Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Знамение пути - Мария Васильевна Семенова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Они тоже узнали Волка и принялись подбадривать его:

– Молодец, паренёк!

– Так его, забияку!

– Чтоб знал!..

Ригномер налился багровой кровью и, поскольку терять было уже нечего, повторил:

– Отдай меч!

– Отдать не отдам, – усмехнулся Волк, – а вот выменять соглашусь.

Зрители захохотали пуще. Бойцового же Петуха от безвыходности положения осенила редкостная сообразительность, и он зарычал сквозь сжатые зубы:

– Да забирай своего блохастого родственничка!.. Не больно-то был и нужен!..

«Почему?..»

Он сидел в углу чисто подметённого дворика. Сидел в позе сосредоточения – ягодицы на пятках, спина выпрямлена, руки на бёдрах. Когда-то подобное положение тела казалось ему страшно неудобным, даже мучительным. Особенно если приходилось сидеть таким образом сколько-нибудь долго. И он знал людей, которым поза сосредоточения представлялась вдобавок унизительной, а потому они избегали её как могли. Что, мол, ещё такое – на коленях стоять! А потом на них же всяко-разно вертеться, протирая оземь штаны!..

У него тоже от сидения на пятках с непривычки поначалу глаза лезли на лоб. Однако его народ не видел особого толку в пустых жалобах, и особенно в жалобах на ремесло, которым взялся овладеть. «Не получается? – сказала бы его мать, Отрада Волчица, если бы могла в те дни видеть сына. – Значит, мало старался…»

И была бы права, ибо не бывает ремесла, злонамеренно не дающегося в руки. Ежели не даётся – значит, руки дырявые. И он трудился над позой сосредоточения с угрюмым упорством, которое тогда же в нём проявилось. Много с тех пор в нём проявилось такого, чего прежде не усматривали добрые люди… Такого, чего он даже сам в себе не подозревал.

«Почему все предали меня? За что?..»

Перед ним, утверждённая на песке, стояла большая чаша с водой.

Он сидел в том углу дворика, где смыкались стенками две клети, построенные в разные годы. Старые, местами потрескавшиеся, отбеленные и посеребрённые временем брёвна сходились с новыми, хранящими запах смолы. Он садился именно так, лицом в пустой угол, когда в самом деле стремился чего-то достичь и не хотел, чтобы тень чужого движения или даже игра света на листьях нарушали с трудом достигнутое сосредоточение. Он привык, и чаще всего у него получалось. Но сегодня – ни в какую. Вот Винойр и Шабрак, отец Мулинги, покинули дом и на цыпочках прошли к калитке у него за спиной. Они очень старались не помешать ему, но, конечно, помешали и разозлили вдобавок. Когда что-то не получалось, это всегда по-мальчишески злило его и тянуло сорвать злобу на ком-нибудь постороннем, объявив именно его виновником неудачи.

Это было недостойно, и, повзрослев, он не давал себе воли. Но оттого, что он не пускал раздражение наружу, оно ведь не исчезало…

Он был готов к тому, что вот сейчас Шабрак, выйдя за калитку и оттого вообразив, будто во дворе сделался не слышен его голос, тронет шо-ситайнца за руку и шёпотом спросит: «Что, не получается у него?» И Винойр, пожав плечами, ответит: «Сам видишь. Не получается…»

Какое уж тут сосредоточение!.. Он поймал себя на том, что мучительно вслушивается, разгораясь ещё не нанесённой обидой. Но хозяин дома и его гость ушли молча, не пожелав обсуждать его очередную неудачу.

Ибо это была неудача.

Очередная.

