакиваю — не уйдешь!
Отдаюсь вся — владей!
Дрожит, трепещет пламя в грубом деревянном подсвечнике. Сливаются воедино дыхания. Молчит утихший ветер…
А под утро пошел снег. Я проснулась в своей угловой комнатушке от его бесшумного шороха о крышу, о стены старого трактира, о ветки деревьев и землю. Снег шел — а я слушала разливающуюся от него тишину, и ни о чем не думала.
Не думала о том, что еще накануне на снегопад ничто не указывало — не стелились низко печные дымы, не кружили, снявшись с мест, над лесом птицы. Не тревожились дворовые псы.
Ох, не ко времени ныне снег начался. Ему бы на седьмицу-другую позже пойти, тогда бы все было как след, все было бы правильно.
Нет, я об этом не думаю.
С усилием отогнала тяжелые думы, навязчивые ломящиеся в виски. Перекатила голову по подушке, о светлом себя думать заставила. О том, что завтра в селище будут гуляния — молодежь первый снег встречать станет, веселиться, петь да плясать, холода задабривать. Старики же станут на погоды гадать, смотреть лишь одним им ведомые знаки да приметы — на нынешнюю зиму да на будущий год, на урожай пшеницы да на звериные ловы.
Будут судить да рядить — глубокий ли снег пал, да ровно аль волнами, да с какой стороны тучи нашли, и что из всего этого следует — лютых ли холодов ждать, аль не дюже, и ещё много всякого.
Коли к ночи снег высыплется да утихнет, придет черед совсем другим гаданиям — станут девицы судьбу пытать. Будут ложиться в легкий, пушистый еще снег, да поутру проверять — четкий ли сохранился след, не осыпался ли? А еще — полоть снег, лить воду под столб да умываться, в извечном девичьем стремлении прознать суженного, подсмотреть будущее.
А уже через седьмицу-другую понесутся по селу разряженные сани, полетят женихи-ясны соколы забирать с отчих дворов ненаглядных любушек, сговоренных невест — в тутошних краях принято играть свадьбы в самом начале зимы, когда осенние заботы с полями-огородами уже окончены, а зимние еще не подступили.
Снова, как год назад, и пять, и дюжину, и век тому, станет щелкать витой кнут над конской спиной, выписывая вензеля и петли, со свистом пластая воздух — но не стегая доброго коня, а лишь подбадривая.
И застоявшийся жеребчик-трехлетка — разве можно в свадебные санки выгулянного? Нет-нет, только стоялого! — весело и нетерпеливо рванет постромки, понесет добра молодца навстречь судьбе, вено родителем суженой отдавать. И за право сесть возницей в те сани снова сойдутся в шуточном поединке лучшие кнутобойцы. Править свадебными санями, в которых жених выкуп за невесту везет — честь великая и добрый знак!
Об этом думалось хорошо. Потому как об ином думать не хотелось вовсе.
Но, хоть гнала я от себя дурные мысли, вперившись взглядом в ночной потолок, окутанная звенящей тишиной первого зимнего снегопада, все едино — вспоминался нынешний вечер…
И ночь. Тоже вспоминалась.
Приоткрытая на мой стук дверь, изумленные глаза мужчины, в комнату которого я проскользнула верткой змеей. Широкая кровать, доски, прогибающиеся под весом двух тел. Сметенные на пол меховые одеяла…
Ну, коли я Колдуна насмерть не перепугала, то и ладно все. Почитай, и легко обошлось! О прошлом годе я об эту пору в лес утекла, а опамятовалась только на берегу Быстринки, по колено в сугробе стоючи — снег-то тогда раньше лег, а вот ветер запел куда как позже. Это в нонешнем году беззаконие да непотребство с погодами творится распоследнее.
На пару верст от селища забежать успела, не менее… Ох, и ругалась же я тогда, покуда назад добрела! Нет, я, знамо дело, холода не боюсь, но промокшие одежи радости никому не добавляют. И овраги с буераками. В ту — то сторону я их играючи перемахивала, не заметимши, а вот обратно — все, до единого, ноженьками измерила!
Как сейчас помню — бредет девка по темному лесу, сквозь подлесок ломится, что твой лось молодой. Изъясняется хулительно. И одежа на ней, для избяного печного тепла назначенная, а не для первых морозцев, к коже липнет преотвратно…Да ещё и коса рассыпалась, лохмами мало не до колен свесилась — потому как ленту я в угаре своем потеряла, подарила древесному сучку, и не заметила.
Ох, и нахохотались тогда, небось, лешие да русалки, на чудище эдакое глядючи!
И бегом не припустить — лишь только шагу прибавить попытаюсь, как чую, снова разум меркнет, а ноги легкими-легкими делаются.
А в этом году — очень даже удачно вышло. Ну, соблазнила ненароком мужика — так он мне и раньше люб был.
Да и мужик чужой, ничейный. А шалой бабой его не напугаешь, небось. Он, чай, на нежить ходит — поди, и не такое видал.
Да и не дюже — то он перепуганным выглядел, коли пристально разобраться!