Когда они возвращались со Следа, вдвоём с Винойром катя тележку и клетку на ней – ибо лошадку свою Ригномер, конечно же, выпряг, – Мулинга пошла рядом с ним, Волком. «Много успела нарисовать?» – спросил он её, просто чтобы что-то сказать. Ведь теперь, с уговорённым отъездом Винойра, девушка как бы оставалась ему – ухаживай, сватайся, проси бус, никто не помеха. Мулинга принялась рассказывать, даже показывать руками родившийся у неё замысел: серебристый зверь на тележке – и против него Тхваргхел; благородные, величественные враги. Она говорила, но Волк только впитывал её голос, не размениваясь на слова и любуясь, как играет в её волосах солнце. Может, однажды он будет целовать эти волосы, когда…

Мулинга что-то поняла и вздохнула: «Я буду скучать по тебе, Волк. Ты стал мне как брат…» Он безмолвно смотрел на неё, чувствуя, как переворачивается вверх дном весь его мир. Как так, чуть не спросил он напрямик, ведь это Винойр уезжает, а я остаюсь? Здесь, с тобой?..

«У моего отца не так хорошо идут здесь дела, как он когда-то надеялся, – сказала она. – Батюшка думал, что после нашей свадьбы с Винойром у него будет помощник. Но раз уж Винойру всё равно выпало уезжать, мы и подумали – почему бы нам всем вместе не вернуться за море?»

Колёса повозки размеренно поскрипывали. Зверь, сидевший внутри, внимательно и насторожённо смотрел на людей, переводил взгляд с одного лица на другое, принюхивался к рукам.

«Уж ты прости, побратим. – Винойр весело щурил топазовые глаза и, похоже, совсем не чувствовал себя виноватым. – Я сам узнал только вчера…»

Волк пожал плечами и удивился откуда-то со стороны, как удалась ему почти настоящая невозмутимость.

«На что ж тут сердиться? – И приговорил, как было в обычае у его племени: – Совет да любовь…»

Не верилось, что этот разговор происходил неполных полдня назад, нынешним утром. И вот теперь, вечером, он сидел в углу двора, откуда скоро уедет Мулинга и с нею Винойр, и пытался достигнуть сосредоточения.

И, естественно, терпел неудачу.

То, что он собирался совершить, было на самом деле сродни стрельбе из лука на состязаниях в святой день Рождения Мира. Там тоже чувствуешь, попадёт ли стрела в цель, едва ли не прежде, чем пальцы разомкнутся на тетиве.

Вот и он чувствовал, что сегодня уже ничего не достигнет.

Из-за забора прокричал петух. По улице с гомоном пронеслась стайка детей… Всё мешало. Всё раздражало его.

Он сделал усилие, отстраняясь от внешнего, и снова стал смотреть на чашу с водой. На глиняный край села муха и поползла по нему, ища съедобных остатков.

Он чувствовал, что готов был возненавидеть дело, которое – странно даже вспомнить – некогда так его увлекло…

Ему рассказывали, как Наставник когда-то проверял себя перед решительной схваткой. Он гасил огонь. Пламя, точно задутое, срывалось со свечного фитилька, повинуясь истечению силы, струившейся вперёд из его раскрытой ладони. Но это, по мнению Наставника, ещё далеко не было мастерством. Любой сколько-нибудь умелый воин на такое способен. Вот когда у него отпала нужда в сугубом движении рук, а свеча стала не то что гаснуть – вообще со стола слетать просто от взгляда и внутреннего напряжения тела, вот тогда только Наставник сказал себе: Я готов.

И не ошибся…

Волк понял с самого начала своего обучения: ему тоже понадобится такая проверка. И ещё он понял, что она должна быть совершенно иной, нежели та, которую выбрал Наставник. «Он – Волкодав, а я – Волк, – сказал себе в те дни самоуверенный девятнадцатилетний юнец. – Он воспользовался огнём, а я возьму воду…»

На самом деле кан-киро зиждется на подражании. Ученик повторяет движения учителя, постепенно постигая их смысл, и другого пути не придумано. Даже простого приёма не выучишь ни по самым добросовестным описаниям, ни рассматривая картинки вроде тех, что рисует Мулинга. Но это приёмы, а ведь кан-киро – гораздо больше, чем набор ухваток и увёрток, позволяющих сокрушить напавшего на тебя наглеца! Гораздо, гораздо больше… И оттого первейшая истина, внушаемая всякому новому ученику, гласит: Смотри на учителя. Подражай ему. Не требуй объяснений, ибо слова вмещают не всё. Просто подражай…

Но для Волка подражать значило любить. Подражать – значит стремиться стать таким же, как тот, кому подражаешь. А можно ли хотеть уподобиться тому, кого ненавидишь? Или, скажем иначе, тому, кого долг обязывает ненавидеть? Тому, кого поклялся убить?

«Я найду брата, мама. Я разузнаю о его судьбе. И, если его уже нет в живых, – я за него отомщу…»

Вот потому-то и был Волк самым молчаливым и замкнутым среди учеников, потому-то, может, и Мулинга выбрала не его, а смешливого красавца Винойра, – хотя кан-киро Винойра не шло ни в какое сравнение с тем, которого достиг Волк. У Винойра тоже лежало в заплечном мешке немалое горе. Как-никак, он навсегда оставил родные шатры ради замирения с племенем старинных врагов. Но ему не приходилось полных три года разрываться между ненавистью и любовью. Ненавистью, которую Волк, соблюдая данный обет, силился вызвать в себе… и не мог. И любовью, которую отчаянно пытался не допустить в своё сердце.

Ни с кем не посоветовавшись, он ещё в самом начале обучения купил на базаре большую глиняную чашу, покрытую изнутри блестящей белой глазурью. Чаша привлекла его простым совершенством формы, и, присмотревшись, он уже не мог оторвать от неё взгляда. Подобных ей никогда не делали у него дома, и помнится, в нём тотчас заговорила присущая любому венну осторожность, – если мои пращуры такого не ведали, то гоже ли мне?.. Он даже ушёл прочь от прилавка, заставленного мисами, жаровенками и горшками. Но потом, поразмыслив, сказал себе, что и сам оказался от дома весьма далеко, где отнюдь не бывал ни один его предок, да ещё и взялся обучаться кан-киро, о коем достопочтенные пращуры, что называется, слыхом не слыхивали. И Волк поддался другому внутреннему голосу, уверенно говорившему: это его вещь, он полюбит её, будет радоваться ей. «Так-то оно так, – всё же подумал венн, приученный к бережливости и к тому, что ни единый предмет не покупается просто ради красы, а только для пользы. – Но что же я буду с ней делать?»

И вот тогда-то его и осенила мысль о воде.

Он поспешно вернулся к лотку горшечника и очень обрадовался, увидев, что чашу ещё никто не забрал. Щёлкнул по краю ногтем, с удовольствием послушал высокий чистый звон и спросил девушку, стоявшую за прилавком: «Сколько стоит такая миса, красавица?» – «Четверть барашка серебром», – отвечала Мулинга. Он не торгуясь выложил деньги. Потом принёс девушке кулёчек сладостей и маленький нож, показавшийся ему похожим на веннский…

Три года с тех пор он испытывал себя над этой чашей, проверяя свою готовность убить человека, которого не разрешал себе полюбить.

И у него ничего не получалось.

А Мулинга в итоге выбрала другого…

А ведь кан-киро некогда даровала миру Богиня Кан, называемая Любовью… Даровала во утверждение Своей власти – ибо ведала эта Богиня не только радостными утехами женщин и мужчин, как аррантская Прекраснейшая, но вообще всякой теплотой в людских проявлениях. Любовью родителей и детей. Милосердием ко врагу… Отношениями ученика и учителя…

Между прочим, добрые люди уже передали Волку, что говорил о нём Наставник несколько дней назад в корчме у Айр-Донна. «Жалко мне его, – будто бы сказал Волкодав. – Самого главного в кан-киро он так и не понял. И, видать, уже не поймёт…»

Волк раскрыл ладонь, занёс руку – так, словно собирался таранным ударом высадить, самое меньшее, городские ворота, – и движением, в котором знаток усмотрел бы тот самый удар, только невероятно замедленный, поднёс к чаше устремлённую руку…

Поверхность воды, на которую успели осесть какие-то пылинки, даже не шелохнулась. Волк не стал себя обманывать. Лёгкую рябь вызвало дуновение ветерка. А вовсе не его движение, исполненное, как ему казалось по глупости, неимоверной внутренней силы.