Так от, уверяя саму себя, что ничего страшного не стряслось, и никакой беды тут нету, я повздыхала еще чуть, да и встала рывком — утро уже возвестилось петушиным криком, пора было подыматься, прибирать себя, да приниматься за утренние трактирные дела.
Тело на резвость такую отозвалось легкой ломотой да приятным устатком во всех жилочках. Ему, телу, все по нраву было, и немало его, бесстыжее, не тревожило, чем вчерашняя телесная радость нам обернется.
А и ладно! Чем бы не обернулось — все мое, не отпираюсь.
А в исподней рубахе, там, где тесьма горловину стягивает, прореха обнаружилась. Да какое там — прореха, ворот разодран оказался, ровно его собака рвала. Порывшись в сундуке, я добыла новую одежку, а эту стянула, да и сунула в надежный дубовый зев, подальше от случайных глаз. Потом починю… Натягивая новую рубашку, с обережными узорами, положенными моей собственной рукой, я довольно ухмылялась.
И впрямь, не испугался!
Обычно я — то себе загодя водицы умыться приношу, что бы по утреней поре неряхой по трактиру не шастать, а вчера, понятное дело, не озаботилась… Ну да ничего, на кухне умоюсь. Присела на краешек постели, за гребень взялась. Волосы ныне чесались тяжко, деревянные зубья вязли да застревали. Разбирая спутанные пряди пальцами, я только посмеивалась: рубаху изодрал, колтунов наделал… Один убыток с того Колдуна!
А когда коса непослушная смирилась да поддалась, не противясь боле гребешку, когда заскользил он по разобранным прядям гладенько да легко, тогда и мысли потекли спокойно и ровно. Верно, тоже, встрепанные, успокоились.
Об том годе я в песню ветреную провалилась — будто тонкий ледок подо мной обломился. Я и ухнула в черную, стылую воду с головой, вся.
И запомнился-то один лишь хмельной восторг безумного бега, как ложится под ноги земля, да ветки встречь мелькают. А ныне сколько-то держалась. Даже показалось, будто сдюжу, осилю зов ветреный. Не осилила — но и целиково себя не потеряла. Воспоминания, пусть и неверные, что печные дымы по осенним сумеркам, а все ж были.
Помнилась Яринка — как себя понимающая лекарка, достоинства своего с роду не ронявшая, вдруг склоку безобразную на пустом месте затеяла, да мое удивление — неужто, и впрямь охотников овиноватила?
Да нет, милая, Яринка, она, чай, не дурнее тебя, все она верно поняла. И скандалить взялась с единой мыслию — от тебя, глупой, досужие взгляды отвлечь.
Тоже, видно, надеялась, что я с собой совладаю…
Скользит по волосам выглаженный добрым мастером гребень, течет-струится промеж зубьев темно-русая волна.
А ещё Стешка помнилась.
Недаром добрые люди говорят — кузнецы да мельники с нечистью знаются! Стешка, мельникова дочь, раньше прочих неладное заприметила. И до чего же хитра девка, ишь, как вывернуть попыталась! Мол, поют бабы — да и что в том за диво, испокон веку бабы за работой поют, что в поле, что в избе, эка невидаль…
Могло ведь и получится. А может, и впрямь, получилось.
Улыбнувшись собственной глупой надежде, вздохнула — уж не ведаю, что там трактирный люд извне видел, а изнутри вчерашнее буйство и мало на бабье многоголосье не походило!
Ох, Нежка, и надо же было тебе так оплошать…
Но Стешка — то какова!
Вся в мать свою, мельничиху Аглаю, а уж та редкого коварства баба, не приведи светлые боги в недругах такую иметь, и доченька ее с годами не плошее станет. Ведь в единый миг все сообразила, и как повернуть, надумала, и решилась!
Я только головой покачала — нет, не понять мне ее.
Спешат проворные пальцы, туго-натуго плетут ладную косу. Ловко вплетают ленту, крепко вяжут в узел — день ноне будет долгий, не хватало еще ее, непослушную, переплетать то и дело.
Одежи я выбрала самые что ни на есть простые, из тех, что каждый день носят — праздничным одежам черед позже придет, а в работе и обычные сгодятся, чисто да опрятно — и ладно!
Одемшись, я выскользнула тихонько из своей комнатушки. На лестницу, вниз, через едальный зал, на кухню.
На кухне-то, вестимо, всякий день дел хватает, а уж в праздничный — так и втрое.
И в тех делах да хлопотах пребывая, я все припоминала дней последних происшествия. И многое становилось ныне очевидным такого, что вроде как и изначально понять стоило, а не хватило умишка одно к одному сложить.
Ныне же до боли, до рези в глазах и ломоты в зубах было ясно, о чем говорил давеча ветер, испугавший меня на озере. Отчего вдруг снег негаданно и неурочно на Седой Лес пал. А тако ж — почему понесло во все тяжкие одну дуру-девку.
Я носила на кухню воду, помогала тетке Млаве управится с пирогами, праздничным угощением, али иное дело справляла из бессчетного множества, а мысли все вокруг досады на оплошность свою вертелись.