«Чего же я не понимаю? – мучительно забилось в душе. – Чего? Дай ответ, Богиня Любовь…»

Нет, поистине не следует смертным то и дело тревожить Богов, испрашивая предвидения и совета. Он ведь уже молился сегодня, вопрошая об исходе неизбежного поединка с Наставником. И получил ответ: жёлтое пятно мочи под брюхом полузадушенного Молодого. Может, именно потому что-то дрогнуло в сердце, когда он заносил руку над чашей: он был заранее уверен, что проиграет свой бой… как и в том, что с водой у него опять ничего не получится. Не вскипит она белым ключом от неосязаемого прикосновения его силы, не выплеснется наземь, послушно и радостно подтверждая его мастерство…

Вот и не получилось.

А просьба о вразумлении, обращённая к Богине Кан, породила одну-единственную мысль, да и то не имевшую никакого отношения к его цели.

Священным символом Богини была вода, удерживаемая и подносимая на ладонях милосердия и любви. Кто-то видел в ней слёзы, пролитые над несовершенством и жестокостью мира. Кто-то – священную росу для омовения и очищения страдающей, заблудшей души. Кто-то – горсть воды, припасть жаждущими устами…

Почему-то Волк никогда раньше не вспоминал этот символ, когда смотрел в свою чашу. И то сказать, у него здесь была совсем иная вода. Она отражала солнце, садившееся в облака, и казалась красной от крови. Такой водицей набело не умоешься – лишь осквернишься. И жажду не утолишь.

«Чего же я не понимаю? Чего?..»

Над Тин-Виленой ещё догорал вечер, а в северной части океана, который шо-ситайнцы называли Восточным, арранты – Срединным, Окраинным или просто Великим, а нарлаки – Западным, стояла уже глубокая ночь. Сторожевые тучи исполинского шторма проходили южнее, и над мачтой «косатки» неслись лишь изорванные ветром клочки и лоскутья, за которыми не могли надолго укрыться путеводные звёзды. На закате в облаках шёл бой, там рубились и пировали герои. Теперь в вышине скользили бесплотные привидения: души, не заслужившие честного посмертия, безрадостно уносились в пасмурные владения Хёгга. Полная луна то пряталась за ними, то вновь принималась плавить в океане чернёное серебро. Свет был до того ярок, что глаз без труда различал цвета, а парус отбрасывал на корабельные скамьи и спавших под ними людей непроглядную тень.

Ветер дул спокойно и ровно, и на всей «косатке» бодрствовали только два человека: зоркоглазый Рысь у руля – да кунс Винитар, лежавший под меховым одеялом на своём месте, на самом носу.

Палуба «косатки» размеренно вздымалась и опускалась, переваливаясь с носа на корму и менее заметно – с борта на борт. Корабль хорошо потрудился и теперь отдыхал, и ветер, поменявший направление, более не противился ему, а, наоборот, упруго подставлял крыло. Сине-белый клетчатый парус был подвёрнут чуть ли не вдвое. Это затем, чтобы не отстала вторая «косатка», шедшая позади.

На бывшей лодье Зоралика теперь хозяйничали комесы Винитара. В бою они полностью очистили вражеское судно. То есть попросту перебили противников до последнего человека. Нет, сыновья Закатных Вершин были не из тех, кто сомневается в одержанной победе до тех пор, пока дышит хоть один неприятельский воин. Если бы Зоралик явил настоящее мужество, возможно, ему и кое-кому из его людей досталась бы пощада, – ведь грех убивать отважного недруга не по святому праву мести, а просто ради убийства. Но вскоре после того, как корабли столкнулись и началась рукопашная, кто-то из воинов Винитара увидел на палубе красивый шлем с золотой полоской на стрелке, кольчугу, отделанную на груди опять-таки позолотой… и меч, вдетый в богатые ножны. Оружие, могущее принадлежать только кунсу! И притом – кунсу, жаждущему утвердиться!.. Доспех был спрятан в укромном уголке под скамьёй, – его выбило оттуда сотрясение при ударе кораблей. Видно, тот, кто прятал его, просто не успел добраться до трюма, а выкинуть за борт не позволила жадность. Вдруг всё же доведёт судьба победить, так зачем загодя лишаться богатства?..

«Я бы понял вождя, который перед боем сбрасывает доспех, – сказал тогда Винитар. – Презирающий смерть достоин похвал. Но бросить меч? Это может означать только одно: Зоралик в случае поражения боится быть узнанным…»

Так оно впоследствии и оказалось. Когда кончился бой и воины, ходившие за недостойным вождём, отправились скитаться по отмелям Холодной реки, Винитар обнаружил, что в сражение, несмотря на сугубый запрет, успел ввязаться старик Аптахар.

«Тебе, я смотрю, одной руки многовато!» – хмуро заметил молодой вождь, глядя, как Рысь перевязывает Аптахару плечо.

«Давненько не получал я добрых боевых ран, – с законной гордостью отвечал старый воин. – А ты, сынок, прежде чем бранить меня, знай: я зарубил врага, целившегося тебе в спину. Вот он лежит, сам посмотри!»

По совести молвить, Винитара даже в толкотне и сумятице боя не очень-то просто было достать со спины, и Аптахар знал это не хуже него.

«Где?» – спросил Винитар больше для того, чтобы доставить ему удовольствие. И склонился над человеком, распростёртым около мачты. Убитый действительно держал в руке лук, хотя колчана у него на боку не было. Это заставило Винитара присмотреться внимательнее, и тогда он заметил, что сапоги воина были расшиты драгоценными шелками Мономатаны – красным, зелёным и золотистым. Отсутствие колчана сразу стало понятно. Недостойно вождя идти в бой с луком: оружие, убивающее издалека, не для кунса. Его оружие – святой меч, справедливый кинжал…

«Насчёт боевых ран ты хорошо сказал, дядька Аптахар. А я ещё добавлю: и славных ударов не наносил!»

Тяжёлый и длинный, почти в локоть длиной, боевой нож Аптахара начисто перерубил прочную кибить[8] лука и уже на излёте бешеного размаха глубоко рассёк шею стрелка. Вот на какие подвиги оказался способен однорукий калека, усмотревший, что воспитаннику угрожает опасность!..

«И в самом деле похож на Забана, – продолжал Винитар, рассматривая тяжёлое лицо, ястребиный нос и рыжеватые с густой проседью волосы Зоралика. – Может, тот ему и вправду отец?»

Смерть не сумела стереть с лица павшего выражение жестокой обиды. Когда клинок Аптахара перерубил ему шейные жилы, он ведь успел осознать, что умирает, и умирает бесславно.

«Отец? – фыркнул Аптахар. – Значит, не станут говорить про Забана, будто он сумел родить хорошего сына!..»

…Теперь Винитар вспоминал эти слова и поневоле раздумывал, скажет ли кто-нибудь то же самое про его собственного отца. Раздумья, правду сказать, получались невесёлые. Винитар смотрел на чёрные, с широкой серебряной оторочкой тени облаков, скользившие по лику луны, и вспоминал, как впервые увидел чужую кровь у себя на руках. Ему было тогда одиннадцать зим, и один из комесов отца за пивом сболтнул, что-де кунсу следовало бы взять в жёны настоящую сегванку, скажем с острова Печальной Берёзы, а не какую-то неженку с Берега, еле-еле выродившую единственного сына. Да и тому, мол, умудрилась передать свои глаза, а не мужнины…

«Чем рассуждать о чужих глазах, поберёг бы свои», – ровным голосом сказал ему сын этой неженки. И, не озаботившись подхватить хотя бы нож со стола, хладнокровно и точно ткнул воина в лицо просто рукой – пальцами, сложенными «лезвием копья». Именно хладнокровно, а не в порыве вспыхнувшей ярости. Его матери давно не было на свете. Она умерла девять зим назад, пытаясь родить второго ребёнка. А отец не торопился с новой женитьбой, поскольку ледяной великан всё необоримее придавливал остров, и кунс подумывал о переезде на Берег.