Все я верно тогда, у лесного озера, в зарослях осеннего рдеста стоючи, учуяла. Недоброй была та волшба, что ветер осенний оседлала. Одного не я поняла, глупая — не чужак ее творил, а враг. Да такой, какому и глотку перервать за грех не встанет.
Не для раннего снега он чаровал, изверг. Стаю снежную будил. А снег — так, мелочь попутная. Стая — то без снегу невозможна. И будил он нежить лютую вовсе не затем, чтоб она опосля по тварному миру вольно гуляла.
Тот, кто звал снежную стаю, крепко рассчитывал, дозвавшись, ее под свою руку взять.
Ладно. Подосадовала — и будет.
Теперь самое время за разум взяться.
Ноне на гуляньях знакомцев порасспросить. Из тех, что в лес часто хаживают, да из тех, что по соседним селищам не так давно гостили. Места у нас глухие — если где чужак объявился, его всенепременно кто-нибудь, да видел. А если не его самого — то хоть след его.
А я не гордая, мне и следа хватит…
ГЛАВА 6
Гудит нарядная толпа — веселится честной люд, приветствуя снежное время. И снежок, летевший с ночи, да так и не утихший к вечеру, ложится пушистыми сугробами.
Поляна, давным-давно облюбованная молодежью для гулянок да посиделок, утоптанная множеством ног до каменной твердости, радостно привечала всех пришедших. Вновь прибывшие спешат поклониться разведенному костру, подношение скромное сделать. Ставят на широкий стол, загодя притащенный из селища четверкой самых крепких парней, кто чем богат — сытный мясной пирог, туесок стоялого меду, круг манящего желтым боком сыра али кувшин летошнего ягодного вина, бросают в очищающее пламя лоскуты ткани, с ношеных одежд срезанные, хитро промеж собой в узлы скрученные — пусть горят вместе с ними накопившиеся за год хворобы да усталости, а новым пусть нонешний снег дорогу заметет, пусть пути-дороги к человечьему жилью не найдут, да так в лесу и останутся! — и торопятся влиться в праздничную суету.
Высоченный костер благосклонно принимает дары, с шумом, с треском шлет в предсумеречное небо искры. Перекликаются веселые голоса, гуляет честной люд, привечает-задабривает грядущую зиму.
— Нет, не видал, — Гнат мотает тяжелой башкой, от него пахнет хмелем, рыбным старостихиным пирогом, здоровым мужским телом, а еще, почти совсем неощутимо, цветочным запахом девичьих притираний. И если причуяться, можно даже разобрать, с которой любушкой охотник миловался, но мое ли то дело?
— Около нашего селища — точно нет, и не ходил никто, кроме гостей вот ваших. — он кивнул на трактирщика с женой, около которого тесным семейным кругом собрались оба старших сына с домочадцами, и непраздная Ельна, средняя невестка, неосознанно и оберегающе прикрывала руками тяжкое чрево, и на мир смотрела счастливо и гордо, и муж ее рядом стоял, верно, и сам не примечая, что старается огородить собой молодую женку, прикрыть собой от всех бед и горестей, что всамделишных, что мнимых…
Я улыбнулась им светло, и отвела взор — негоже на такое глазеть, так и счастье спугнуть недолго. Гнат, взгляд мой перехватив, тоже улыбнулся тепло да понимающе, да и сам в ту сторону таращиться боле не стал.
— А где, кстати, гости-то? Побрезговали, небось, нашим празднеством скромным? — вопросил рослый охотник насмешливо, и я в свой черед отрицающее мотнула головой.
— До свету еще в лес подались, все-пятеро.
Так и есть. Спустились в едальный зал в густых предрассветных сумерках, уже собранные целиково, и устроились за прочно облюбованным столом. Я сама им и завтрак собирала, оставшуюся с вечера кашу на мясе грела. Маги ели без охоты, чай, утроба ещё не проснулась, но весь день в Лесу голодным провесть — не подарок. Вот и наедались впрок. Колдун, единый из всей пятерки, евший в охотку, на сотоварищей смотрел без одобрения, а потом на меня взглянул — и я молча кивнула, без слов понимая, чего ему надобно. Развернулась, да и ушла на кухню, суму им с собой собрать. Укладывая сыр, да крупными ломтями нарезанный окорок, да луковицу, заботливо заворачивая в чистую тряпицу пол ковриги хлеба, ох и ругала же себя!
Ну, что мне стоило — прикинуться, будто не поняла, да дождаться, пока вслух попросит-велит?! Так нет же, вперед себя услужить побежала…
У, дура-девка, волос долог, ум короток! Тебя по холке погладили мимоходом — а ты уж половиком перед ним стелиться готовая.
Но припас, меж тем, собирала не скаредничая, и удачи в Седом Лесу пожелала.
А чего б и не пожелать, коли снежного волка там, все едино, покамест нет?
Гнат понимающе кивнул, и продолжил разговор, выдергивая меня из воспоминаний:
— Словом, где я по лесу хожу — чужих следов нет, а где другие ходят — про то тебе других и спрощать надо, — и добавил, неожиданно серьезно глядя мне в глаза, — Сама-то как?