«Эй, уймись! – прикрикнул отец на разъярённого воина, зажимавшего рукой изувеченную глазницу. – Подумаешь, мало ли одноглазых на свете!.. – И повернулся к сыну, чтобы едва ли не впервые расщедриться на похвалу: – А ты, как я погляжу, не такой уж никчёмный, как мне раньше казалось…»

Плох тот вождь, который скверно разбирается в людях. Но Богам оказалось угодно, чтобы кунсу Винитарию по прозвищу Людоед выпало ошибиться в собственном сыне. Всего год спустя, когда они уже жили на Берегу, мальчишка вконец разочаровал отца, наотрез отказавшись участвовать в ночном нападении на соседей-веннов, справлявших наречение имени одному из своих сыновей.

«Я помню наши сказания. У того, кто нападает ночью, нет чести», – заявил молокосос прямо в глаза кунсу. За что был избит немедленно и безо всякой пощады. Мало ли что случается между отцом и сыном, пережили и схоронили!.. Но, как потом оказалось, давней стычки так и не забыл ни тот, ни другой. Миновало ещё несколько зим, и юный Винитар покинул отца, отправившись в глубину Берега. Туда, где справным воинам обещали достойную службу могущественные властители страны Велимор. Люди говорили, старого кунса не удивил отъезд сына. И даже не особенно огорчил. Гораздо больнее ударило его то, что с Винитаром – это сухим-то путём! – ушла чуть не вся морская дружина, некогда приведённая Людоедом с острова Закатных Вершин, и остался кунс в только что выстроенном замке едва ли не с одними наёмниками.

А ещё через несколько зим…

Многим по всей справедливости гордятся славные тин-виленцы, и в том числе – закатами, осеняющими их город. Ясное дело, не всякий закат в Тин-Вилене удаётся красивым, но если уж удаётся, то многие соглашаются, что подобного в иных местах не найти. И даже в Аррантиаде, чьи жители бахвалятся красотами своей земли так, словно сами их создали.

Весной тин-виленское солнце долго не может успокоиться за хребтами, оно касается пиков и на время пропадает из глаз, потом снова показывается между вершинами. Свет его в это время неистово ярок, и горы предстают сплошной зубчатой тенью, и невозможно отделаться от мысли, будто там, за чёрной стеной, и есть уже самый край мира. Бессильно шепчет рассудок, что Заоблачный кряж отграничивает не иномирье, а всего лишь Озёрный край, где стоят поселения и живут обычные люди, и там в это самое время ловится рыба, чинятся сети, варится пища. Закат в Тин-Вилене – не та пора, когда хочется слушать доводы разума… А после солнце совсем уходит за горы и разливается позади них медленно стынущим заревом, сперва алым, потом малиновым и наконец – пепельно-голубым. И, пока это длится, наступает некоторый миг, когда горы начинают испускать своё собственное свечение. Каждый пик, каждый склон окутывает полоса нездешнего пламени. Золотого на алом. Алого на холодном малиновом. Ускользающего малинового – на пепельной синеве…

А потом остаётся лишь синева, и в ней разгораются весенние звёзды…

Ветер шептал что-то жухлой степной траве, но мёртвая трава едва ли слышала его печальную песню. Скоро, совсем скоро её сменят новые ростки, уже выбившиеся из земли среди старых корней. Им цвести, им танцевать и разговаривать с ветром – до осени, до зимнего снега.

В нескольких поприщах от стен Тин-Вилены, там, откуда нельзя уже было видеть окутанный ночной сенью город, только огни четырёх маяков, да и те казались крупными звёздами, низко повисшими над горизонтом, – посреди ровной степи стояли двое.

Два родственника, два брата. Оба – Волки, зверь и человек.

Волк, которого мать звала Пятнышком, напряжённо вбирал незнакомые звуки и запахи шо-ситайнской степи, где отныне ему предстояло жить. Бок о бок с человеком он только что одолел половину большого и враждебного города, который при иных обстоятельствах заставил бы его обезуметь от страха. На улицах скрипели колёса, шаркали ноги и стучали копыта, лязгало и звенело железо, а каждый порыв ветерка обрушивался шквалами немыслимых запахов. За заборами бесновались лютые псы, в двух шагах на чём свет стоит ругались возчики и верховые, чьи кони, чуя волка, неудержимо шарахались. Улюлюкали и свистели мальчишки, и, путаясь у всех под ногами, гавкающим половодьем катились по пятам трусливые шавки, сбежавшиеся чуть не со всего города полаять на извечного недруга. Будь Пятнышко один, ему бы не поздоровилось. Но рядом шагал брат, и его рука лежала у Пятнышка на загривке, и невольно дыбившаяся щетина тотчас укладывалась на место, и волк шёл вперёд, тесно прижимаясь к бедру человека, не глядя ни вправо, ни влево – и не останавливаясь, чтобы огрызнуться в ответ на бессчётные оскорбления.

Дорога показалась ему нескончаемой… Но вот город остался далеко позади, кругом лежала вольная степь, и волк знал – пришло время прощаться.

Человек по имени Волк опустился на колени и обнял его.

– Беги, Пятнышко, – тихо сказал он, запуская пальцы в густую звериную гриву и последний раз вбирая ноздрями запах родной северной чащи. – Беги на свободу. Здесь всё не так, как в наших лесах, но ты, я знаю, не пропадёшь. Ты скоро поймёшь здешнюю жизнь. Ты встретишь стаю и сделаешься её вожаком. А потом тебя выберет волчица, и ты продолжишь свой род… Беги, брат мой!

Человек крепко зажмурился, давя необъяснимо подступившие слёзы, – и опустил руки. Некоторое время ничего не происходило. А потом на его запястье сомкнулись челюсти волка. Зубы, способные раздробить лошадиную ногу, тронули кожу человека так бережно, что жаркое, влажное дыхание, рвавшееся из пасти, было едва ли не ощутимей нажатия клыков. Прикосновение длилось недолго… У человека был острый, отточенный слух, которым не обладает ни один горожанин. Но и он не сумел уловить ни шороха, ни шелеста удаляющихся шагов. Только рассеялось ощущение близкого присутствия волка, и венн понял, что остался один.

Винитар устало вздохнул и повернулся на другой бок, не в силах заснуть. Ночной ветер негромко посвистывал в снастях, напевая колыбельную, с детства знакомую всякому морскому сегвану. Волны приглушённо шипели, расступаясь перед форштевнем и обтекая борта: над обводами «косатки», шлифуя нынешнее совершенство, трудились поколения сегванских корабелов и мореходов. Облака всё так же беззвучно скользили над головой, то пряча, то вновь открывая луну. На закате эти облака были безумными и вдохновенными мыслями поэта, а сейчас… Была на Островах поговорка, касавшаяся пустяковых вроде бы горестей, способных, однако, слиться в сводящее с ума ощущение безысходности: «О чём думает старуха, когда ей ночью не спится…»

…Через много зим после своего отъезда вглубь Берега, когда успело произойти немало всякого разного, когда Винитар оказался женат, но так и не увидел жену, когда не стало отца, а он, сын, вынужден был отпустить убийцу, попавшего к нему в руки, – в общем, месяца три назад он заглянул в Галирад.

Он собирался наконец-то навестить родной остров, которого не видал уже очень давно, с самого времени переезда на Берег. Но и Галирад был ему городом в некотором роде не чужим: как же не заехать туда?

В сольвеннской столице его принимали по-родственному. Ещё бы, ведь кнес Глузд Несмеянович до сих пор числился ему законным тестем, да и молодая кнесинка Эртан с теплотой вспоминала замок Стража Северных Врат и то, как справедливое письмо кунса защитило походников от навета… Вот и вышло, что Винитар стоял на причале, наблюдая, как его «косатка» грузилась припасами для дальнего плавания, и тут к нему подошёл человек.



Поделиться книгой:

На главную
Назад